СДЕЛАЙТЕ СВОИ УРОКИ ЕЩЁ ЭФФЕКТИВНЕЕ, А ЖИЗНЬ СВОБОДНЕЕ

Благодаря готовым учебным материалам для работы в классе и дистанционно

Скидки до 50 % на комплекты
только до

Готовые ключевые этапы урока всегда будут у вас под рукой

Организационный момент

Проверка знаний

Объяснение материала

Закрепление изученного

Итоги урока

Разбор задания 11 ОГЭ по информатике

Категория: Информатика

Нажмите, чтобы узнать подробности

Презентация, конспект и дополнительные материалы для урока по разбору 11 задания ОГЭ по инофрматике.

Просмотр содержимого документа
«Griboedov_Gore_ot_uma Боброва Бартфельд 19.02»

Александр Грибоедов «Горе от ума»


Александр Грибоедов ГОРЕ ОТ УМА

Комедия в четырёх действиях в стихах










Действующие лица



Павел Афанасьевич Фамусов , управляющий в казённом месте.

Софья Павловна , дочь его.

Лизанька , служанка.

Алексей Степанович Молчалин , секретарь Фамусова, живущий у него в доме.

Александр Андреевич Чацкий.

Полковник Скалозуб, Сергей Сергеевич.

Наталья Дмитриевна , молодая дама, Платон Михайлович , муж её — Горичи.

Князь Тугоуховский и княгиня , жена его, с шестью дочерями.

Графиня-бабушка, Графиня-внучка — Хрюмины.

Антон Антонович Загорецкий.

Старуха Хлёстова, свояченица Фамусова.

Г. N.

Г. D .

Репетилов.

Петрушка и несколько говорящих слуг.

Множество гостей всякого разбора и их лакеев при разъезде.

Официанты Фамусова.



Действие в Москве в доме Фамусова.



ДЕЙСТВИЕ I



Явление 1



Гостиная, в ней большие часы, справа дверь в спальню Софьи, откудова слышно фортопияно с флейтою, которые потом умолкают. Лизанька среди комнаты спит, свесившись с кресел.

(Утро, чуть день брезжится.)




Лизанька

(вдруг просыпается, встаёт с кресел, оглядывается)


Светает!.. Ах! как скоро ночь минула!

Вчера просилась спать — отказ.

«Ждём друга». — Нужен глаз да глаз,

Не спи, покудова не скатишься со стула.

Теперь вот только что вздремнула,

Уж день!.. сказать им…


(Стучится к Софии.)


Господа,

Эй! Софья Павловна, беда.

Зашла беседа ваша за́ ночь.

Вы глухи? — Алексей Степаныч!

Сударыня!.. — И страх их не берёт!


(Отходит от дверей.)


Ну, гость неприглашённый,

Быть может, батюшка войдёт!

Прошу служить у барышни влюблённой!

(Опять к дверям.)

Да расходитесь. Утро. — Что-с?




Голос Софии

Который час?




Лизанька

Всё в доме поднялось.




София

(из своей комнаты)


Который час?




Лизанька

Седьмой, осьмой, девятый.




София

(оттуда же)


Неправда.




Лизанька

(прочь от дверей)


Ах! амур проклятый!

И слышат, не хотят понять,

Ну что́ бы ставни им отнять?

Переведу часы, хоть знаю: будет гонка,

Заставлю их играть.



(Лезет на стул, передвигает стрелку, часы бьют и играют.)



Явление 2



Лиза и Фамусов.




Лиза

Ах! барин!




Фамусов

Барин, да.


(Останавливает часовую музыку)


Ведь экая шалунья ты, девчонка.

Не мог придумать я, что это за беда!

То флейта слышится, то будто фортопьяно;

Для Софьи слишком было б рано?..




Лиза

Нет, сударь, я… лишь невзначай…




Фамусов

Вот то-то невзначай, за вами примечай;

Так, верно, с умыслом.


(Жмётся к ней и заигрывает.)


Ой! зелье, баловница.




Лиза

Вы баловник, к лицу ль вам эти лица!




Фамусов

Скромна, а ничего кроме́

Проказ и ветру на уме.




Лиза

Пустите, ветреники сами,

Опомнитесь, вы старики…




Фамусов

Почти.




Лиза

Ну, кто придёт, куда мы с вами?




Фамусов

Кому сюда прийти?

Ведь Софья спит?




Лиза

Сейчас започивала.




Фамусов

Сейчас! А ночь?




Лиза

Ночь целую читала.




Фамусов

Вишь, прихоти какие завелись!




Лиза

Всё по-французски, вслух, читает запершись.




Фамусов

Скажи-ка, что глаза ей портить не годится,

И в чтеньи прок-от не велик:

Ей сна нет от французских книг,

А мне от русских больно спится.




Лиза

Что встанет, доложусь,

Извольте же идти, разбудите, боюсь.




Фамусов

Чего будить? Сама часы заводишь,

На весь квартал симфонию гремишь.




Лиза

(как можно громче)


Да полноте-с!




Фамусов

(зажимает ей рот)


Помилуй, как кричишь.

С ума ты сходишь?




Лиза

Боюсь, чтобы не вышло из того…




Фамусов

Чего?




Лиза

Пора, суда́рь, вам знать, вы не ребёнок;

У девушек сон утренний так тонок;

Чуть дверью скрипнешь, чуть шепнёшь:

Всё слышат…




Фамусов

Всё ты лжёшь.




Голос Софии

Эй, Лиза!




Фамусов

(торопливо)


Тс!


(Крадётся вон из комнаты на цыпочках.)




Лиза

(одна)


Ушёл… Ах! от господ подалей;

У них беды́ себе на всякий час готовь,

Минуй нас пуще всех печалей

И барский гнев, и барская любовь.



Явление 3



Лиза, София со свечкою, за ней Молчалин.




София

Что, Лиза, на тебя напало?

Шумишь…




Лиза

Конечно, вам расстаться тяжело?

До света запершись, и кажется всё мало?




София

Ах, в самом деле рассвело!


(Тушит свечу.)


И свет и грусть. Как быстры ночи!




Лиза

Тужите, знай, со стороны нет мочи,

Сюда ваш батюшка зашёл, я обмерла;

Вертелась перед ним, не помню что врала;

Ну что же стали вы? поклон, суда́рь, отвесьте.

Подите, сердце не на месте;

Смотрите на часы, взгляните-ка в окно:

Валит народ по улицам давно;

А в доме стук, ходьба, метут и убирают.




София

Счастливые часов не наблюдают.




Лиза

Не наблюдайте, ваша власть;

А что в ответ за вас, конечно, мне попасть.




София

(Молчалину)


Идите; целый день ещё потерпим скуку.




Лиза

Бог с вами-с; прочь возьмите руку.



(Разводит их, Молчалин в дверях сталкивается с Фамусовым .)



Явление 4



София, Лиза, Молчалин, Фамусов.




Фамусов

Что за оказия!1 Молчалин, ты, брат?




Молчалин

Я-с.




Фамусов

Зачем же здесь? и в этот час?

И Софья!.. Здравствуй, Софья, что ты

Так рано поднялась! а? для какой заботы?

И как вас бог не в пору вместе свёл?




София

Он только что теперь вошёл.




Молчалин

Сейчас с прогулки.




Фамусов

Друг, нельзя ли для прогулок

Подальше выбрать закоулок?

А ты, сударыня, чуть из постели прыг,

С мужчиной! с молодым! — Занятье для девицы!

Всю ночь читает небылицы,

И вот плоды от этих книг!

А всё Кузнецкий мост,2 и вечные французы,

Оттуда моды к нам, и авторы, и музы:

Губители карманов и сердец!

Когда избавит нас творец

От шляпок их! чепцов! и шпилек! и булавок!

И книжных и бисквитных лавок!..




София

Позвольте, батюшка, кружится голова;

Я от испуги дух перевожу едва;

Изволили вбежать вы так проворно,

Смешалась я…




Фамусов

Благодарю покорно,

Я скоро к ним вбежал!

Я помешал! я испужал!

Я, Софья Павловна, расстроен сам, день целый

Нет отдыха, мечусь как словно угорелый.

По должности, по службе хлопотня,

Тот пристаёт, другой, всем дело до меня!

Но ждал ли новых я хлопот? чтоб был обманут…




София

(сквозь слёзы)


Кем, батюшка?




Фамусов

Вот попрекать мне станут,

Что без толку всегда журю.

Не плачь, я дело говорю:

Уж об твоём ли не радели

Об воспитаньи! с колыбели!

Мать умерла: умел я принанять

В мадам Розье вторую мать.

Старушку-золото в надзор к тебе приставил:

Умна была, нрав тихий, редких правил.

Одно не к чести служит ей:

За лишних в год пятьсот рублей

Сманить себя другими допустила.

Да не в мадаме сила.

Не надобно иного образца,

Когда в глазах пример отца.

Смотри ты на меня: не хвастаю сложеньем,

Однако бодр и свеж, и дожил до седин;

Свободен, вдов, себе я господин…

Монашеским известен поведеньем!..





Лиза

Осмелюсь я, сударь…




Фамусов

Молчать!

Ужасный век! Не знаешь, что начать!

Все умудрились не по ле́там.

А пуще дочери, да сами добряки,

Дались нам эти языки!

Берём же побродяг, и в дом, и по билетам,3

Чтоб наших дочерей всему учить, всему —

И танцам! и пенью́! и нежностям! и вздохам!

Как будто в жёны их готовим скоморохам.

Ты, посетитель, что? ты здесь, сударь, к чему?

Безродного пригрел и ввёл в моё семейство,

Дал чин асессора и взял в секретари;

В Москву переведен через моё содейство;

И будь не я, коптел бы ты в Твери.




София

Я гнева вашего никак не растолкую.

Он в доме здесь живёт, великая напасть!

Шёл в комнату, попал в другую.




Фамусов

Попал или хотел попасть?

Да вместе вы зачем? Нельзя, чтобы случайно.




София

Вот в чём однако случай весь:

Как давиче вы с Лизой были здесь,

Перепугал меня ваш голос чрезвычайно,

И бросилась сюда я со всех ног…




Фамусов

Пожалуй, на меня всю суматоху сложит.

Не в пору голос мой наделал им тревог!




София

По смутном сне безделица тревожит.

Сказать вам сон: поймёте вы тогда.




Фамусов

Что за история?




София

Вам рассказать?




Фамусов

Ну да.


(Садится.)




София

Позвольте… видите ль… сначала

Цветистый луг; и я искала

Траву

Какую-то, не вспомню наяву.

Вдруг милый человек, один из тех, кого мы

Увидим — будто век знакомы,

Явился тут со мной; и вкрадчив, и умён,

Но робок… Знаете, кто в бедности рождён…




Фамусов

Ах! матушка, не довершай удара!

Кто беден, тот тебе не пара.




София

Потом пропало всё: луга и небеса. —

Мы в тёмной комнате. Для довершенья чуда

Раскрылся пол — и вы оттуда

Бледны, как смерть, и дыбом волоса!

Тут с громом распахнули двери

Какие-то не люди и не звери

Нас врознь — и мучили сидевшего со мной.

Он будто мне дороже всех сокровищ,

Хочу к нему — вы тащите с собой:

Нас провожают стон, рёв, хохот, свист чудовищ!

Он вслед кричит!..

Проснулась. — Кто-то говорит, —

Ваш голос был; что́, думаю, так рано?

Бегу сюда — и вас обоих нахожу.




Фамусов

Да, дурен сон; как погляжу.

Тут всё есть, коли нет обмана:

И черти, и любовь, и страхи, и цветы.

Ну, сударь мой, а ты?




Молчалин

Я слышал голос ваш.




Фамусов

Забавно.

Дался им голос мой, и как себе исправно

Всем слышится, и всех сзывает до зари!

На голос мой спешил, зачем же? — говори.




Молчалин

С бумагами-с.




Фамусов

Да! их недоставало.

Помилуйте, что это вдруг припало

Усердье к письменным делам!


(Встаёт.)


Ну, Сонюшка, тебе покой я дам:

Бывают странны сны, а наяву страннее;

Искала ты себе травы,

На друга набрела скорее;

Повыкинь вздор из головы;

Где чудеса, там мало складу. —

Поди-ка, ляг, усни опять.


(Молчалину.)


Идём бумаги разбирать.




Молчалин

Я только нёс их для докладу,

Что в ход нельзя пустить без справок, без иных,

Противуречья есть, и многое не дельно.




Фамусов

Боюсь, суда́рь, я одного смертельно,

Чтоб множество не накоплялось их;

Дай волю вам, оно бы и засело;

А у меня, что дело, что не дело,

Обычай мой такой:

Подписано, так с плеч долой.



(Уходит с Молчалиным, в дверях пропускает его вперёд.)



Явление 5



София, Лиза.




Лиза

Ну вот у праздника! ну вот вам и потеха!

Однако нет, теперь уж не до смеха;

В глазах темно, и замерла душа;

Грех не беда, молва не хороша.




София

Что́ мне молва? Кто хочет, так и судит,

Да батюшка задуматься принудит:

Брюзглив, неугомонен, скор,

Таков всегда, а с этих пор…

Ты можешь посудить…




Лиза

Сужу-с не по рассказам;

Запрёт он вас; — добро ещё со мной;

А то, помилуй бог, как разом

Меня, Молчалина и всех с двора долой.




София

Подумаешь, как счастье своенравно!

Бывает хуже, с рук сойдёт;

Когда ж печальное ничто на ум нейдёт,

Забылись музыкой, и время шло так плавно;

Судьба нас будто берегла;

Ни беспокойства, ни сомненья…

А горе ждёт из-за угла.




Лиза

Вот то-то-с, моего вы глупого сужденья

Не жалуете никогда:

Ан вот беда.

На что вам лучшего пророка?

Твердила я: в любви не будет в этой прока

Ни во веки веков.

Как все московские, ваш батюшка таков:

Желал бы зятя он с звёздами да с чинами,

А при звездах не все богаты, между нами;

Ну, разумеется, к тому б

И деньги, чтоб пожить, чтоб мог давать он балы;

Вот, например, полковник Скалозуб:

И золотой мешок, и метит в генералы.




София

Куда как мил! и весело мне страх

Выслушивать о фрунте и рядах;

Он слова умного не выговорил сроду, —

Мне всё равно, что за него, что в воду.




Лиза

Да-с, так сказать, речист, а больно не хитёр;

Но будь военный, будь он статский,

Кто так чувствителен, и весел, и остёр,

Как Александр Андреич Чацкий!

Не для того, чтоб вас смутить;

Давно прошло, не воротить,

А помнится…




София

Что помнится? Он славно

Пересмеять умеет всех;

Болтает, шутит, мне забавно;

Делить со всяким можно смех.




Лиза

И только? будто бы? — Слезами обливался,

Я помню, бедный он, как с вами расставался. —

«Что, сударь, плачете? живите-ка смеясь…»

А он в ответ: «Недаром, Лиза, плачу:

Кому известно, что́ найду я воротясь?

И сколько, может быть, утрачу!»

Бедняжка будто знал, что года через три…




София

Послушай, вольности ты лишней не бери.

Я очень ветрено, быть может, поступила,

И знаю, и винюсь; но где же изменила?

Кому? чтоб укорять неверностью могли.

Да, с Чацким, правда, мы воспитаны, росли;

Привычка вместе быть день каждый неразлучно

Связала детскою нас дружбой; но потом

Он съехал, уж у нас ему казалось скучно,

И редко посещал наш дом;

Потом опять прикинулся влюблённым,

Взыскательным и огорчённым!!.

Остёр, умён, красноречив,

В друзьях особенно счастлив,

Вот об себе задумал он высоко…

Охота странствовать напала на него,

Ах! если любит кто кого,

Зачем ума искать и ездить так далёко?




Лиза

Где носится? в каких краях?

Лечился, говорят, на кислых он водах,

Не от болезни, чай, от скуки, — повольнее.




София

И, верно, счастлив там, где люди посмешнее.

Кого люблю я, не таков:

Молчалин за других себя забыть готов,

Враг дерзости, — всегда застенчиво, несмело,

Ночь целую с кем можно так провесть!

Сидим, а на дворе давно уж побелело,

Как думаешь? чем заняты?




Лиза

Бог весть,

Сударыня, моё ли это дело?




София

Возьмёт он руку, к сердцу жмёт,

Из глубины души вздохнёт,

Ни слова вольного, и так вся ночь проходит,

Рука с рукой, и глаз с меня не сводит. —

Смеёшься! можно ли! чем повод подала

Тебе я к хохоту такому?




Лиза

Мне-с?.. ваша тётушка на ум теперь пришла,

Как молодой француз сбежал у ней из дому,

Голубушка! хотела схоронить

Свою досаду, не сумела:

Забыла волосы чернить,

И через три дни поседела.


(Продолжает хохотать.)




София

(с огорчением)


Вот так же обо мне потом заговорят.




Лиза

Простите, право, как бог свят,

Хотела я, чтоб этот смех дурацкий

Вас несколько развеселить помог.



(Уходят.)



Явление 6



София, Лиза, Слуга, за ним Чацкий.




Слуга

К вам Александр Андреич Чацкий.



(Уходит.)



Явление 7



София, Лиза, Чацкий.




Чацкий

Чуть свет уж на ногах! и я у ваших ног.


(С жаром целует руку.)


Ну поцелуйте же, не ждали? говорите!

Что ж, ради? Нет? В лицо мне посмотрите.

Удивлены? и только? вот приём!

Как будто не прошло недели;

Как будто бы вчера вдвоём

Мы мочи нет друг другу надоели;

Ни на́ волос любви! куда как хороши!

И между тем, не вспомнюсь, без души,

Я сорок пять часов, глаз мигом не прищуря,

Вёрст больше седьмисот пронёсся, — ветер, буря;

И растерялся весь, и падал сколько раз —

И вот за подвиги награда!




София

Ах! Чацкий, я вам очень рада.




Чацкий

Вы ради? в добрый час.

Однако искренно кто ж радуется этак?

Мне кажется, так напоследок

Людей и лошадей знобя,

Я только тешил сам себя.




Лиза

Вот, сударь, если бы вы были за дверями,

Ей-богу, нет пяти минут,

Как поминали вас мы тут.

Сударыня, скажите сами. —




София

Всегда, не только что теперь. —

Не можете мне сделать вы упрёка.

Кто промелькнёт, отворит дверь,

Проездом, случаем, из чужа, из далёка —

С вопросом я, хоть будь моряк:

Не повстречал ли где в почтовой вас карете?




Чацкий

Положимте, что так.

Блажен, кто верует, тепло ему на свете! —

Ах! боже мой! ужли я здесь опять,

В Москве! у вас! да как же вас узнать!

Где время то? где возраст тот невинный,

Когда, бывало, в вечер длинный

Мы с вами явимся, исчезнем тут и там,

Играем и шумим по стульям и столам.

А тут ваш батюшка с мадамой, за пикетом;4

Мы в тёмном уголке, и кажется, что в этом!

Вы помните? вздрогнем, что скрипнет столик, дверь…




София

Ребячество!




Чацкий

Да-с, а теперь,

В семнадцать лет вы расцвели прелестно,

Неподражаемо, и это вам известно,

И потому скромны, не смотрите на свет.

Не влюблены ли вы? прошу мне дать ответ,

Без думы, полноте смущаться.




София

Да хоть кого смутят

Вопросы быстрые и любопытный взгляд…




Чацкий

Помилуйте, не вам, чему же удивляться?

Что нового покажет мне Москва?

Вчера был бал, а завтра будет два.

Тот сватался — успел, а тот дал промах.

Всё тот же толк, и те ж стихи в альбомах.




София

Гоненье на Москву. Что значит видеть свет!

Где ж лучше?




Чацкий

Где нас нет.

Ну что ваш батюшка? всё Английского клоба5

Старинный, верный член до гроба?

Ваш дядюшка отпрыгал ли свой век?

А этот, как его, он турок или грек?

Тот черномазенький, на ножках журавлиных,

Не знаю как его зовут,

Куда ни сунься: тут, как тут,

В столовых и в гостиных.

А трое из бульварных лиц,

Которые с полвека молодятся?

Родных мильон у них, и с помощью сестриц

Со всей Европой породнятся.

А наше солнышко? наш клад?

На лбу написано: Театр и Маскерад;

Дом зеленью раскрашен в виде рощи,6

Сам толст, его артисты тощи.

На бале, помните, открыли мы вдвоём

За ширмами, в одной из комнат посекретней,

Был спрятан человек и щёлкал соловьём,

Певец зимой погоды летней.

А тот чахоточный, родня вам, книгам враг,

В учёный комитет который поселился7

И с криком требовал присяг,

Чтоб грамоте никто не знал и не учился?

Опять увидеть их мне суждено судьбой!

Жить с ними надоест, и в ком не сыщешь пятен?

Когда ж постранствуешь, воротишься домой,

И дым Отечества нам сладок и приятен! 8




София

Вот вас бы с тётушкою свесть,

Чтоб всех знакомых перечесть.




Чацкий

А тётушка? всё девушкой, Минервой?9

Всё фрейлиной Екатерины Первой?

Воспитанниц и мосек полон дом?

Ах! к воспитанью перейдём.

Что нынче, так же, как издревле,

Хлопочут набирать учителей полки,

Числом поболее, ценою подешевле?

Не то чтобы в науке далеки;

В России, под великим штрафом,

Нам каждого признать велят

Историком и геогра́фом!

Наш ментор, помните колпак его, халат,

Перст указательный, все признаки ученья

Как наши робкие тревожили умы,

Как с ранних пор привыкли верить мы,

Что нам без немцев нет спасенья! —

А Гильоме, француз, подбитый ветерком?

Он не женат ещё?




София

На ком?




Чацкий

Хоть на какой-нибудь княгине,

Пульхерии Андревне, например?




София

Танцмейстер! можно ли!




Чацкий

Что ж? он и кавалер.

От нас потребуют с именьем быть и в чине,

А Гильоме!.. — Здесь нынче тон каков

На съездах, на больших, по ппамииираздникам приходским?

Господствует ещё смешенье языков:

Французского с нижегородским?




София

Смесь языков?




Чацкий

Да, двух, без этого нельзя ж.




Лиза

Но мудрёно из них один скроить, как ваш.




Чацкий

По крайней мере, не надутый.

Вот новости! — я пользуюсь минутой,

Свиданьем с вами оживлён,

И говорлив; а разве нет времён,

Что я Молчалина глупее? Где он, кстати?

Ещё ли не сломил безмолвия печати?

Бывало, песенок где новеньких тетрадь

Увидит, пристаёт: пожалуйте списать.

А впрочем, он дойдёт до степеней известных,

Ведь нынче любят бессловесных .




София

(в сторону)


Не человек, змея!


(Громко и принуждённо.)


Хочу у вас спросить:

Случалось ли, чтоб вы, смеясь? или в печали?

Ошибкою? добро о ком-нибудь сказали?

Хоть не теперь, а в детстве, может быть.




Чацкий

Когда всё мягко так? и нежно, и незрело?

На что же так давно? вот доброе вам дело:

Звонками только что гремя

И день и ночь по снеговой пустыне,

Спешу к вам голову сломя.

И как вас нахожу? в каком-то строгом чине!

Вот полчаса холодности терплю!

Лицо святейшей богомолки!..

И всё-таки я вас без памяти люблю. —


(Минутное молчание.)


Послушайте, ужли слова мои все колки?

И клонятся к чьему-нибудь вреду?

Но если так: ум с сердцем не в ладу.

Я в чудаках иному чуду

Раз посмеюсь, потом забуду:

Велите ж мне в огонь: пойду как на обед.




София

Да, хорошо — сгорите, если ж нет?



Явление 8



София, Лиза, Чацкий, Фамусов.




Фамусов

Вот и другой!




София

Ах, батюшка, сон в руку.


(Уходит.)




Фамусов

(ей вслед вполголоса)


Проклятый сон.



Явление 9



Фамусов, Чацкий (смотрит на дверь, в которую София вышла).




Фамусов

Ну выкинул ты штуку!

Три года не писал двух слов!

И грянул вдруг, как с облаков.


(Обнимаются.)


Здорово, друг, здорово, брат, здорово.

Рассказывай, чай, у тебя готово

Собранье важное вестей?

Садись-ка, объяви скорей.


(Садятся)




Чацкий

(рассеянно)


Как Софья Павловна у вас похорошела!




Фамусов

Вам людям молодым, другого нету дела,

Как замечать девичьи красоты:

Сказала что-то вскользь, а ты,

Я чай, надеждами занёсся, заколдован.




Чацкий

Ах! нет, надеждами я мало избалован.




Фамусов

«Сон в руку» мне она изволила шепнуть.

Вот ты задумал…




Чацкий

Я? — Ничуть.




Фамусов

О ком ей снилось? что такое?




Чацкий

Я не отгадчик снов.




Фамусов

Не верь ей, всё пустое.




Чацкий

Я верю собственным глазам;

Век не встречал, подписку дам.

Чтоб было ей хоть несколько подобно!




Фамусов

Он всё своё. Да расскажи подробно,

Где был? скитался столько лет!

Откудова теперь?




Чацкий

Теперь мне до того ли!

Хотел объехать целый свет,

И не объехал сотой доли.


(Встаёт поспешно.)


Простите; я спешил скорее видеть вас,

Не заезжал домой. Прощайте! Через час

Явлюсь, подробности малейшей не забуду;

Вам первым, вы потом рассказывайте всюду.


(В дверях.)


Как хороша!



(Уходит.)



Явление 10




Фамусов

(один)


Который же из двух?

«Ах! батюшка, сон в руку!»

И говорит мне это вслух!

Ну, виноват! Какого ж дал я крюку!

Молчалин давиче в сомненье ввёл меня.

Теперь… да в полмя из огня:

Тот нищий, этот франт-приятель;

Отъявлен мотом, сорванцом;

Что за комиссия, создатель,

Быть взрослой дочери отцом!



(Уходит.)





Конец I действия




ДЕЙСТВИЕ II



Явление 1



Фамусов, Слуга.




Фамусов

Петрушка, вечно ты с обновкой,

С разодранным локтем. Достань-ка календарь;

Читай не так, как пономарь,

А с чувством, с толком, с расстановкой.

Постой же. — На листе черкни на записном,

Противу будущей недели:

К Прасковье Фёдоровне в дом

Во вторник зван я на форели.

Куда как чуден создан свет!

Пофилософствуй, ум вскружится;

То бережёшься, то обед:

Ешь три часа, а в три дни не сварится!

Отметь-ка, в тот же день… Нет, нет.

В четверг я зван на погребенье.

Ох, род людской! пришло в забвенье,

Что всякий сам туда же должен лезть,

В тот ларчик, где ни стать, ни сесть.

Но память по себе намерен кто оставить

Житьём похвальным, вот пример:

Покойник был почтенный камергер,

С ключом, и сыну ключ умел доставить;10

Богат, и на богатой был женат;

Переженил детей, внучат;

Скончался; все о нём прискорбно поминают.

Кузьма Петрович! Мир ему! —

Что за тузы в Москве живут и умирают! —

Пиши: в четверг, одно уж к одному,

А может, в пятницу, а может, и в субботу,

Я должен у вдовы, у докторши, крестить.

Она не родила, но по расчёту

По моему: должна родить…



Явление 2



Фамусов, Слуга, Чацкий.




Фамусов

А! Александр Андреич, просим,

Садитесь-ка.




Чацкий

Вы заняты?




Фамусов

(слуге)


Поди.


(Слуга уходит.)


Да, разные дела на память в книгу вносим,

Забудется, того гляди. —




Чацкий

Вы что-то не веселы стали;

Скажите, отчего? Приезд не в пору мой?

Уж Софье Павловне какой

Не приключилось ли печали?

У вас в лице, в движеньях суета.





Фамусов

Ах! батюшка, нашёл загадку,

Не весел я!.. В мои лета

Не можно же пускаться мне вприсядку!




Чацкий

Никто не приглашает вас;

Я только, что спросил два слова

Об Софье Павловне: быть может, нездорова?




Фамусов

Тьфу, господи прости! Пять тысяч раз

Твердит одно и то же!

То Софьи Павловны на свете нет пригоже,

То Софья Павловна больна.

Скажи, тебе понравилась она?

Обрыскал свет; не хочешь ли жениться?




Чацкий

А вам на что?




Фамусов

Меня не худо бы спроситься,

Ведь я ей несколько сродни;

По крайней мере, искони

Отцом недаром называли.




Чацкий

Пусть я посватаюсь, вы что бы мне сказали?




Фамусов

Сказал бы я, во-первых: не блажи,

Именьем, брат, не управляй оплошно,

А, главное, поди-тка послужи.




Чацкий

Служить бы рад, прислуживаться тошно.




Фамусов

Вот то-то, все вы гордецы!

Спросили бы, как делали отцы?

Учились бы, на старших глядя:

Мы, например, или покойник дядя,

Максим Петрович: он не то на серебре,

На золоте едал; сто человек к услугам;

Весь в орденах; езжал-то вечно цугом:

Век при дворе, да при каком дворе!

Тогда не то, что ныне,

При государыне служил Екатерине.

А в те поры все важны! в сорок пуд…

Раскланяйся — тупеем не кивнут.11

Вельможа в случае12 — тем паче;

Не как другой, и пил и ел иначе.

А дядя! что твой князь? что граф?

Сурьезный взгляд, надменный нрав.

Когда же надо подслужиться,

И он сгибался вперегиб:

На ку́ртаге13 ему случилось обступиться;

Упал, да так, что чуть затылка не пришиб;

Старик заохал, голос хрипкой;

Был высочайшею пожалован улыбкой;

Изволили смеяться; как же он?

Привстал, оправился, хотел отдать поклон,

Упал вдруго́рядь — уж нарочно,

А хохот пуще, он и в третий так же точно.

А? как по-вашему? по-нашему — смышлён.

Упал он больно, встал здорово.

Зато, бывало, в вист14 кто чаще приглашён?

Кто слышит при дворе приветливое слово?

Максим Петрович! Кто пред всеми знал почёт?

Максим Петрович! Шутка!

В чины выводит кто и пенсии даёт?

Максим Петрович. Да! Вы, нынешние, — ну-тка! —




Чацкий

И точно, начал свет глупеть,

Сказать вы можете вздохнувши;

Как посравнить, да посмотреть

Век нынешний и век минувший:

Свежо предание, а верится с трудом;

Как тот и славился, чья чаще гнулась шея;

Как не в войне, а в мире брали лбом;

Стучали об пол, не жалея!

Кому нужда: тем спесь, лежи они в пыли,

А тем, кто выше, лесть, как кружево плели.

Прямой был век покорности и страха,

Всё под личиною усердия к царю.

Я не об дядюшке об вашем говорю;

Его не возмутим мы праха:

Но между тем кого охота заберёт,

Хоть в раболепстве самом пылком,

Теперь, чтобы смешить народ,

Отважно жертвовать затылком?

А сверстничек, а старичок

Иной, глядя на тот скачок,

И разрушаясь в ветхой коже,

Чай, приговаривал: — Ах! если бы мне тоже!

Хоть есть охотники поподличать везде,

Да нынче смех страшит и держит стыд в узде;

Недаром жалуют их скупо государи. —




Фамусов

Ах! боже мой! он карбонари!15




Чацкий

Нет, нынче свет уж не таков.




Фамусов

Опасный человек!




Чацкий

Вольнее всякий дышит

И не торопится вписаться в полк шутов.




Фамусов

Что говорит! и говорит, как пишет!




Чацкий

У покровителей зевать на потолок,

Явиться помолчать, пошаркать, пообедать,

Подставить стул, поднять платок.




Фамусов

Он вольность хочет проповедать!




Чацкий

Кто путешествует, в деревне кто живёт…




Фамусов

Да он властей не признаёт!




Чацкий

Кто служит делу, а не лицам…




Фамусов

Строжайше б запретил я этим господам

На выстрел подъезжать к столицам.




Чацкий

Я наконец вам отдых дам…




Фамусов

Терпенья, мочи нет, досадно.




Чацкий

Ваш век бранил я беспощадно,

Предоставляю вам во власть:

Откиньте часть,

Хоть нашим временам впридачу;

Уж так и быть, я не поплачу.




Фамусов

И знать вас не хочу, разврата не терплю.




Чацкий

Я досказал.




Фамусов

Добро, заткнул я уши.




Чацкий

На что ж? я их не оскорблю.




Фамусов

(скороговоркой)


Вот рыскают по свету, бьют баклуши,

Воротятся, от них порядка жди.




Чацкий

Я перестал…




Фамусов

Пожалуй, пощади.




Чацкий

Длить споры не моё желанье.




Фамусов

Хоть душу отпусти на покаянье!



Явление 3




Слуга

(входит)


Полковник Скалозуб.




Фамусов

(ничего не видит и не слышит)


Тебя уж упекут.

Под суд, как пить дадут.




Чацкий

Пожаловал к вам кто-то на́ дом.




Фамусов

Не слушаю, под суд!




Чацкий

К вам человек с докладом.




Фамусов

Не слушаю, под суд! под суд!




Чацкий

Да обернитесь, вас зовут.




Фамусов

(оборачивается)


А? бунт? ну так и жду содома.




Слуга

Полковник Скалозуб. Прикажете принять?




Фамусов

(встаёт)


Ослы! сто раз вам повторять?

Принять его, позвать, просить, сказать, что дома,

Что очень рад. Пошёл же, торопись.


(Слуга уходит.)


Пожало-ста, сударь, при нём остерегись:

Известный человек, солидный,

И знаков тьму отличья нахватал;

Не по летам и чин завидный,

Не нынче завтра генерал.

Пожало-ста, при нём веди себя скромненько.

Эх! Александр Андреич, дурно, брат!

Ко мне он жалует частенько;

Я всякому, ты знаешь, рад;

В Москве прибавят вечно втрое:

Вот будто женится на Сонюшке. Пустое!

Он, может быть, и рад бы был душой,

Да надобности сам не вижу я большой

Дочь выдавать ни завтра, ни сегодня;

Ведь Софья молода. А впрочем, власть господня.

Пожало-ста, при нём не спорь ты вкривь и вкось,

И завиральные идеи эти брось.

Однако нет его! какую бы причину…

А! знать, ко мне пошёл в другую половину.



(Поспешно уходит.)



Явление 4




Чацкий

Как суетится! что за прыть!

А Софья? — Нет ли впрямь тут жениха какого?

С которых пор меня дичатся как чужого!

Как здесь бы ей не быть!!.

Кто этот Скалозуб? отец им сильно бредит,

А может быть, не только что отец…

Ах! тот скажи любви конец,

Кто на три года вдаль уедет.



Явление 5



Чацкий, Фамусов, Скалозуб.




Фамусов

Сергей Сергеич, к нам сюда-с.

Прошу покорно, здесь теплее;

Прозябли вы, согреем вас;

Отдушничек отве́рнем поскорее.




Скалозуб

(густым басом)


Зачем же лазить, например,

Самим!.. Мне совестно, как честный офицер.




Фамусов

Неужто для друзей не делать мне ни шагу,

Сергей Сергеич дорогой!

Кладите шляпу, сденьте шпагу;

Вот вам софа, раскиньтесь на покой.




Скалозуб

Куда прикажете, лишь только бы усесться.


(Садятся все трое. Чацкий поодаль.)




Фамусов

Ах! батюшка, сказать, чтоб не забыть:

Позвольте нам своими счесться,

Хоть дальними, наследства не делить;

Не знали вы, а я подавно, —

Спасибо, научил двоюродный ваш брат, —

Как вам доводится Настасья Николавна?




Скалозуб

Не знаю-с, виноват;

Мы с нею вместе не служили.




Фамусов

Сергей Сергеич, это вы ли!

Нет! я перед роднёй, где встретится, ползком;

Сыщу её на дне морском.

При мне служа́щие чужие очень редки;

Всё больше сестрины, свояченицы детки;

Один Молчалин мне не свой,

И то затем, что деловой.

Как станешь представлять к крестишку ли, к местечку,

Ну как не порадеть родному человечку!..

Однако братец ваш мне друг и говорил,

Что вами выгод тьму по службе получил.




Скалозуб

В тринадцатом году мы отличались с братом

В тридцатом егерском, а после в сорок пятом.




Фамусов

Да, счастье, у кого есть эдакий сынок!

Имеет, кажется, в петличке орденок?




Скалозуб

За третье августа; засели мы в траншею:16

Ему дан с бантом, мне на шею.17




Фамусов

Любезный человек, и посмотреть — так хват,

Прекрасный человек двоюродный ваш брат.




Скалозуб

Но крепко набрался каких-то новых правил.

Чин следовал ему: он службу вдруг оставил,

В деревне книги стал читать.




Фамусов

Вот молодость!.. — читать!.. а после хвать!..

Вы повели себя исправно:

Давно полковники, а служите недавно.




Скалозуб

Довольно счастлив я в товарищах моих,

Вакансии как раз открыты:

То старших выключат иных,

Другие, смотришь, перебиты.




Фамусов

Да, чем кого господь поищет, вознесёт!




Скалозуб

Бывает, моего счастливее везёт.

У нас в пятнадцатой дивизии, не дале.

Об нашем хоть сказать бригадном генерале.




Фамусов

Помилуйте, а вам чего недостаёт?




Скалозуб

Не жалуюсь, не обходили,

Однако за полком два года поводили.




Фамусов

В погонь ли за полком?

Зато, конечно, в чём другом

За вами далеко тянуться.




Скалозуб

Нет-с, ста́рее меня по корпусу найдутся,

Я с восемьсот девятого служу;

Да, чтоб чины добыть, есть многие каналы;

Об них как истинный философ я сужу:

Мне только бы досталось в генералы.




Фамусов

И славно судите, дай бог здоровье вам

И генеральский чин; а там

Зачем откладывать бы дальше,

Речь завести об генеральше?




Скалозуб

Жениться? я ничуть не прочь.




Фамусов

Что ж? у кого сестра, племянница есть, дочь;

В Москве ведь нет невестам перевода;

Чего? плодятся год от года;

А, батюшка, признайтесь, что едва

Где сыщется столица, как Москва.




Скалозуб

Дистанции огромного размера.




Фамусов

Вкус, батюшка, отменная манера;

На всё свои законы есть:

Вот, например, у нас уж исстари ведётся,

Что по отцу и сыну честь;

Будь плохенький, да если наберётся

Душ тысячки две родовых, —

Тот и жених.

Другой хоть прытче будь, надутый всяким чванством,

Пускай себе разумником слыви,

А в се́мью не включат. На нас не подиви.

Ведь только здесь ещё и дорожат дворянством.

Да это ли одно? возьмите вы хлеб-соль:

Кто хочет к нам пожаловать — изволь;

Дверь отперта для званых и незваных,

Особенно из иностранных;

Хоть честный человек, хоть нет,

Для нас равнехонько, про всех готов обед.

Возьмите вы от головы до пяток,

На всех московских есть особый отпечаток.

Извольте посмотреть на нашу молодёжь,

На юношей — сынков и вну́чат;

Журим мы их, а если разберёшь,

В пятнадцать лет учителей научат!

А наши старички? — Как их возьмёт задор,

Засудят об делах, что слово — приговор, —

Ведь столбовые всё, в ус никого не дуют;

И об правительстве иной раз так толкуют,

Что, если б кто подслушал их… беда!

Не то, чтоб новизны вводили, — никогда,

Спаси нас боже! Нет. А придерутся

К тому, к сему, а чаще ни к чему,

Поспорят, пошумят, и… разойдутся.

Прямые канцлеры в отставке — по уму!

Я вам скажу, знать время не приспело,

Но что без них не обойдётся дело. —

А дамы? — сунься кто, попробуй овладей;

Судьи́ всему, везде, над ними нет судей;

За картами когда восстанут общим бунтом,

Дай бог терпение, — ведь сам я был женат.

Скомандовать велите перед фрунтом!

Присутствовать пошлите их в Сенат!

Ирина Власьевна! Лукерья Алексевна!

Татьяна Юрьевна! Пульхерия Андревна!

А дочек кто видал, — всяк голову повесь…

Его величество король был прусский здесь;

Дивился не путём московским он девицам,

Их благонравью, а не лицам;

И точно, можно ли воспитаннее быть!

Умеют же себя принарядить

Тафтицей, бархатцем и дымкой,

Словечка в простоте не скажут, всё с ужимкой;

Французские романсы вам поют

И верхние выводят нотки,

К военным людям так и льнут,

А потому, что патриотки.

Решительно скажу: едва

Другая сыщется столица, как Москва.




Скалозуб

По моему сужденью,

Пожар способствовал ей много к украшенью.




Фамусов

Не поминайте нам, уж мало ли крехтят!

С тех пор дороги, тротуары,

Дома и всё на новый лад.




Чацкий

Дома новы́, но предрассудки стары.

Порадуйтесь, не истребят

Ни годы их, ни моды, ни пожары.




Фамусов

(Чацкому)


Эй, завяжи на память узелок;

Просил я помолчать, не велика услуга.


(Скалозубу.)


Позвольте, батюшка. Вот-с — Чацкого, мне друга,

Андрея Ильича покойного сынок:

Не служит, то есть в том он пользы не находит,

Но захоти — так был бы деловой.

Жаль, очень жаль, он малый с головой,

И славно пишет, переводит.

Нельзя не пожалеть, что с эдаким умом…




Чацкий

Нельзя ли пожалеть об ком-нибудь другом?

И похвалы мне ваши досаждают.




Фамусов

Не я один, все также осуждают.




Чацкий

А судьи кто? — За древностию лет

К свободной жизни их вражда непримирима,

Сужденья черпают из забыты́х газет

Времён Очаковских и покоренья Крыма;18

Всегда готовые к журьбе,

Поют все песнь одну и ту же,

Не замечая об себе:

Что старее, то хуже.

Где? укажите нам, отечества отцы,

Которых мы должны принять за образцы?

Не эти ли, грабительством богаты?

Защиту от суда в друзьях нашли, в родстве,

Великолепные соорудя палаты,

Где разливаются в пирах и мотовстве,

И где не воскресят клиенты-иностранцы

Прошедшего житья подлейшие черты.

Да и кому в Москве не зажимали рты

Обеды, ужины и танцы?

Не тот ли, вы к кому меня ещё с пелен,

Для замыслов каких-то непонятных,

Дитей возили на поклон?

Тот Нестор негодяев знатных,19

Толпою окружённый слуг;

Усердствуя, они в часы вина и драки

И честь, и жизнь его не раз спасали: вдруг

На них он выменял борзые три собаки!!!

Или вон тот ещё, который для затей

На крепостной балет согнал на многих фурах

От матерей, отцов отторженных детей?!

Сам погружён умом в Зефирах и в Амурах,

Заставил всю Москву дивиться их красе!

Но должников не согласил к отсрочке:

Амуры и Зефиры все

Распроданы поодиночке!!!

Вот те, которые дожили до седин!

Вот уважать кого должны мы на безлюдьи!

Вот наши строгие ценители и судьи!

Теперь пускай из нас один,

Из молодых людей, найдётся — враг исканий,

Не требуя ни мест, ни повышенья в чин,

В науки он вперит ум, алчущий познаний;

Или в душе его сам бог возбудит жар

К искусствам творческим, высоким и прекрасным, —

Они тотчас: разбой! пожар!

И прослывёт у них мечтателем! опасным!! —

Мундир! один мундир! он в прежнем их быту

Когда-то укрывал, расшитый и красивый,

Их слабодушие, рассудка нищету;

И нам за ними в путь счастливый!

И в жёнах, дочерях — к мундиру та же страсть!

Я сам к нему давно ль от нежности отрёкся?!

Теперь уж в это мне ребячество не впасть;

Но кто б тогда за всеми не повлекся?

Когда из гвардии, иные от двора

Сюда на время приезжали, —

Кричали женщины: ура!

И в воздух чепчики бросали!




Фамусов

(про себя)


Уж втянет он меня в беду.


(Громко.)


Сергей Сергеич, я пойду

И буду ждать вас в кабинете.



(Уходит.)



Явление 6



Скалозуб, Чацкий.




Скалозуб

Мне нравится, при этой смете

Искусно как коснулись вы

Предубеждения Москвы

К любимцам, к гвардии, к гвардейским, к гвардионцам;

Их золоту, шитью дивятся, будто солнцам!

А в Первой армии когда отстали? в чём?

Всё так прилажено, и тальи все так узки,

И офицеров вам начтём,

Что даже говорят, иные, по-французски.



Явление 7



Скалозуб, Чацкий, Софья, Лиза.




София

(бежит к окну)


Ах! боже мой! упал, убился! —


(Теряет чувства.)




Чацкий

Кто?

Кто это?




Скалозуб

С кем беда?




Чацкий

Она мертва со страху!




Скалозуб

Да кто? откудова?




Чацкий

Ушибся обо что?




Скалозуб

Уж не старик ли наш дал маху?




Лиза

(хлопочет около барышни)


Кому назначено-с, не миновать судьбы:

Молчалин на́ лошадь садился, ногу в стремя,

А лошадь на дыбы,

Он об землю и прямо в темя.




Скалозуб

Поводья затянул. Ну, жалкий же ездок.

Взглянуть, как треснулся он — грудью или в бок?



(Уходит.)



Явление 8



Те же без Скалозуба.




Чацкий

Помочь ей чем? Скажи скорее.




Лиза

Там в комнате вода стоит.



(Чацкий бежит и приносит. Всё следующее — вполголоса, — до того, как Софья очнётся.)



Стакан налейте.




Чацкий

Уж налит.

Шнуровку отпусти вольнее,

Виски ей уксусом потри,

Опрыскивай водой. — Смотри:

Свободнее дыханье стало.

Повеять чем?




Лиза

Вот опахало.




Чацкий

Гляди в окно:

Молчалин на ногах давно!

Безделица её тревожит.




Лиза

Да-с, барышнин несчастен нрав.

Со стороны смотреть не может,

Как люди падают стремглав.




Чацкий

Опрыскивай ещё водою.

Вот так. Ещё. Ещё.




София

(с глубоким вздохом)


Кто здесь со мною?

Я точно как во сне.


(Торопко и громко.)


Где он? что с ним? Скажите мне.




Чацкий

Пускай себе сломил бы шею,

Вас чуть было не уморил.




София

Убийственны холодностью своею!

Смотреть на вас, вас слушать нету сил.




Чацкий

Прикажете мне за него терзаться?




София

Туда бежать, там быть, помочь ему стараться.




Чацкий

Чтоб оставались вы без помощи одне?




София

На что вы мне?

Да, правда: не свои беды́ — для вас забавы,

Отец родной убейся — всё равно.


(Лизе.)


Пойдём туда, бежим.




Лиза

(отводит её в сторону)


Опомнитесь! куда вы?

Он жив, здоров, смотрите здесь в окно.


(София в окошко высовывается.)




Чацкий

Смятенье! обморок! поспешность! гнев! испуга!

Так можно только ощущать,

Когда лишаешься единственного друга.




София

Сюда идут. Руки не может он поднять.




Чацкий

Желал бы с ним убиться…




Лиза

Для компаньи?20




София

Нет, оставайтесь при желаньи.



Явление 9



София, Лиза, Чацкий, Скалозуб, Молчалин (с подвязанною рукою).




Скалозуб

Воскрес и невредим, рука

Ушибена слегка,

И, впрочем, всё фальшивая тревога.




Молчалин

Я вас перепугал, простите ради бога.




Скалозуб

Ну! я не знал, что будет из того

Вам ирритация.21 Опро́метью вбежали. —

Мы вздрогнули! — Вы в обморок упали,

И что ж? — весь страх из ничего.




София

(не глядя ни на кого)


Ах! очень вижу, из пустого,

А вся ещё теперь дрожу.




Чацкий

(про себя)


С Молчалиным ни слова!




София

Однако о себе скажу,

Что не труслива. Так бывает,

Карета свалится, — подымут: я опять

Готова сызнова скакать;

Но всё малейшее в других меня пугает,

Хоть нет великого несчастья от того,

Хоть незнакомый мне, — до этого нет дела.




Чацкий

(про себя)


Прощенья просит у него,

Что раз о ком-то пожалела!




Скалозуб

Позвольте, расскажу вам весть:

Княгиня Ласова какая-то здесь есть,

Наездница, вдова, но нет примеров,

Чтоб ездило с ней много кавалеров.

На днях расшиблась в пух, —

Жоке не поддержал, считал он, видно, мух. —

И без того она, как слышно, неуклюжа,

Теперь ребра недостаёт,

Так для поддержки ищет мужа.




София

Ах, Александр Андреич, вот —

Яви́тесь вы вполне великодушны:

К несчастью ближнего вы так неравнодушны.




Чацкий

Да-с, это я сейчас явил,

Моим усерднейшим стараньем,

И прысканьем, и оттираньем,

Не знаю для кого, но вас я воскресил.



(Берёт шляпу и уходит.)



Явление 10



Те же, кроме Чацкого.




София

Вы вечером к нам будете?




Скалозуб

Как рано?




София

Пораньше, съедутся домашние друзья,

Потанцевать под фортепияно, —

Мы в трауре, так балу дать нельзя.




Скалозуб

Явлюсь, но к батюшке зайти я обещался,

Откланяюсь.




София

Прощайте.




Скалозуб

(жмёт руку Молчалину)


Ваш слуга.



(Уходит.)



Явление 11



София, Лиза, Молчалин.




София

Молчалин! как во мне рассудок цел остался!

Ведь знаете, как жизнь мне ваша дорога!

Зачем же ей играть, и так неосторожно?

Скажите, что у вас с рукой?

Не дать ли капель вам? не нужен ли покой?

Пошлемте к доктору, пренебрегать не должно.




Молчалин

Платком перевязал, не больно мне с тех пор.




Лиза

Ударюсь об заклад, что вздор;

И если б не к лицу, не нужно перевязки;

А то не вздор, что вам не избежать огласки:

На смех, того гляди, подымет Чацкий вас;

И Скалозуб, как свой хохол закрутит,

Расскажет обморок, прибавит сто прикрас;

Шутить и он горазд, ведь нынче кто не шутит!




София

А кем из них я дорожу?

Хочу — люблю, хочу — скажу.

Молчалин! будто я себя не принуждала?

Вошли вы, слова не сказала,

При них не смела я дохнуть,

У вас спросить, на вас взглянуть. —





Молчалин

Нет, Софья Павловна, вы слишком откровенны.




София

Откуда скрытность почерпнуть!

Готова я была в окошко к вам прыгну́ть.

Да что мне до кого? до них? до всей вселенны?

Смешно? — пусть шутят их; досадно? — пусть бранят.




Молчалин

Не повредила бы нам откровенность эта.




София

Неужто на дуэль вас вызвать захотят?




Молчалин

Ах! злые языки страшнее пистолета.




Лиза

Сидят они у батюшки теперь,

Вот кабы вы порхнули в дверь

С лицом весёлым, беззаботно:

Когда нам скажут, что хотим —

Куда как верится охотно!

И Александр Андреич, — с ним

О прежних днях, о тех проказах

Поразвернитесь-ка в рассказах,

Улыбочка и пара слов,

И кто влюблён — на всё готов.




Молчалин

Я вам советовать не смею.


(Целует ей руку.)




София

Хотите вы?.. Пойду любезничать сквозь слёз;

Боюсь, что выдержать притворства не сумею.

Зачем сюда бог Чацкого принёс!



(Уходит.)



Явление 12



Молчалин, Лиза.




Молчалин

Весёлое созданье ты! живое!




Лиза

Прошу пустить, и без меня вас двое.




Молчалин

Какое личико твоё!

Как я тебя люблю!




Лиза

А барышню?




Молчалин

Её

По должности, тебя…


(Хочет её обнять.)




Лиза

От скуки.

Прошу подальше руки!




Молчалин

Есть у меня вещицы три:

Есть туалет, прехитрая работа —

Снаружи зеркальцо, и зеркальцо внутри,

Кругом всё прорезь, позолота;

Подушечка, из бисера узор;

И перламутровый прибор —

Игольничик и ножинки, как милы!

Жемчужинки, растёртые в белилы!

Помада есть для губ, и для других причин,

С духами скляночки: резе́да и жасмин. —




Лиза

Вы знаете, что я не льщусь на интересы;

Скажите лучше, почему

Вы с барышней скромны, а с горнишной повесы?




Молчалин

Сегодня болен я, обвязки не сниму;

Приди в обед, побудь со мною;

Я правду всю тебе открою.



(Уходит в боковую дверь.)



Явление 13



София, Лиза.




София

Была у батюшки, там нету никого.

Сегодня я больна, и не пойду обедать,

Скажи Молчалину, и позови его,

Чтоб он пришёл меня проведать.



(Уходит к себе.)



Явление 14




Лиза

Ну! люди в здешней стороне!

Она к нему, а он ко мне,

А я… одна лишь я любви до смерти трушу. —

А как не полюбить буфетчика Петрушу!





Конец II действия




ДЕЙСТВИЕ III



Явление 1



Чацкий, потом София.




Чацкий

Дождусь её и вынужу признанье:

Кто наконец ей мил? Молчалин! Скалозуб!

Молчалин прежде был так глуп!..

Жалчайшее созданье!

Уж разве поумнел?.. А тот —

Хрипун, удавленник, фагот,22

Созвездие манёвров и мазурки!

Судьба любви — играть ей в жмурки,

А мне…


(Входит София.)


Вы здесь? я очень рад,

Я этого желал.




София

(про себя)


И очень невпопад.




Чацкий

Конечно, не меня искали?




София

Я не искала вас.




Чацкий

Дознаться мне нельзя ли,

Хоть и некстати, ну́жды нет:

Кого вы любите?




София

Ах! боже мой! весь свет.




Чацкий

Кто более вам мил?




София

Есть многие, родные.




Чацкий

Всё более меня?




София

Иные.




Чацкий

И я чего хочу, когда всё решено?

Мне в пе́тлю лезть, а ей смешно.




София

Хотите ли знать истины два слова?

Малейшая в ком странность чуть видна,

Весёлость ваша не скромна,

У вас тотчас уж острота́ готова,

А сами вы…




Чацкий

Я сам? не правда ли, смешон?




София

Да! грозный взгляд, и резкий тон,

И этих в вас особенностей бездна;

А над собой гроза куда не бесполезна.




Чацкий

Я странен, а не странен кто ж?

Тот, кто на всех глупцов похож;

Молчалин, например…




София

Примеры мне не новы;

Заметно, что вы жёлчь на всех излить готовы;

А я, чтоб не мешать, отсюда уклонюсь.




Чацкий

(держит её)


Постойте же.


(В сторону.)


Раз в жизни притворюсь.


(Громко.)


Оставимте мы эти пренья,

Перед Молчалиным не прав я, виноват;

Быть может, он не то, что три года назад:

Есть на земле такие превращенья

Правлений, климатов, и нравов, и умов;

Есть люди важные, слыли за дураков:

Иной по армии, иной плохим поэтом,

Иной… Боюсь назвать, но признаны всем светом,

Особенно в последние года,

Что стали умны хоть куда.

Пускай в Молчалине ум бойкий, гений смелый,

Но есть ли в нём та страсть? то чувство? пылкость та?

Чтоб, кроме вас, ему мир целый

Казался прах и суета?

Чтоб сердца каждое биенье

Любовью ускорялось к вам?

Чтоб мыслям были всем, и всем его делам

Душою — вы, вам угожденье?..

Сам это чувствую, сказать я не могу,

Но что теперь во мне кипит, волнует, бесит,

Не пожелал бы я и личному врагу,

А он?.. смолчит и голову повесит.

Конечно, смирён, все такие не резвы;

Бог знает, в нём какая тайна скрыта;

Бог знает, за него что выдумали вы,

Чем голова его ввек не была набита.

Быть может, качеств ваших тьму,

Любуясь им, вы придали ему;

Не грешен он ни в чём, вы во сто раз грешнее.

Нет! нет! пускай умён, час от часу умнее,

Но вас он стоит ли? вот вам один вопрос.

Чтоб равнодушнее мне понести утрату,

Как человеку вы, который с вами взрос,

Как другу вашему, как брату,

Мне дайте убедиться в том;

Потом

От сумасшествия могу я остеречься;

Пущусь подалее — простыть, охолодеть,

Не думать о любви, но буду я уметь

Теряться по́ свету, забыться и развлечься.




София

(про себя)


Вот нехотя с ума свела!


(Вслух.)


Что притворяться?

Молчалин давиче мог без руки остаться,

Я живо в нём участье приняла;

А вы, случась на эту пору,

Не позаботились расчесть,

Что можно доброй быть ко всем и без разбору;

Но, может, истина в догадках ваших есть,

И горячо его беру я под защиту;

Зачем же быть, скажу вам напрямик,

Так невоздержну на язык?

В презреньи к людям так нескрыту?

Что и смирнейшему пощады нет!.. чего?

Случись кому назвать его:

Град колкостей и шуток ваших грянет.

Шутить! и век шутить! как вас на это станет! —




Чацкий

Ах! боже мой! неужли я из тех,

Которым цель всей жизни — смех?

Мне весело, когда смешных встречаю,

А чаще с ними я скучаю.




София

Напрасно: это всё относится к другим,

Молчалин вам наскучил бы едва ли,

Когда б сошлись короче с ним.




Чацкий

(с жаром)


Зачем же вы его так ко́ротко узнали?




София

Я не старалась, бог нас свёл.

Смотрите, дружбу всех он в доме приобрёл:

При батюшке три года служит,

Тот часто без толку сердит,

А он безмолвием его обезоружит,

От доброты души простит.

И, между прочим,

Весёлостей искать бы мог;

Ничуть: от старичков не ступит за порог;

Мы ре́звимся, хохочем,

Он с ними целый день засядет, рад не рад,

Играет…




Чацкий

Целый день играет!

Молчит, когда его бранят!


(В сторону.)


Она его не уважает.




София

Конечно, нет в нём этого ума,

Что гений для иных, а для иных чума,

Который скор, блестящ и скоро опротивит,

Который свет ругает наповал,

Чтоб свет об нём хоть что́-нибудь сказал;

Да эдакий ли ум семейство осчастливит?




Чацкий

Сатира и мораль — смысл этого всего?


(В сторону.)


Она не ставит в грош его.




София

Чудеснейшего свойства

Он наконец: уступчив, скромен, тих,

В лице ни тени беспокойства

И на душе проступков никаких,

Чужих и вкривь и вкось не рубит, —

Вот я за что его люблю.




Чацкий

(в сторону)


Шалит, она его не любит.


(Вслух.)


Докончить я вам пособлю

Молчалина изображенье.

Но Скалозуб? вот загляденье:

За армию стоит горой,

И прямизною стана,

Лицом и голосом герой…




София

Не моего романа.




Чацкий

Не вашего? Кто разгадает вас?



Явление 2



Чацкий, София, Лиза.




Лиза

(шёпотом)


Сударыня, за мной, сейчас

К вам Алексей Степаныч будет.




София

Простите, надобно идти мне поскорей.




Чацкий

Куда?




София

К прихмахеру.




Чацкий

Бог с ним.




София

Щипцы простудит.




Чацкий

Пускай себе…




София

Нельзя, ждём на́ вечер гостей.




Чацкий

Бог с вами, остаюсь опять с моей загадкой.

Однако дайте мне зайти, хотя украдкой,

К вам в комнату на несколько минут;

Там стены, воздух — всё приятно!

Согреют, оживят, мне отдохнуть дадут

Воспоминания об том, что невозвратно!

Не засижусь, войду, всего минуты две,

Потом, подумайте, член Английского клуба,

Я там дни целые пожертвую молве

Про ум Молчалина, про душу Скалозуба.



(София пожимает плечами, уходит к себе и запирается, за нею и Лиза.)



Явление 3



Чацкий, потом Молчалин.




Чацкий

Ах! Софья! Неужли́ Молчалин избран ей!

А чем не муж? Ума в нём только мало;

Но чтоб иметь детей,

Кому ума недоставало?

Услужлив, скромненький, в лице румянец есть.


(Входит Молчалин.)


Вон он на цыпочках, и не богат словами;

Какою ворожбой умел к ней в сердце влезть!


(Обращается к нему.)


Нам, Алексей Степаныч, с вами

Не удалось сказать двух слов.

Ну, образ жизни ваш каков?

Без горя нынче? без печали?




Молчалин

По-прежнему-с.




Чацкий

А прежде как живали?




Молчалин

День за́ день, нынче, как вчера.




Чацкий

К перу от карт? и к картам от пера?

И положённый час приливам и отливам?




Молчалин

По мере я трудов и сил,

С тех пор, как числюсь по Архивам,

Три награжденья получил.




Чацкий

Взманили почести и знатность?




Молчалин

Нет-с, свой талант у всех…




Чацкий

У вас?




Молчалин

Два-с:

Умеренность и аккуратность.




Чацкий

Чудеснейшие два! и стоят наших всех.




Молчалин

Вам не дались чины, по службе неуспех?




Чацкий

Чины людьми даются,

А люди могут обмануться.




Молчалин

Как удивлялись мы!




Чацкий

Какое ж диво тут?




Молчалин

Жалели вас.




Чацкий

Напрасный труд.




Молчалин

Татьяна Юрьевна рассказывала что-то,

Из Петербурга воротясь,

С министрами про вашу связь,

Потом разрыв…




Чацкий

Ей почему забота?




Молчалин

Татьяне Юрьевне!




Чацкий

Я с нею не знаком.




Молчалин

С Татьяной Юрьевной!!




Чацкий

С ней век мы не встречались;

Слыхал, что вздорная.




Молчалин

Да это, полно, та ли-с?

Татьяна Юрьевна!!! Известная, — притом

Чиновные и должностные —

Все ей друзья и все родные;

К Татьяне Юрьевне хоть раз бы съездить вам.




Чацкий

На что же?




Молчалин

Так: частенько там

Мы покровительство находим, где не метим.




Чацкий

Я езжу к женщинам, да только не за этим.




Молчалин

Как обходительна! добра! мила! проста!

Балы́ даёт нельзя богаче.

От рождества и до поста,

И летом праздники на даче.

Ну, право, что́ бы вам в Москве у нас служить?

И награжденья брать и весело пожить?




Чацкий

Когда в делах — я от веселий прячусь,

Когда дурачиться — дурачусь;

А смешивать два эти ремесла

Есть тьма искусников, я не из их числа.




Молчалин

Простите, впрочем тут не вижу преступленья;

Вот сам Фома Фомич, знаком он вам?




Чацкий

Ну что ж?




Молчалин

При трёх министрах был начальник отделенья,

Переведён сюда.




Чацкий

Хорош!

Пустейший человек, из самых бестолковых.




Молчалин

Как можно! слог его здесь ставят в образец,

Читали вы?





Чацкий

Я глупостей не чтец,

А пуще образцовых.




Молчалин

Нет, мне так довелось с приятностью прочесть,

Не сочинитель я…




Чацкий

И по всему заметно.




Молчалин

Не смею моего сужденья произнесть.




Чацкий

Зачем же так секретно?




Молчалин

В мои лета не должно сметь

Своё суждение иметь.




Чацкий

Помилуйте, мы с вами не ребяты,

Зачем же мнения чужие только святы?




Молчалин

Ведь надобно ж зависеть от других.




Чацкий

Зачем же надобно?




Молчалин

В чинах мы небольших.




Чацкий

(почти громко)


С такими чувствами! с такой душою

Любим!.. Обманщица смеялась надо мною!



Явление 4



Вечер. Все двери настежь, кроме в спальню к Софии. В перспективе раскрывается ряд освещённых комнат. Слуги суетятся; один из них, главный, говорит:



Эй! Филька, Фомка, ну, ловчей!

Столы для карт, мел, щёток и свечей!


(Стучится к Софии в дверь.)


Скажите барышне скорее, Лизавета:

Наталья Дмитревна, и с мужем, и к крыльцу

Ещё подъехала карета.



(Расходятся, остаётся один Чацкий.)



Явление 5



Чацкий, Наталья Дмитриевна (молодая дама).




Наталья Дмитриевна

Не ошибаюсь ли!.. он точно, по лицу…

Ах! Александр Андреич, вы ли?




Чацкий

С сомненьем смотрите от ног до головы,

Неужли так меня три года изменили?




Наталья Дмитриевна

Я полагала вас далёко от Москвы.

Давно ли?




Чацкий

Нынче лишь…




Наталья Дмитриевна

Надолго?




Чацкий

Как случится.

Однако кто, смотря на вас, не подивится?

Полнее прежнего, похорошели страх;

Моложе вы, свежее стали:

Огонь, румянец, смех, игра во всех чертах.




Наталья Дмитриевна

Я замужем.




Чацкий

Давно бы вы сказали!




Наталья Дмитриевна

Мой муж — прелестный муж, вот он сейчас войдёт.

Я познакомлю вас, хотите?




Чацкий

Прошу.




Наталья Дмитриевна

И знаю наперёд,

Что вам понравится. Взгляните и судите!




Чацкий

Я верю, он вам муж.




Наталья Дмитриевна

О нет-с, не потому;

Сам по себе, по нраву, по уму.

Платон Михайлыч мой единственный, бесценный!

Теперь в отставке, был военный;

И утверждают все, кто только прежде знал,

Что с храбростью его, с талантом,

Когда бы службу продолжал,

Конечно был бы он московским комендантом.



Явление 6



Чацкий, Наталья Дмитриевна, Платон Михайлович.




Наталья Дмитриевна

Вот мой Платон Михайлыч.




Чацкий

Ба!

Друг старый, мы давно знакомы, вот судьба!




Платон Михайлович

Здорово, Чацкий, брат!




Чацкий

Платон любезный, славно.

Похвальный лист тебе: ведёшь себя исправно.




Платон Михайлович

Как видишь, брат:

Московский житель и женат.




Чацкий

Забыт шум лагерный, товарищи и братья?

Спокоен и ленив?




Платон Михайлович

Нет, есть-таки занятья:

На флейте я твержу дуэт

А-мольный…




Чацкий

Что твердил назад тому пять лет?

Ну, постоянный вкус в мужьях всего дороже!




Платон Михайлович

Брат, женишься, тогда меня вспомянь!

От скуки будешь ты свистеть одно и то же.




Чацкий

От скуки! как? уж ты ей платишь дань?




Наталья Дмитриевна

Платон Михайлыч мой к занятьям склонен разным,

Которых нет теперь — к ученьям и смотрам,

К мане́жу… иногда скучает по утрам.




Чацкий

А кто, любезный друг, велит тебе быть праздным?

В полк, эскадрон дадут. Ты обер или штаб?23




Наталья Дмитриевна

Платон Михайлыч мой здоровьем очень слаб.




Чацкий

Здоровьем слаб! Давно ли?




Наталья Дмитриевна

Всё рюматизм и головные боли.




Чацкий

Движенья более. В деревню, в тёплый край.

Будь чаще на коне. Деревня летом — рай.




Наталья Дмитриевна

Платон Михайлыч город любит,

Москву; за что в глуши он дни свои погубит!




Чацкий

Москву и город… Ты чудак!

А помнишь прежнее?




Платон Михайлович

Да, брат, теперь не так…




Наталья Дмитриевна

Ох! мой дружочек!

Здесь так свежо, что мочи нет,

Ты распахнулся весь, и расстегнул жилет.




Платон Михайлович

Теперь, брат, я не тот…




Наталья Дмитриевна

Послушайся разочек,

Мой милый, застегнись скорей.




Платон Михайлович

(хладнокровно)


Сейчас.




Наталья Дмитриевна

Да отойди подальше от дверей,

Сквозной там ветер дует сзади!




Платон Михайлович

Теперь, брат, я не тот…




Наталья Дмитриевна

Мой ангел, ради бога

От двери дальше отойди.




Платон Михайлович

(глаза к небу)


Ах! матушка!




Чацкий

Ну, бог тебя суди;

Уж точно стал не тот в короткое ты время;

Не в прошлом ли году, в конце,

В полку тебя я знал? лишь утро: ногу в стремя

И носишься на борзом жеребце;

Осенний ветер дуй, хоть спереди, хоть с тыла.




Платон Михайлович

(со вздохом)


Эх! братец! славное тогда житьё-то было.



Явление 7



Те же, Князь Тугоуховский и Княгиня с шестью дочерьми.




Наталья Дмитриевна

(тоненьким голоском)


Князь Пётр Ильич, княгиня, боже мой!

Княжна Зизи! Мими!


(Громкие лобызания, потом усаживаются и осматривают одна другую с головы до ног.)




1-я княжна

Какой фасон прекрасный!




2-я княжна

Какие складочки!




1-я княжна

Обшито бахромой.




Наталья Дмитриевна

Нет, если б видели, мой тюрлюрлю24 атласный!




3-я княжна

Какой эшарп25 cousin26 мне подарил!




4-я княжна

Ах! да, барежевый!27




5-я княжна

Ах! прелесть!




6-я княжна

Ах! как мил!




Княгиня

Сс! — Кто это в углу, взошли мы, поклонился?




Наталья Дмитриевна

Приезжий, Чацкий.




Княгиня

От-став-ной?




Наталья Дмитриевна

Да, путешествовал, недавно воротился.




Княгиня

И хо-ло-стой?




Наталья Дмитриевна

Да, не женат.




Княгиня

Князь, князь, сюда. — Живее.




Князь

(к ней оборачивает слуховую трубку)


О-хм!




Княгиня

К нам на́ вечер, в четверг, проси скорее

Натальи Дмитревны знакомого: вон он!




Князь

И-хм!


(Отправляется, вьётся около Чацкого и покашливает)




Княгиня

Вот то-то детки:

Им бал, а батюшка таскайся на поклон;

Танцовщики ужасно стали редки!..

Он камер-юнкер?




Наталья Дмитриевна

Нет.




Княгиня

Бо-гат?




Наталья Дмитриевна

О! нет!




Княгиня

(громко, что есть мочи)


Князь, князь! Назад!



Явление 8



Те же и Графини Хрюмины: бабушка и внучка.




Графиня-внучка

Ах! grand'maman!28 Ну кто так рано приезжает!

Мы первые!


(Пропадает в боковую комнату.)




Княгиня

Вот нас честит!

Вот первая, и нас за никого считает!

Зла, в девках целый век, уж бог её простит.




Графиня-внучка

(вернувшись, направляет на Чацкого двойной лорнет)


Мсьё Чацкий! вы в Москве! как были, все такие?




Чацкий

На что меняться мне?




Графиня-внучка

Вернулись холостые?




Чацкий

На ком жениться мне?




Графиня-внучка

В чужих краях на ком?

О! наших тьма без дальних справок

Там женятся, и нас дарят родством

С искусницами модных лавок.




Чацкий

Несчастные! должны ль упрёки несть

От подражательниц модисткам?

За то, что смели предпочесть

Оригиналы спискам?



Явление 9



Те же и множество других гостей. Между прочим, Загорецкий. Мужчины являются, шаркают, отходят в сторону, кочуют из комнаты в комнату и проч. София от себя выходит, все к ней навстречу.




Графиня-внучка

Eh! bon soir! vous voila! Jamais trop diligente,

Vous nous donnez toujours le plaisir de l'attente.29




Загорецкий

(Софье)


На завтрашний спектакль имеете билет?




София

Нет.




Загорецкий

Позвольте вам вручить, напрасно бы кто взялся

Другой вам услужить, зато

Куда я ни кидался!

В контору — всё взято,

К директору — он мне приятель, —

С зарёй в шестом часу, и кстати ль!

Уж с вечера никто достать не мог;

К тому, к сему, всех сбил я с ног;

И этот наконец похитил уже силой

У одного, старик он хилый,

Мне друг, известный домосед;

Пусть дома просидит в покое.




София

Благодарю вас за билет,

А за старанье вдвое.


(Являются ещё кое-какие, тем временем Загорецкий отходит к мужчинам.)




Загорецкий

Платон Михайлыч…




Платон Михайлович

Прочь!

Поди ты к женщинам, лги им, и их морочь;

Я правду об тебе порасскажу такую,

Что хуже всякой лжи. Вот, брат,


(Чацкому)


рекомендую!

Как эдаких людей учтивее зовут?

Нежнее? — человек он светский,

Отъявленный мошенник, плут:

Антон Антоныч Загорецкий.

При нём остерегись: переносить горазд,

И в карты не садись: продаст.




Загорецкий

Оригинал! брюзглив, а без малейшей злобы.




Чацкий

И оскорбляться вам смешно бы;

Окроме честности, есть множество отрад:

Ругают здесь, а там благодарят.




Платон Михайлович

Ох, нет, братец, у нас ругают

Везде, а всюду принимают.



(Загорецкий мешается в толпу.)



Явление 10



Те же и Хлёстова.




Хлёстова

Легко ли в шестьдесят пять лет

Тащиться мне к тебе, племянница?.. — Мученье!

Час битый ехала с Покровки, силы нет;

Ночь — светопреставленье!

От скуки я взяла с собой

Арапку-девку да собачку;

Вели их накормить, ужо, дружочек мой;

От ужина сошли подачку. —

Княгиня, здравствуйте!


(Села.)


Ну, Софьюшка, мой друг,

Какая у меня арапка для услуг:

Курчавая! горбом лопатки!

Сердитая! всё ко́шачьи ухватки!

Да как черна! да как страшна!

Ведь создал же господь такое племя!

Чёрт сущий; в девичьей она;

Позвать ли?




София

Нет-с, в другое время.




Хлёстова

Представь: их, как зверей, выводят напоказ…

Я слышала, там… город есть турецкий…

А знаешь ли, кто мне припас?

Антон Антоныч Загорецкий.


(Загорецкий выставляется вперёд.)


Лгунишка он, картёжник, вор.


(Загорецкий исчезает.)


Я от него было и двери на запор;

Да мастер услужить: мне и сестре Прасковье

Двоих ара́пченков на ярмарке достал;

Купил, он говорит, чай в карты сплутовал;

А мне подарочек, дай бог ему здоровье!




Чацкий

(с хохотом Платону Михайловичу)


Не поздоровится от эдаких похвал,

И Загорецкий сам не выдержал, пропал.




Хлёстова

Кто этот весельчак? Из звания какого?




София

Вон этот? Чацкий.




Хлёстова

Ну? а что нашёл смешного?

Чему он рад? Какой тут смех?

Над старостью смеяться грех.

Я помню, ты дитей с ним часто танцевала,

Я за уши его дирала, только мало.



Явление 11



Те же и Фамусов.




Фамусов

(громогласно)


Ждём князя Петра Ильича,

А князь уж здесь! А я забился там, в портретной.

Где Скалозуб Сергей Сергеич? а?

Нет, кажется, что нет. — Он человек заметный —

Сергей Сергеич Скалозуб.




Хлёстова

Творец мой! оглушил, звончее всяких труб.



Явление 12



Те же и Скалозуб, потом Молчалин.




Фамусов

Сергей Сергеич, запоздали;

А мы вас ждали, ждали, ждали.


(Подводит к Хлёстовой.)


Моя невестушка, которой уж давно

Об вас говорено.




Хлёстова

(сидя)


Вы прежде были здесь… в полку… в том…

в гренадерском?




Скалозуб

(басом)


В его высочества, хотите вы сказать,

Ново-землянском мушкетёрском.




Хлёстова

Не мастерица я полки-та различать.




Скалозуб

А форменные есть отлички:

В мундирах выпушки, погончики, петлички.




Фамусов

Пойдёмте, батюшка, там вас я насмешу;

Курьёзный вист у нас. За нами, князь! прошу.


(Его и князя уводит с собою.)




Хлёстова

(Софии)


Ух! я точнёхонько избавилась от петли;

Ведь полоумный твой отец:

Дался ему трёх сажень удалец, —

Знакомит, не спросясь, приятно ли нам, нет ли?




Молчалин

(подаёт ей карту)


Я вашу партию составил: мосье Кок,

Фома Фомич и я.




Хлёстова

Спасибо, мой дружок.


(Встаёт.)




Молчалин

Ваш шпиц — прелестный шпиц, не более напёрстка;

Я гладил всё его: как шёлковая шёрстка!




Хлёстова

Спасибо, мой родной.



(Уходит, за ней Молчалин и многие другие.)



Явление 13



Чацкий, София и несколько посторонних, которые в продолжении расходятся.




Чацкий

Ну! тучу разогнал…




София

Нельзя ль не продолжать?




Чацкий

Чем вас я напугал?

За то, что он смягчил разгневанную гостью,

Хотел я похвалить.




София

А кончили бы злостью.




Чацкий

Сказать вам, что я думал? Вот:

Старушки все — народ сердитый;

Не худо, чтоб при них услужник знаменитый

Тут был, как громовой отвод.

Молчалин! — Кто другой так мирно всё уладит!

Там моську вовремя погладит,

Тут в пору карточку вотрёт,

В нём Загорецкий не умрёт!

Вы давиче его мне исчисляли свойства,

Но многие забыли? — да?



(Уходит.)



Явление 14



София, потом Г. N.




София

(про себя)


Ах! этот человек всегда

Причиной мне ужасного расстройства!

Унизить рад, кольнуть; завистлив, горд и зол!




Г. N.

(подходит)


Вы в размышленьи.




София

Об Чацком.




Г. N.

Как его нашли, по возвращеньи?




София

Он не в своём уме.




Г. N.

Ужли с ума сошёл?




София

(помолчавши)


Не то чтобы совсем…




Г. N.

Однако есть приметы?




София

(смотрит на него пристально)


Мне кажется.




Г. N.

Как можно, в эти леты!




София

Как быть!


(В сторону.)


Готов он верить!

А, Чацкий, любите вы всех в шуты рядить,

Угодно ль на себе примерить?



(Уходит.)



Явление 15



Г. N., потом Г. D.




Г. N.

С ума сошёл!.. Ей кажется, вот на!

Недаром? Стало быть… с чего б взяла она!

Ты слышал?




Г. D.

Что?




Г. N.

Об Чацком?




Г. D.

Что такое?




Г. N.

С ума сошёл!




Г. D.

Пустое.




Г. N.

Не я сказал, другие говорят.




Г. D.

А ты расславить это рад?




Г. N.

Пойду, осведомлюсь; чай, кто-нибудь да знает.



(Уходит.)



Явление 16



Г. D., потом Загорецкий.




Г. D.

Верь болтуну!

Услышит вздор, и тотчас повторяет!

Ты знаешь ли об Чацком?




Загорецкий

Ну?




Г. D.

С ума сошёл!




Загорецкий

А, знаю, помню, слышал.

Как мне не знать? Примерный случай вышел;

Его в безумные упрятал дядя плут…

Схватили в жёлтый дом, и на́ цепь посадили.




Г. D.

Помилуй, он сейчас здесь в комнате был, тут.




Загорецкий

Так с цепи, стало быть, спустили.




Г. D.

Ну, милый друг, с тобой не надобно газет,

Пойду-ка я, расправлю крылья,

У всех повыспрошу; однако чур! секрет.



Явление 17



Загорецкий, потом Графиня-внучка.




Загорецкий

Который Чацкий тут? — Известная фамилья.

С каким-то Чацким я когда-то был знаком.

Вы слышали об нём?




Графиня-внучка

Об ком?




Загорецкий

Об Чацком, он сейчас здесь в комнате был.




Графиня-внучка

Знаю.

Я говорила с ним.




Загорецкий

Так я вас поздравляю:

Он сумасшедший…




Графиня-внучка

Что?




Загорецкий

Да, он сошёл с ума!




Графиня-внучка

Представьте, я заметила сама;

И хоть пари держать, со мной в одно вы слово.



Явление 18



Те же и Графиня-бабушка.




Графиня-внучка

Ah! grand'maman, вот чудеса! вот ново!

Вы не слыхали здешних бед?

Послушайте. Вот прелести! вот мило!..




Графиня-бабушка

Мой т руг, мне уши залош ило;

Скаш и пок ромче…




Графиня-внучка

Время нет!

Il vous dira toute l'histoire…30

Пойду спрошу…



(Уходит.)



Явление 19



Загорецкий, Графиня-бабушка.




Графиня-бабушка

Что? что? уж нет ли здесь пош ара?




Загорецкий

Нет, Чацкий произвёл всю эту кутерьму.




Графиня-бабушка

Как, Чацкого? Кто свёл в тюрьму?




Загорецкий

В горах изранен в лоб, сошёл с ума от раны.




Графиня-бабушка

Что? к фармазонам в клоб? Пошёл он в п усурманы!




Загорецкий

Её не вразумишь.


(Уходит.)




Графиня-бабушка

Антон Антоныч! Ах!

И он пеш ит, всё в страхе, впопыхах.



Явление 20



Графиня-бабушка и Князь Тугоуховский.




Графиня-бабушка

Князь, князь! ох, этот князь, по п алам, сам чуть т ышит!

Князь, слышали? —




Князь

Э-хм?




Графиня-бабушка

Он ничего не слышит!

Хоть мош ет, видели, здесь полицмейстер п ыл?




Князь

Э-хм?




Графиня-бабушка

В тюрьму-та, князь, кто Чацкого схватил?




Князь

И-хм?




Графиня-бабушка

Тесак ему да ранец,

В солт аты! Шутка ли! переменил закон!




Князь

У-хм?




Графиня-бабушка

Да!.. в п усурманах он!

Ах! окаянный волтерьянец!

Что? а? глух, мой отец; достаньте свой рожок.

Ох! глухота большой порок.



Явление 21



Те же и Хлёстова, София, Молчалин, Платон Михайлович, Наталья Дмитриевна, Графиня-внучка, Княгиня с дочерьми, Загорецкий, Скалозуб, потом Фамусов и многие другие.




Хлёстова

С ума сошёл! прошу покорно!

Да невзначай! да как проворно!

Ты, Софья, слышала?




Платон Михайлович

Кто первый разгласил?




Наталья Дмитриевна

Ах, друг мой, все!




Платон Михайлович

Ну все, так верить поневоле,

А мне сомнительно.




Фамусов

(входя)


О чём? о Чацком, что ли?

Чего сомнительно? Я первый, я открыл!

Давно дивлюсь я, как никто его не свяжет!

Попробуй о властях — и ни́весть что наскажет!

Чуть низко поклонись, согнись-ка кто кольцом,

Хоть пред монаршиим лицом,

Так назовёт он подлецом!..




Хлёстова

Туда же из смешливых;

Сказала что-то я — он начал хохотать.




Молчалин

Мне отсоветовал в Москве служить в Архивах.




Графиня-внучка

Меня модисткою изволил величать!




Наталья Дмитриевна

А мужу моему совет дал жить в деревне.




Загорецкий

Безумный по всему.




Графиня-внучка

Я видела из глаз.




Фамусов

По матери пошёл, по Анне Алексевне;

Покойница с ума сходила восемь раз.




Хлёстова

На свете дивные бывают приключенья!

В его лета с ума спрыгну́л!

Чай, пил не по летам.




Княгиня

О! верно…




Графиня-внучка

Без сомненья.




Хлёстова

Шампанское стаканами тянул.




Наталья Дмитриевна

Бутылками-с, и пребольшими.




Загорецкий

(с жаром)


Нет-с, бочками сороковыми.




Фамусов

Ну вот! великая беда,

Что выпьет лишнее мужчина!

Ученье — вот чума, учёность — вот причина,

Что нынче, пуще, чем когда,

Безумных развелось людей, и дел, и мнений.




Хлёстова

И впрямь с ума сойдёшь от этих, от одних

От пансионов, школ, лицеев, как бишь их,

Да от ланкартачных взаимных обучений.31




Княгиня

Нет, в Петербурге институт

Пе-да-го-гический, так, кажется, зовут:

Там упражняются в расколах и в безверьи,

Профессоры!! — у них учился наш родня,

И вышел! хоть сейчас в аптеку, в подмастерьи.

От женщин бегает, и даже от меня!

Чинов не хочет знать! Он химик, он ботаник,

Князь Фёдор, мой племянник.




Скалозуб

Я вас обрадую: всеобщая молва,

Что есть проект насчёт лицеев, школ, гимназий;

Там будут лишь учить по нашему: раз, два;

А книги сохранят так: для больших оказий.




Фамусов

Сергей Сергеич, нет! Уж коли зло пресечь:

Забрать все книги бы, да сжечь.




Загорецкий

(с кротостию)


Нет-с, книги книгам рознь. А если б, между нами,

Был ценсором назначен я,

На басни бы налёг; ох! басни — смерть моя!

Насмешки вечные над львами! над орлами!

Кто что ни говори:

Хотя животные, а всё-таки цари.




Хлёстова

Отцы мои, уж кто в уме расстроен,

Так всё равно, от книг ли, от питья ль;

А Чацкого мне жаль.

По-христиански так; он жалости достоин,

Был острый человек, имел душ сотни три.




Фамусов

Четыре.




Хлёстова

Три, сударь.




Фамусов

Четыреста.




Хлёстова

Нет! триста.




Фамусов

В моём календаре…




Хлёстова

Всё врут календари.




Фамусов

Как раз четыреста, ох! спорить голосиста!




Хлёстова

Нет! триста! — уж чужих имений мне не знать!




Фамусов

Четыреста, прошу понять.




Хлёстова

Нет! триста, триста, триста.



Явление 22



Те же все и Чацкий.




Наталья Дмитриевна

Вот он.




Графиня-внучка

Шш!




Все

Шш!


(Пятятся от него в противную сторону.)




Хлёстова

Ну как с безумных глаз

Затеет драться он, потребует к разделке!




Фамусов

О господи! помилуй грешных нас!


(Опасливо.)


Любезнейший! Ты не в своей тарелке.

С дороги нужен сон. Дай пульс. Ты нездоров.




Чацкий

Да, мочи нет: мильон терзаний

Груди от дружеских тисков,

Ногам от шарканья, ушам от восклицаний,

А пуще голове от всяких пустяков.


(Подходит к Софье.)


Душа здесь у меня каким-то горем сжата,

И в многолюдстве я потерян, сам не свой.

Нет! недоволен я Москвой.




Хлёстова

Москва, вишь, виновата.





Фамусов

Подальше от него.


(Делает знаки Софии.)


Гм, Софья! — Не глядит!




София

(Чацкому)


Скажите, что вас так гневит?




Чацкий

В той комнате незначащая встреча:

Французик из Бордо, надсаживая грудь,

Собрал вокруг себя род веча

И сказывал, как снаряжался в путь

В Россию, к варварам, со страхом и слезами;

Приехал — и нашёл, что ласкам нет конца;

Ни звука русского, ни русского лица

Не встретил: будто бы в отечестве, с друзьями;

Своя провинция. Посмотришь, вечерком

Он чувствует себя здесь маленьким царьком;

Такой же толк у дам, такие же наряды…

Он рад, но мы не рады.

Умолк, и тут со всех сторон

Тоска, и оханье, и стон.

Ах! Франция! Нет в мире лучше края! —

Решили две княжны, сестрицы, повторяя

Урок, который им из детства натвержен.

Куда деваться от княжен!

Я одаль воссылал желанья

Смиренные, однако вслух,

Чтоб истребил господь нечистый этот дух

Пустого, рабского, слепого подражанья;

Чтоб искру заронил он в ком-нибудь с душой,

Кто мог бы словом и примером

Нас удержать, как крепкою возжой,

От жалкой тошноты по стороне чужой.

Пускай меня отъявят старовером,

Но хуже для меня наш Север во́ сто крат

С тех пор, как отдал всё в обмен на новый лад —

И нравы, и язык, и старину святую,

И величавую одежду на другую

По шутовскому образцу:

Хвост сзади, спереди какой-то чудный выем,

Рассудку вопреки, наперекор стихиям;

Движенья связаны, и не краса лицу;

Смешные, бритые, седые подбородки!

Как платья, волосы, так и умы коротки!..

Ах! если рождены мы всё перенимать,

Хоть у китайцев бы нам несколько занять

Премудрого у них незнанья иноземцев.

Воскреснем ли когда от чужевластья мод?

Чтоб умный, бодрый наш народ

Хотя по языку нас не считал за немцев.

«Как европейское поставить в параллель

С национальным — странно что-то!

Ну как перевести мадам и мадмуазель ?

Ужли сударыня !!» — забормотал мне кто-то…

Вообразите, тут у всех

На мой же счёт поднялся смех.

«Сударыня! ха! ха! ха! ха! прекрасно!

Сударыня! ха! ха! ха! ха! ужасно!!» —

Я, рассердясь и жизнь кляня,

Готовил им ответ громовый;

Но все оставили меня. —

Вот случай вам со мною, он не новый;

Москва и Петербург — во всей России то,

Что человек из города Бордо,

Лишь рот открыл, имеет счастье

Во всех княжен вселять участье;

И в Петербурге и в Москве,

Кто недруг выписных лиц, вычур, слов кудрявых,

В чьей, по несчастью, голове

Пять, шесть найдётся мыслей здравых

И он осмелится их гласно объявлять, —

Глядь…



(Оглядывается, все в вальсе кружатся с величайшим усердием. Старики разбрелись к карточным столам.)





Конец III действия




ДЕЙСТВИЕ IV



Явление 1


У Фамусова в доме парадные сени; большая лестница из второго жилья, к которой примыкают многие побочные из антресолей; внизу справа (от действующих лиц) выход на крыльцо и швейцарская ложа; слева, на одном же плане, комната Молчалина. Ночь. Слабое освещение. Лакеи иные суетятся, иные спят в ожидании господ своих.


Графиня-бабушка, Графиня-внучка, впереди их Лакей.




Лакей

Графини Хрюминой карета!




Графиня-внучка

(покуда её укутывают)


Ну бал! Ну Фамусов! умел гостей назвать!

Какие-то уроды с того света,

И не с кем говорить, и не с кем танцевать.




Графиня-бабушка

Поет ем, матушка, мне, праф о, не под силу,

Когда-нибудь я с п ала т а в могилу.



(Обе уезжают.)



Явление 2



Платон Михайлович и Наталья Дмитриевна. Один Лакей около их хлопочет, другой у подъезда кричит: Карета Горича!




Наталья Дмитриевна

Мой ангел, жизнь моя,

Бесценный, душечка, Попошь, что так уныло?


(Целует мужа в лоб.)


Признайся, весело у Фамусовых было.




Платон Михайлович

Наташа-матушка, дремлю на ба́лах я,

До них смертельный неохотник,

А не противлюсь, твой работник,

Дежурю за́ полночь, подчас

Тебе в угодность, как ни грустно,

Пускаюсь по команде в пляс.




Наталья Дмитриевна

Ты притворяешься, и очень неискусно;

Охота смертная прослыть за старика.


(Уходит с лакеем.)




Платон Михайлович

(хладнокровно)


Бал вещь хорошая, неволя-то горька;

И кто жениться нас неволит!

Ведь сказано ж иному на роду…




Лакей

(с крыльца)


В карете барыня-с, и гневаться изволит.




Платон Михайлович

(со вздохом)


Иду, иду.



(Уезжает.)



Явление 3



Чацкий и Лакей его впереди.




Чацкий

Кричи, чтобы скорее подавали.


(Лакей уходит.)


Ну вот и день прошёл, и с ним

Все призраки, весь чад и дым

Надежд, которые мне душу наполняли.

Чего я ждал? что думал здесь найти?

Где прелесть эта встреч? участье в ком живое?

Крик! радость! обнялись! — Пустое.

В повозке так-то на пути

Необозримою равниной, сидя праздно,

Всё что-то видно впереди

Светло, сине, разнообразно;

И едешь час, и два, день целый, вот резво́

Домчались к отдыху; ночлег: куда ни взглянешь,

Всё та же гладь, и степь, и пусто, и мёртво…

Досадно, мочи нет, чем больше думать станешь.


(Лакей возвращается.)


Готово?




Лакей

Кучера-с нигде, вишь, не найдут.




Чацкий

Пошёл, ищи, не ночевать же тут.



(Лакей опять уходит.)



Явление 4



Чацкий, Репетилов (вбегает с крыльца, при самом входе падает со всех ног и поспешно оправляется).




Репетилов

Тьфу! оплошал. — Ах, мой создатель!

Дай протереть глаза; откудова? приятель!..

Сердечный друг! Любезный друг! Mon cher!32

Вот фарсы мне как часто были петы,

Что пустомеля я, что глуп, что суевер,

Что у меня на всё предчувствия, приметы;

Сейчас… растолковать прошу,

Как будто знал, сюда спешу,

Хвать, об порог задел ногою,

И растянулся во весь рост.

Пожалуй смейся надо мною,

Что Репетилов врёт, что Репетилов прост,

А у меня к тебе влеченье, род недуга,

Любовь какая-то и страсть,

Готов я душу прозакласть,

Что в мире не найдёшь себе такого друга,

Такого верного, ей-ей;

Пускай лишусь жены, детей,

Оставлен буду целым светом,

Пускай умру на месте этом,

И разразит меня господь…




Чацкий

Да полно вздор молоть.




Репетилов

Не любишь ты меня, естественное дело:

С другими я и так и сяк,

С тобою говорю несмело;

Я жалок, я смешон, я неуч, я дурак.




Чацкий

Вот странное уничиженье!




Репетилов

Ругай меня, я сам кляну своё рожденье,

Когда подумаю, как время убивал!

Скажи, который час?




Чацкий

Час ехать спать ложиться;

Коли явился ты на бал,

Так можешь воротиться.




Репетилов

Что бал? братец, где мы всю ночь до бела дня,

В приличьях скованы, не вырвемся из ига,

Читал ли ты? есть книга…




Чацкий

А ты читал? задача для меня,

Ты Репетилов ли?




Репетилов

Зови меня вандалом:

Я это имя заслужил.

Людьми пустыми дорожил!

Сам бредил целый век обедом или балом!

Об детях забывал! обманывал жену!

Играл! проигрывал! в опеку взят указом!33

Танцовшицу держал! и не одну:

Трёх разом!

Пил мёртвую! не спал ночей по девяти!

Всё отвергал: законы! совесть! веру!




Чацкий

Послушай! ври, да знай же меру;

Есть от чего в отчаянье прийти.




Репетилов

Поздравь меня, теперь с людьми я знаюсь

С умнейшими!! — всю ночь не рыщу напролёт.




Чацкий

Вот нынче например?




Репетилов

Что ночь одна, не в счёт,

Зато спроси, где был?




Чацкий

И сам я догадаюсь.

Чай, в клубе?




Репетилов

В Английском. Чтоб исповедь начать:

Из шумного я заседанья.

Пожало-ста молчи, я слово дал молчать;

У нас есть общество, и тайные собранья,

По четвергам. Секретнейший союз…




Чацкий

Ах! я, братец, боюсь.

Как? в клубе?




Репетилов

Именно.




Чацкий

Вот меры чрезвычайны,

Чтоб вза́шеи прогнать и вас и ваши тайны.




Репетилов

Напрасно страх тебя берёт:

Вслух, громко говорим, никто не разберёт.

Я сам, как схватятся о камерах, присяжных,34

О Бейроне, ну о матерьях важных.

Частенько слушаю, не разжимая губ;

Мне не под силу, брат, и чувствую, что глуп.

Ах! Alexandre! у нас тебя недоставало;

Послушай, миленький, потешь меня хоть мало;

Поедем-ка сейчас; мы, благо на ходу;

С какими я тебя сведу

Людьми!! Уж на меня нисколько не похожи.

Что за́ люди, mon cher! Сок умной молодёжи!




Чацкий

Бог с ними, и с тобой. Куда я поскачу?

Зачем? в глухую ночь? Домой, я спать хочу.




Репетилов

Э! брось! кто нынче спит? Ну полно, без прелюдий,

Решись, а мы!.. у нас… решительные люди,

Горячих дюжина голов!

Кричим — подумаешь, что сотни голосов!..




Чацкий

Да из чего беснуетесь вы столько?




Репетилов

Шумим, братец, шумим.




Чацкий

Шумите вы? и только?




Репетилов

Не место объяснять теперь и недосуг;

Но государственное дело:

Оно, вот видишь, не созрело,

Нельзя же вдруг.

Что за́ люди! mon cher! Без дальних я историй

Скажу тебе: во-первый, князь Григорий!!

Чудак единственный! нас со смеху морит!

Век с англичанами, вся а́нглийская складка,

И так же он сквозь зубы говорит,

И так же коротко обстрижен для порядка.

Ты не знаком? о! познакомься с ним.

Другой — Воркулов Евдоким;

Ты не слыхал, как он поёт? о! диво!

Послушай, милый, особливо

Есть у него любимое одно:

«А! нон лашьяр ми, но, но, но» .35

Ещё у нас два брата:

Левон и Боринька, чудесные ребята!

Об них не знаешь что сказать;

Но если гения прикажете назвать:

Удушьев Ипполит Маркелыч!!!!

Ты сочинения его

Читал ли что-нибудь? хоть мелочь?

Прочти, братец, да он не пишет ничего;

Вот эдаких людей бы сечь-то,

И приговаривать: писать, писать, писать;

В журналах можешь ты, однако, отыскать

Его отрывок, взгляд и нечто .

Об чём бишь нечто ? — обо всём;

Всё знает, мы его на чёрный день пасём.

Но голова у нас, какой в России нету,

Не надо называть, узнаешь по портрету:

Ночной разбойник, дуэлист,

В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,

И крепко на́ руку нечист;

Да умный человек не может быть не плу́том.

Когда ж об честности высокой говорит,

Каким-то демоном внушаем:

Глаза в крови, лицо горит,

Сам плачет, и мы все рыдаем.

Вот люди, есть ли им подобные? Навряд…

Ну, между ими я, конечно, зауряд,

Немножко поотстал, ленив, подумать ужас!

Однако ж я, когда, умишком понатужась,

Засяду, часу не сижу,

И как-то невзначай, вдруг каламбур рожу,

Другие у меня мысль эту же подцепят,

И вшестером, глядь, водевильчик слепят,

Другие шестеро на музыку кладут,

Другие хлопают, когда его дают.

Брат, смейся, а что любо — любо:

Способностями бог меня не наградил,

Дал сердце доброе, вот чем я людям мил,

Совру — простят…




Лакей

(у подъезда)


Карета Скалозуба.




Репетилов

Чья?



Явление 5



Те же и Скалозуб (спускается с лестницы).




Репетилов

(к нему навстречу)


Ах! Скалозуб, душа моя,

Постой, куда же? сделай дружбу.


(Душит его в объятиях.)




Чацкий

Куда деваться мне от них!


(Входит в швейцарскую.)




Репетилов

(Скалозубу)


Слух об тебе давно затих;

Сказали, что ты в полк отправился на службу.

Знакомы вы?


(Ищет Чацкого глазами.)


Упрямец! ускакал!

Нет ну́жды, я тебя нечаянно сыскал,

И просим-ка со мной, сейчас без отговорок:

У князь-Григория теперь народу тьма,

Увидишь человек нас сорок,

Фу! сколько, братец, там ума!

Всю ночь толкуют, не наскучат,

Во-первых, напоят шампанским на убой,

А во-вторых, таким вещам научат,

Каких, конечно, нам не выдумать с тобой.




Скалозуб

Избавь. Учёностью меня не обморочишь,

Скликай других, а если хочешь,

Я князь-Григорию и вам

Фельдфебеля в Волтеры дам,

Он в три шеренги вас построит,

А пикните, так мигом успокоит.




Репетилов

Всё служба на уме! mon cher, гляди сюда:

И я в чины бы лез, да неудачи встретил,

Как, может быть, никто и никогда;

По статской я служил, тогда

Барон фон-Клоц в министры метил,

А я

К нему в зятья.

Шёл напрямик без дальней думы,

С его женой и с ним пускался в реверси,36

Ему и ей какие суммы

Спустил, что боже упаси!

Он на Фонтанке жил, я возле дом построил,

С колоннами! огромный! сколько стоил!

Женился наконец на дочери его,

Приданого взял — шиш, по службе — ничего.

Тесть немец, а что проку? —

Боялся, видишь, он упрёку

За слабость будто бы к родне!

Боялся, прах его возьми, да легче ль мне?

Секретари его все хамы, все продажны,

Людишки, пишущая тварь,

Все вышли в знать, все нынче важны,

Гляди-ка в адрес-календарь.

Тьфу! служба и чины, кресты — души мытарства;

Лахмотьев Алексей чудесно говорит,

Что радикальные потребны тут лекарства,

Желудок дольше не варит.



(Останавливается, увидя, что Загорецкий заступил место Скалозуба, который покудова уехал.)



Явление 6



Репетилов, Загорецкий.




Загорецкий

Извольте продолжать, вам искренно признаюсь,

Такой же я, как вы, ужасный либерал!

И от того, что прям и смело объясняюсь,

Куда как много потерял!..




Репетилов

(с досадой)


Все врознь, не говоря ни слова;

Чуть и́з виду один, гляди уж нет другова.

Был Чацкий, вдруг исчез, потом и Скалозуб.




Загорецкий

Как думаете вы об Чацком?




Репетилов

Он не глуп,

Сейчас столкнулись мы, тут всякие турусы,

И дельный разговор зашёл про водевиль.

Да! водевиль есть вещь, а прочее всё гиль.

Мы с ним… у нас… одни и те же вкусы.




Загорецкий

А вы заметили, что он

В уме сурьезно повреждён?




Репетилов

Какая чепуха!




Загорецкий

Об нём все этой веры.




Репетилов

Враньё.




Загорецкий

Спросите всех.




Репетилов

Химеры.37




Загорецкий

А кстати, вот князь Пётр Ильич,

Княгиня и с княжнами.




Репетилов

Дичь.



Явление 7



Репетилов, Загорецкий, Князь и Княгиня с шестью дочерями; немного погодя Хлёстова спускается с парадной лестницы, Молчалин ведёт её под руку. Лакеи в суетах.




Загорецкий

Княжны́, пожалуйте, скажите ваше мненье,

Безумный Чацкий или нет?




1-я княжна

Какое ж в этом есть сомненье?




2-я княжна

Про это знает целый свет.




3-я княжна

Дрянские, Хворовы, Варлянские, Скачковы.




4-я княжна

Ах! вести старые, кому они новы?




5-я княжна

Кто сомневается?




Загорецкий

Да вот не верит…




6-я княжна

(Репетилову)


Вы!




Все вместе

Мсьё Репетилов! Вы! Мсьё Репетилов! что́ вы!

Да как вы! Можно ль против всех!

Да почему вы? стыд и смех.




Репетилов

(затыкает себе уши)


Простите, я не знал, что это слишком гласно.




Княгиня

Ещё не гласно бы, с ним говорить опасно,

Давно бы запереть пора.

Послушать, так его мизинец

Умнее всех, и даже князь-Петра!

Я думаю, он просто якобинец,

Ваш Чацкий!!!.. Едемте. Князь, ты везти бы мог

Катишь или Зизи, мы сядем в шестиместной.




Хлёстова

(с лестницы)


Княгиня, карточный должок.




Княгиня

За мною, матушка.




Всё

(друг другу)


Прощайте.



(Княжеская фамилия уезжает и Загорецкий тоже.)



Явление 8



Репетилов, Хлёстова, Молчалин.




Репетилов

Царь небесный!

Амфиса Ниловна! Ах! Чацкий! бедный! вот!

Что наш высокий ум! и тысяча забот!

Скажите, из чего на свете мы хлопочем!




Хлёстова

Так бог ему судил; а впрочем

Полечат, вылечат, авось;

А ты, мой батюшка, неисцелим, хоть брось.

Изволил вовремя явиться! —

Молчалин, вон чуланчик твой,

Не нужны проводы; поди, господь с тобой.


(Молчалин уходит к себе в комнату.)


Прощайте, батюшка; пора перебеситься.



(Уезжает.)



Явление 9



Репетилов с своим лакеем.




Репетилов

Куда теперь направить путь?

А дело уж идёт к рассвету.

Поди, сажай меня в карету,

Вези куда-нибудь.



(Уезжает.)



Явление 10



Последняя лампа гаснет.




Чацкий

(выходит из швейцарской)


Что это? слышал ли моими я ушами!

Не смех, а явно злость. Какими чудесами?

Через какое колдовство

Нелепость обо мне все в голос повторяют!

И для иных как словно торжество,

Другие будто сострадают…

О! если б кто в людей проник:

Что хуже в них? душа или язык?

Чьё это сочиненье!

Поверили глупцы, другим передают,

Старухи вмиг тревогу бьют —

И вот общественное мненье!

И вот та родина… Нет, в нынешний приезд,

Я вижу, что она мне скоро надоест.

А Софья знает ли? — Конечно, рассказали,

Она не то, чтобы мне именно во вред

Потешилась, и правда или нет

Ей всё равно, другой ли, я ли,

Никем по совести она не дорожит.

Но этот обморок? беспамятство откуда??

Нерв избалованность, причуда, —

Возбу́дит малость их, и малость утишит, —

Я признаком почёл живых страстей. — Ни крошки:

Она конечно бы лишилась так же сил,

Когда бы кто-нибудь ступил

На хвост собачки или кошки.




София

(над лестницей во втором этаже, со свечкою)


Молчалин, вы?


(Поспешно опять дверь припирает.)




Чацкий

Она! она сама!

Ах! голова горит, вся кровь моя в волненьи!

Явилась! нет её! неу́жели в виденьи?

Не впрямь ли я сошёл с ума?

К необычайности я, точно, приготовлен;

Но не виденье тут, свиданья час условлен.

К чему обманывать себя мне самого?

Звала Молчалина, вот комната его.




Лакей его

(с крыльца)


Каре…




Чацкий

Сс!..


(Выталкивает его вон.)


Буду здесь, и не смыкаю глазу,

Хоть до утра. Уж коли горе пить,

Так лучше сразу,

Чем медлить, а беды медленьем не избыть.

Дверь отворяется.



(Прячется за колонну.)



Явление 11



Чацкий спрятан, Лиза со свечкой.




Лиза

Ах! мочи нет! робею:

В пустые сени! в ночь! боишься домовых,

Боишься и людей живых.

Мучительница-барышня, бог с нею.

И Чацкий, как бельмо в глазу;

Вишь, показался ей он где-то здесь, внизу.


(Осматривается.)


Да! как же! по сеням бродить ему охота!

Он, чай, давно уж за ворота,

Любовь на завтра поберёг,

Домой — и спать залёг.

Однако велено к сердечному толкнуться.


(Стучится к Молчалину.)


Послушайте-с. Извольте-ка проснуться.

Вас кличет барышня, вас барышня зовёт.

Да поскорей, чтоб не застали.




Явление 12



Чацкий за колонною, Лиза, Молчалин (потягивается и зевает). София (крадётся сверху).




Лиза

Вы, сударь, камень, сударь, лёд.




Молчалин

Ах! Лизанька, ты от себя ли?




Лиза

От барышни-с.




Молчалин

Кто б отгадал,

Что в этих щёчках, в этих жилках

Любви ещё румянец не играл!

Охота быть тебе лишь только на посылках?




Лиза

А вам, искателям невест,

Не нежиться и не зевать бы;

Пригож и мил, кто не доест

И не доспит до свадьбы.




Молчалин

Какая свадьба? с кем?




Лиза

А с барышней?




Молчалин

Поди,

Надежды много впереди,

Без свадьбы время проволо́чим.




Лиза

Что вы, сударь! да мы кого ж

Себе в мужья другого прочим?




Молчалин

Не знаю. А меня так разбирает дрожь,

И при одной я мысли трушу,

Что Павел Афанасьич раз

Когда-нибудь поймает нас,

Разгонит, проклянёт!.. Да что? открыть ли душу?

Я в Софье Павловне не вижу ничего

Завидного. Дай бог ей век прожить богато,

Любила Чацкого когда-то,

Меня разлюбит, как его.

Мой ангельчик, желал бы вполовину

К ней то же чувствовать, что чувствую к тебе;

Да нет, как ни твержу себе,

Готовлюсь нежным быть, а свижусь — и простыну.




София

(в сторону)


Какие низости!




Чацкий

(за колонною)


Подлец!




Лиза

И вам не совестно?




Молчалин

Мне завещал отец:

Во-первых, угождать всем людям без изъятья —

Хозяину, где доведётся жить,

Начальнику, с кем буду я служить,

Слуге его, который чистит платья,

Швейцару, дворнику, для избежанья зла,

Собаке дворника, чтоб ласкова была.




Лиза

Сказать, суда́рь, у вас огромная опека!




Молчалин

И вот любовника я принимаю вид

В угодность дочери такого человека…




Лиза

Который кормит и поит,

А иногда и чином подарит?

Пойдёмте же, довольно толковали.




Молчалин

Пойдём любовь делить плачевной нашей крали.

Дай обниму тебя от сердца полноты.


(Лиза не даётся.)


Зачем она не ты!


(Хочет идти, София не пускает.)




София

(почти шёпотом, вся сцена вполголоса)


Нейдите далее, наслушалась я много,

Ужасный человек! себя я, стен стыжусь.




Молчалин

Как! Софья Павловна…




София

Ни слова, ради бога,

Молчите, я на всё решусь.




Молчалин

(бросается на колена, София отталкивает его)


Ах, вспомните, не гневайтеся, взгляньте!..




София

Не помню ничего, не докучайте мне.

Воспоминания! как острый нож оне.




Молчалин

(ползает у ног её)


Помилуйте…




София

Не подличайте, встаньте,

Ответа не хочу, я знаю ваш ответ,

Солжёте…




Молчалин

Сделайте мне милость…




София

Нет. Нет. Нет.




Молчалин

Шутил, и не сказал я ничего, окро́ме…




София

Отстаньте, говорю, сейчас,

Я криком разбужу всех в доме,

И погублю себя и вас.


(Молчалин встаёт.)


Я с этих пор вас будто не знавала.

Упрёков, жалоб, слёз моих

Не смейте ожидать, не стоите вы их;

Но чтобы в доме здесь заря вас не застала,

Чтоб никогда об вас я больше не слыхала.




Молчалин

Как вы прикажете.




София

Иначе расскажу

Всю правду батюшке с досады.

Вы знаете, что я собой не дорожу.

Подите. — Стойте, будьте рады,

Что при свиданиях со мной в ночной тиши

Держались более вы робости во нраве,

Чем даже днём, и при людя́х, и в яве,

В вас меньше дерзости, чем кривизны души.

Сама довольна тем, что ночью всё узнала,

Нет укоряющих свидетелей в глазах,

Как давиче, когда я в обморок упала,

Здесь Чацкий был…




Чацкий

(бросается между ими)


Он здесь, притворщица!




Лиза и София

Ах! Ах!..



(Лиза свечку роняет с испугу; Молчалин скрывается к себе в комнату.)



Явление 13



Те же, кроме Молчалина.




Чацкий

Скорее в обморок, теперь оно в порядке,

Важнее давишной причина есть тому,

Вот наконец решение загадке!

Вот я пожертвован кому!

Не знаю, как в себе я бешенство умерил!

Глядел, и видел, и не верил!

А милый, для кого забыт

И прежний друг, и женский страх и стыд, —

За двери прячется, боится быть в ответе.

Ах! как игру судьбы постичь?

Людей с душой гонительница, бич! —

Молчалины блаженствуют на свете!




София

(вся в слезах)


Не продолжайте, я виню себя кругом.

Но кто бы думать мог, чтоб был он так коварен!




Лиза

Стук! шум! ах! боже мой! сюда бежит весь дом.

Ваш батюшка, вот будет благодарен.



Явление 14



Чацкий, София, Лиза, Фамусов, толпа слуг со свечами.




Фамусов

Сюда! за мной! скорей!

Свечей побольше, фонарей!

Где домовые? Ба! знакомые всё лица!

Дочь, Софья Павловна! страмница!

Бесстыдница! где! с кем! Ни дать ни взять, она,

Как мать её, покойница жена.

Бывало, я с дражайшей половиной

Чуть врознь — уж где-нибудь с мужчиной!

Побойся бога, как? чем он тебя прельстил?

Сама его безумным называла!

Нет! глупость на меня и слепота напала!

Всё это заговор, и в заговоре был

Он сам и гости все. За что я так наказан!..




Чацкий

(Софии)


Так этим вымыслом я вам ещё обязан?




Фамусов

Брат, не финти, не дамся я в обман,

Хоть подерётесь — не поверю.

Ты, Филька, ты прямой чурбан,

В швейцары произвёл ленивую тетерю,

Не знает ни про что, не чует ничего.

Где был? куда ты вышел?

Сеней не запер для чего?

И как не досмотрел? и как ты не дослышал?

В работу вас, на поселенье вас:38

За грош продать меня готовы.

Ты, быстроглазая, всё от твоих проказ;

Вот он, Кузнецкий мост, наряды и обновы;

Там выучилась ты любовников сводить,

Постой же, я тебя исправлю:

Изволь-ка в и́збу, марш за птицами ходить.

Да и тебя, мой друг, я, дочка, не оставлю,

Ещё дни два терпение возьми:

Не быть тебе в Москве, не жить тебе с людьми.

Подалее от этих хватов,

В деревню, к тётке, в глушь, в Саратов,

Там будешь горе горевать,

За пяльцами сидеть, за святцами зевать.

А вас, сударь, прошу я толком

Туда не жаловать ни прямо, ни просёлком;

И ваша такова последняя черта,

Что, чай, ко всякому дверь будет заперта:

Я постараюсь, я, в набат я приударю,

По городу всему наделаю хлопот,

И оглашу во весь народ:

В Сенат подам, министрам, государю.




Чацкий

(после некоторого молчания)


Не образумлюсь… виноват,

И слушаю, не понимаю,

Как будто всё ещё мне объяснить хотят,

Растерян мыслями… чего-то ожидаю.


(С жаром.)


Слепец! я в ком искал награду всех трудов!

Спешил!.. летел! дрожал! вот счастье, думал, близко.

Пред кем я давиче так страстно и так низко

Был расточитель нежных слов!

А вы! о боже мой! кого себе избрали?

Когда подумаю, кого вы предпочли!

Зачем меня надеждой завлекли?

Зачем мне прямо не сказали,

Что всё прошедшее вы обратили в смех?!

Что память даже вам постыла

Тех чувств, в обоих нас движений сердца тех,

Которые во мне ни даль не охладила,

Ни развлечения, ни перемена мест.

Дышал, и ими жил, был занят беспрерывно!

Сказали бы, что вам внезапный мой приезд,

Мой вид, мои слова, поступки — всё противно, —

Я с вами тотчас бы сношения пресёк,

И перед тем, как навсегда расстаться

Не стал бы очень добираться,

Кто этот вам любезный человек?..


(Насмешливо.)


Вы помиритесь с ним по размышленьи зрелом.

Себя крушить, и для чего!

Подумайте, всегда вы можете его

Беречь, и пеленать, и спосылать за делом.

Муж-мальчик, муж-слуга, из жениных пажей —

Высокий идеал московских всех мужей. —

Довольно!.. с вами я горжусь моим разрывом.

А вы, суда́рь отец, вы, страстные к чинам:

Желаю вам дремать в неведеньи счастливом,

Я сватаньем моим не угрожаю вам.

Другой найдётся благонравный,

Низкопоклонник и делец,

Достоинствами, наконец,

Он будущему тестю равный.

Так! отрезвился я сполна,

Мечтанья с глаз долой — и спала пелена;

Теперь не худо б было сряду

На дочь и на отца,

И на любовника-глупца,

И на весь мир излить всю жёлчь и всю досаду.

С кем был! Куда меня закинула судьба!

Все гонят! все клянут! Мучителей толпа,

В любви предателей, в вражде неутомимых,

Рассказчиков неукротимых,

Нескладных умников, лукавых простаков,

Старух зловещих, стариков,

Дряхлеющих над выдумками, вздором, —

Безумным вы меня прославили всем хором.

Вы правы: из огня тот выйдет невредим,

Кто с вами день пробыть успеет,

Подышит воздухом одним,

И в нём рассудок уцелеет.

Вон из Москвы! сюда я больше не ездок.

Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,

Где оскорблённому есть чувству уголок!..

Карету мне, карету!



(Уезжает.)



Явление 15



Кроме Чацкого.




Фамусов

Ну что? не видишь ты, что он с ума сошёл?

Скажи сурьезно:

Безумный! что он тут за чепуху молол!

Низкопоклонник! тесть! и про Москву так грозно!

А ты меня решилась уморить?

Моя судьба ещё ли не плачевна?

Ах! боже мой! что станет говорить

Княгиня Марья Алексевна!




Конец









1 Оказия — происшествие, случай.


2 Кузнецкий мост — улица в центре Москвы, на которой были сосредоточены модные француские магазины.


3 Берём же побродяг, и в дом и по билетам…  — Кроме домашних учителей, в богатых дворянских семьях бывали ещё учителя приходящие, главным образом французы. После каждого урока им выдавались «билеты», по которым они впоследствии получали вознаграждение.


4 Пикет — карточная игра.


5 Английский клоб (клуб) — привилегированный дворянский клуб.


6 Дом зеленью раскрашен в виде рощи…  — Во времена Грибоедова было модно расписывать стены комнат цветами, деревьями.


7 А тот чахоточный, родня вам, книгам враг, в учёный комитет который поселился…  — Учёный комитет был учреждён в 1817 году. Он осуществлял надзор над изданием учебной литературы, проводил в делах просвещения реакционную политику.


8 И дым Отечества нам сладок и приятен!  — неточная цитата из стихотворения Г.Р. Державина «Арфа»(1789):


Мила нам добра весть о нашей стороне:

Отечества и дым нам сладок и приятен…



9 Минерва — в греческой мифологии богиня мудрости.


10 Покойник был почтенный камергер, с ключом и сыну ключ умел доставить…  — Камергеры (придворное звание) носили на парадных мундирах золотой ключ.


11 …тупеем не кивнут — Тупей — старинная причёска: собранный на затылке пучок волос.


12 Вельможа в случае…  — то есть в милости, фаворит.


13 Куртаг — приёмный день во дворце.


14 Вист — карточная игра.


15 Карбонари (карбонарии) — члены тайного революционного общества в Италии (XIX век).


16 За третье августа — 3 августа — день свидания Александра I с австрийским императором в Праге, ознаменованный торжествами и награждениями. В этот день никаких боевых действий не было; таким образом, «подвиг» Скалазуба состоял только в том, что они «засели в траншею».


17 Ему дан с бантом, мне на шею.  — Одни и те же ордена различались в степени способами ношения. Низшие ордена (III и IV степени) носились в петлице, и лента могла завязываться бантом; высшие (I и II степени) — на шее.


18 Времён Очаковских и покоренья Крыма…  — Взятие турецкой крепости Очаков и присоединение Крыма к России произошли в 1783 году.


19 …Нестор негодяев знатных…  — Нестор — имя полководца, упомянутого в «Илиаде» Гомера; в нарицательном смысле — советчик, руководитель.


20 Для компаньи?  — Эти слова, входившие ранее в реплику Чацкого, Грибоедов, по совету П.А. Вяземского, передал Лизе.


21 Ирритация — волнение, замешательство.


22 Хрипун, удавленник, фагот…  — Хрипунами во времена Грибоедова называли армейских офицеров, из щегольства говоривших хриплым басом, отсюда сравнение с фаготом.


23 Ты обер или штаб?  — Обер-офицеры — младшая группа офицеров — до капитана, штаб-офицеры — от майора до полковника.


24 Тюрлюрлю — накидка.


25 Эшарп — шарф.


26 Кузен, двоюродный брат (франц.).


27 Барежевый — из лёгкой шерстяной ткани.


28 Бабушка (франц.).


29 А! Добрый вечер! Наконец-то и вы! Вы не торопитесь, и мы всегда вас с удовольствием поджидаем. (франц.).


30 Он вам расскажет всю историю подробно (франц.).


31 Да от ланкартачных взаимных обучений…  — Ланкартачный — искажённое слово «ланкастерский». Система английского педагога Ланкастера (1771–1838) состояла в том, что более сильные ученики обучали слабейших, помогая учителю. В России этой системой увлекались поборники народного просвещения, передовые офицеры при обучении солдат в армии, в частности, декабристы. В правительственных кругах к ланкастерским школам относились подозрительно, как к рассаднику вольномыслия. Такою же репутацией пользовались пансионы (Благородный пансион при Московском Университете), лицей (Царскосельский лицей) и Педагогический институт (Петербургский педагогический институт).


32 Мой милый (франц.).


33 …в опеку взят указом!  — то есть над имением Репетилова, по царскому указу, была учреждена опека (надзор).


34 …о камерах, присяжных…  — Камеры — палаты народных депутатов в конституционных государствах. О палатах депутатов, как и о введении в России суда присяжных, много говорили тогда в русском обществе, особенно в среде декабристов.


35 «А! нон лашьяр ми, но, но, но» («Ах! не оставь меня, нет, нет, нет») — популярная песенка из оперы итальянского композитора Галуппи (1706–1785) «Покинутая Дидона».


36 Реверси — карточная игра.


37 Химеры — здесь: нелепые выдумки.


38 В работу вас, на поселенье вас…  — Дворовых крепостных часто отправляли в наказание на тяжёлые работы в поместья. Помещики также имели право ссылать своих крепостных без суда на поселение в Сибирь.

М.П. Ерёмин



100 лучших книг всех времен: http://www.100bestbooks.ru


Просмотр содержимого документа
«Kuprin_Olesya текст для задания Боброва Бартфельд 19.02»

Александр Куприн «Олеся»


Александр Куприн Олеся



I


Мой слуга, повар и спутник по охоте – полесовщик Ярмола вошел в комнату, согнувшись под вязанкой дров, сбросил ее с грохотом на пол и подышал на замерзшие пальцы.

– У, какой ветер, паныч, на дворе, – сказал он, садясь на корточки перед заслонкой. – Нужно хорошо в грубке протопить. Позвольте запалочку, паныч.

– Значит, завтра на зайцев не пойдем, а? Как ты думаешь, Ярмола?

– Нет… не можно… слышите, какая завируха. Заяц теперь лежит и – а ни мур-мур… Завтра и одного следа не увидите.

Судьба забросила меня на целых шесть месяцев в глухую деревушку Волынской губернии, на окраину Полесья, и охота была единственным моим занятием и удовольствием. Признаюсь, в то время, когда мне предложили ехать в деревню, я вовсе не думал так нестерпимо скучать. Я поехал даже с радостью. «Полесье… глушь… лоно природы… простые нравы… первобытные натуры, – думал я, сидя в вагоне, – совсем незнакомый мне народ, со странными обычаями, своеобразным языком… и уж, наверно, какое множество поэтических легенд, преданий и песен!» А я в то время (рассказывать, так все рассказывать) уж успел тиснуть в одной маленькой газетке рассказ с двумя убийствами и одним самоубийством и знал теоретически, что для писателей полезно наблюдать нравы.

Но… или перебродские крестьяне отличались какою-то особенной, упорной несообщительностью, или я не умел взяться за дело, – отношения мои с ними ограничивались только тем, что, увидев меня, они еще издали снимали шапки, а поравнявшись со мной, угрюмо произносили: «Гай буг», что должно было обозначать «Помогай бог». Когда же я пробовал с ними разговориться, то они глядели на меня с удивлением, отказывались понимать самые простые вопросы и все порывались целовать у меня руки – старый обычай, оставшийся от польского крепостничества.

Книжки, какие у меня были, я все очень скоро перечитал. От скуки – хотя это сначала казалось мне неприятным – я сделал попытку познакомиться с местной интеллигенцией в лице ксендза, жившего за пятнадцать верст, находившегося при нем «пана органиста», местного урядника и конторщика соседнего имения из отставных унтер-офицеров, но ничего из этого не вышло.

Потом я пробовал заняться лечением перебродских жителей. В моем распоряжении были: касторовое масло, карболка, борная кислота, йод. Но тут, помимо моих скудных сведений, я наткнулся на полную невозможность ставить диагнозы, потому что признаки болезни у всех моих пациентов были всегда одни и те же: «в середине болит» и «ни есть, ни пить не можу».

Приходит, например, ко мне старая баба. Вытерев со смущенным видом нос указательным пальцем правой руки, она достает из-за пазухи пару яиц, причем на секунду я вижу ее коричневую кожу, и кладет их на стол. Затем она начинает ловить мои руки, чтобы запечатлеть на них поцелуй. Я прячу руки и убеждаю старуху: «Да полно, бабка… оставь… я не поп… мне это не полагается… Что у тебя болит?»

– В середине у меня болит, панычу, в самой что ни на есть середине, так что даже ни пить, ни есть не можу.

– Давно это у тебя сделалось?

– А я знаю? – отвечает она также вопросом. – Так и печет и печет. Ни пить, ни есть не можу.

И сколько я не бьюсь, более определенных признаков болезни не находится.

– Да вы не беспокойтесь, – посоветовал мне однажды конторщик из унтеров, – сами вылечатся. Присохнет, как на собаке. Я, доложу вам, только одно лекарство употребляю – нашатырь. Приходит ко мне мужик. «Что тебе?» – «Я, говорит, больной»… Сейчас же ему под нос склянку нашатырного спирту. «Нюхай!» Нюхает… «Нюхай еще… сильнее!..» Нюхает… «Что, легче?» – «Як будто полегшало…» – «Ну, так и ступай с богом».

К тому же мне претило это целование рук (а иные так прямо падали в ноги и изо всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства и насилия. И я только удивлялся тому же самому конторщику из унтеров и уряднику, глядя, с какой невозмутимой важностью суют они в губы мужикам свои огромные красные лапы…

Мне оставалась только охота. Но в конце января наступила такая погода, что и охотиться стало невозможно. Каждый день дул страшный ветер, а за ночь на снегу образовывался твердый, льдистый слой наста, по которому заяц пробегал, не оставляя следов. Сидя взаперти и прислушиваясь к вою ветра, я тосковал страшно. Понятно, я ухватился с жадностью за такое невинное развлечение, как обучение грамоте полесовщика Ярмолы.

Началось это, впрочем, довольно оригинально. Я однажды писал письмо и вдруг почувствовал, что кто-то стоит за моей спиной. Обернувшись, я увидел Ярмолу, подошедшего, как и всегда, беззвучно в своих мягких лаптях.

– Что тебе, Ярмола? – спросил я.

– Да вот дивлюсь, как вы пишете. Вот бы мне так… Нет, нет… не так, как вы, – смущенно заторопился он, видя, что я улыбаюсь… – Мне бы только мое фамилие…

– Зачем это тебе? – удивился я… (Надо заметить, что Ярмола считается самым бедным и самым ленивым мужиком во всем Переброде; жалованье и свой крестьянский заработок он пропивает; таких плохих волов, как у него, нет нигде в окрестности. По моему мнению, ему-то уж ни в каком случае не могло понадобиться знание грамоты.) Я еще раз спросил с сомнением: – Для чего же тебе надо уметь писать фамилию?

– А видите, какое дело, паныч, – ответил Ярмола необыкновенно мягко, – ни одного грамотного нет у нас в деревне. Когда гумагу какую нужно подписать, или в волости дело, или что… никто не может… Староста печать только кладет, а сам не знает, что в ней напечатано… То хорошо было бы для всех, если бы кто умел расписаться.

Такая заботливость Ярмолы – заведомого браконьера, беспечного бродяги, с мнением которого никогда даже не подумал бы считаться сельский сход, – такая заботливость его об общественном интересе родного села почему-то растрогала меня. Я сам предложил давать ему уроки. И что же это была за тяжкая работа – все мои попытки выучить его сознательному чтению и письму! Ярмола, знавший в совершенстве каждую тропинку своего леса, чуть ли не каждое дерево, умевший ориентироваться днем и ночью в каком угодно месте, различавший по следам всех окрестных волков, зайцев и лисиц – этот самый Ярмола никак не мог представить себе, почему, например, буквы «м» и «а» вместе составляют «ма». Обыкновенно над такой задачей он мучительно раздумывал минут десять, а то и больше, причем его смуглое худое лицо с впалыми черными глазами, все ушедшее в жесткую черную бороду и большие усы, выражало крайнюю степень умственного напряжения.

– Ну скажи, Ярмола, – «ма». Просто только скажи – «ма», – приставал я к нему. – Не гляди на бумагу, гляди на меня, вот так. Ну, говори – «ма»…

Тогда Ярмола глубоко вздыхал, клал на стол указку и произносил грустно и решительно:

– Нет… не могу…

– Как же не можешь? Это же ведь так легко. Скажи просто-напросто – «ма», вот как я говорю.

– Нет… не могу, паныч… забыл…

Все методы, приемы и сравнения разбивались об эту чудовищную непонятливость. Но стремление Ярмолы к просвещению вовсе не ослабевало.

– Мне бы только мою фамилию! – застенчиво упрашивал он меня. – Больше ничего не нужно. Только фамилию: Ярмола Попружук – и больше ничего.

Отказавшись окончательно от мысли выучить его разумному чтению и письму, я стал учить его подписываться механически. К моему великому удивлению, этот способ оказался наиболее доступным Ярмоле, так что к концу второго месяца мы уже почти осилили фамилию. Что же касается до имени, то его ввиду облегчения задачи мы решили совсем отбросить.

По вечерам, окончив топку печей, Ярмола с нетерпением дожидался, когда я позову его.

– Ну, Ярмола, давай учиться, – говорил я.

Он боком подходил к столу, облокачивался на него локтями, просовывал между своими черными, заскорузлыми, несгибающимися пальцами перо и спрашивал меня, подняв кверху брови:

– Писать?

– Пиши.

Ярмола довольно уверенно чертил первую букву – «П» (эта буква у нас носила название: «два стояка и сверху перекладина»); потом он смотрел на меня вопросительно.

– Что ж ты не пишешь? Забыл?

– Забыл… – досадливо качал головой Ярмола.

– Эх, какой ты! Ну, ставь колесо.

– А-а! Колесо, колесо!.. Знаю… – оживлялся Ярмола и старательно рисовал на бумаге вытянутую вверх фигуру, весьма похожую очертаниями на Каспийское море. Окончивши этот труд, он некоторое время молча любовался им, наклоняя голову то на левый, то на правый бок и щуря глаза.

– Что же ты стал? Пиши дальше.

– Подождите немного, панычу… сейчас.

Минуты две он размышлял и потом робко спрашивал:

– Так же, как первая?

– Верно. Пиши.

Так мало-помалу мы добрались до последней буквы – «к» (твердый знак мы отвергли), которая была у нас известна как «палка, а посредине палки кривуля хвостом набок».

– А что вы думаете, панычу, – говорил иногда Ярмола, окончив свой труд и глядя на него с любовной гордостью, – если бы мне еще месяцев с пять или шесть поучиться, я бы совсем хорошо знал. Как вы скажете?


II


Ярмола сидел на корточках перед заслонкой, перемешивая в печке уголья, а я ходил взад и вперед по диагонали моей комнаты. Из всех двенадцати комнат огромного помещичьего дома я занимал только одну, бывшую диванную. Другие стояли запертыми на ключ, и в них неподвижно и торжественно плесневела старинная штофная мебель, диковинная бронза и портреты XVIII столетия.

Ветер за стенами дома бесился, как старый озябший голый дьявол. В его реве слышались стоны, визг и дикий смех. Метель к вечеру расходилась еще сильнее. Снаружи кто-то яростно бросал в стекла окон горсти мелкого сухого снега. Недалекий лес роптал и гудел с непрерывной, затаенной, глухой угрозой…

Ветер забирался в пустые комнаты и в печные воющие трубы, и старый дом, весь расшатанный, дырявый, полуразвалившийся, вдруг оживлялся странными звуками, к которым я прислушивался с невольной тревогой. Вот точно вздохнуло что-то в белой зале, вздохнуло глубоко, прерывисто, печально. Вот заходили и заскрипели где-то далеко высохшие гнилые половицы под чьими-то тяжелыми и бесшумными шагами. Чудится мне затем, что рядом с моей комнатой, в коридоре, кто-то осторожно и настойчиво нажимает на дверную ручку и потом, внезапно разъярившись, мчится по всему дому, бешено потрясая всеми ставнями и дверьми, или, забравшись в трубу, скулит так жалобно, скучно и непрерывно, то поднимая все выше, все тоньше свой голос, до жалобного визга, то опуская его вниз, до звериного рычанья. Порою бог весть откуда врывался этот страшный гость и в мою комнату, пробегал внезапным холодом у меня по спине и колебал пламя лампы, тускло светившей под зеленым бумажным, обгоревшим сверху абажуром.

На меня нашло странное, неопределенное беспокойство. Вот, думалось мне, сижу я глухой и ненастной зимней ночью в ветхом доме, среди деревни, затерявшейся в лесах и сугробах, в сотнях верст от городской жизни, от общества, от женского смеха, от человеческого разговора… И начинало мне представляться, что годы и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до моей смерти, и так же будет реветь за окнами ветер, так же тускло будет гореть лампа под убогим зеленым абажуром, так же тревожно буду ходить я взад и вперед по моей комнате, так же будет сидеть около печки молчаливый, сосредоточенный Ярмола – странное, чуждое мне существо, равнодушное ко всему на свете: и к тому, что у него дома в семье есть нечего, и к бушеванию ветра, и к моей неопределенной, разъедающей тоске.

Мне вдруг нестерпимо захотелось нарушить это томительное молчание каким-нибудь подобием человеческого голоса, и я спросил:

– Как ты думаешь, Ярмола, откуда это сегодня такой ветер?

– Ветер? – отозвался Ярмола, лениво подымая голову. – А паныч разве не знает?

– Конечно, не знаю. Откуда же мне знать?

– И вправду, не знаете? – оживился вдруг Ярмола. – Это я вам скажу, – продолжал он с таинственным оттенком в голосе, – это я вам скажу: чи ведьмака народилась, чи ведьмак веселье справляет.

– Ведьмака – это колдунья по-вашему?

– А так, так… колдунья.

Я с жадностью накинулся на Ярмолу. «Почем знать, – думал я, – может быть, сейчас же мне удастся выжать из него какую-нибудь интересную историю, связанную с волшебством, с зарытыми кладами, с вовкулаками?..»

– Ну, а у вас здесь, на Полесье, есть ведьмы? – спросил я.

– Не знаю… Может, есть, – ответил Ярмола с прежним равнодушием и опять нагнулся к печке. – Старые люди говорят, что были когда-то… Может, и неправда…

Я сразу разочаровался. Характерной чертой Ярмолы была упорная несловоохотливость, и я уж не надеялся добиться от него ничего больше об этом интересном предмете. Но, к моему удивлению, он вдруг заговорил с ленивой небрежностью и как будто бы обращаясь не ко мне, а к гудевшей печке:

– Была у нас лет пять тому назад такая ведьма… Только ее хлопцы с села прогнали!

– Куда же они ее прогнали?

– Куда!.. Известно, в лес… Куда же еще? И хату ее сломали, чтобы от того проклятого кубла и щепок не осталось… А саму ее вывели за вышницы и по шее.

– За что же так с ней обошлись?

– Вреда от нее много было, ссорилась со всеми, зелье под хаты подливала, закрутки вязала в жите… Один раз просила она у нашей молодицы злот (пятнадцать копеек). Та ей говорит: «Нет у меня злота, отстань». – «Ну, добре, говорит, будешь ты помнить, как мне злотого не дала…» И что же вы думаете, панычу: с тех самых пор стало у молодицы дитя болеть. Болело, болело, да и совсем умерло. Вот тогда хлопцы ведьмаку и прогнали, пусть ей очи повылазят…

– Ну, а где же теперь эта ведьмака? – продолжал я любопытствовать.

– Ведьмака? – медленно переспросил, по своему обыкновению, Ярмола. – А я знаю?

– Разве у нее не осталось в деревне какой-нибудь родни?

– Нет, не осталось. Да она чужая была, из кацапок чи из цыганок… Я еще маленьким хлопцем был, когда она пришла к нам на село. И девочка с ней была: дочка или внучка… Обеих прогнали…

– А теперь к ней разве никто не ходит: погадать там или зелья какого-нибудь попросить?

– Бабы бегают, – пренебрежительно уронил Ярмола.

– Ага! Значит, все-таки известно, где она живет?

– Я не знаю… Говорят люди, что где-то около Бисова Кута она живет… Знаете – болото, что за Ириновским шляхом. Так вот в этом болоте она и сидит, трясьця ее матери.

«Ведьма живет в каких-нибудь десяти верстах от моего дома… настоящая, живая, полесская ведьма!» Эта мысль сразу заинтересовала и взволновала меня.

– Послушай, Ярмола, – обратился я к полесовщику, – а как бы мне с ней познакомиться, с этой ведьмой?

– Тьфу! – сплюнул с негодованием Ярмола. – Вот еще добро нашли.

– Добро или недобро, а я к ней все равно пойду. Как только немного потеплеет, сейчас же и отправлюсь. Ты меня, конечно, проводишь?

Ярмолу так поразили последние слова, что он даже вскочил с полу.

– Я?! – воскликнул он с негодованием. – А и ни за что! Пусть оно там бог ведает что, а я не пойду.

– Ну вот, глупости, пойдешь.

– Нет, панычу, не пойду… ни за что не пойду… Чтобы я?! – опять воскликнул он, охваченный новым наплывом возмущения. – Чтобы я пошел до ведьмачьего кубла? Да пусть меня бог боронит. И вам не советую, паныч.

– Как хочешь… а я все-таки пойду. Мне очень любопытно на нее посмотреть.

– Ничего там нет любопытного, – пробурчал Ярмола, с сердцем захлопывая печную дверку.

Час спустя, когда он, уже убрав самовар и напившись в темных сенях чаю, собирался идти домой, я спросил:

– Как зовут эту ведьму?

– Мануйлиха, – ответил Ярмола с грубой мрачностью.

Он хотя и не высказывал никогда своих чувств, но, кажется, сильно ко мне привязался; привязался за нашу общую страсть к охоте, за мое простое обращение, за помощь, которую я изредка оказывал его вечно голодающей семье, а главным образом за то, что я один на всем свете не корил его пьянством, чего Ярмола терпеть не мог. Поэтому моя решимость познакомиться с ведьмой привела его в отвратительное настроение духа, которое он выразил только усиленным сопением да еще тем, что, выйдя на крыльцо, из всей силы ударил ногой в бок свою собаку – Рябчика. Рябчик отчаянно завизжал и отскочил в сторону, но тотчас же побежал вслед за Ярмолой, не переставая скулить.


III


Дня через три потеплело. Однажды утром, очень рано, Ярмола вошел в мою комнату и заявил небрежно:

– Нужно ружья почистить, паныч.

– А что? – спросил я, потягиваясь под одеялом.

– Заяц ночью сильно походил: следов много. Может, пойдем на пановку?

Я видел, что Ярмоле не терпится скорее пойти в лес, но он скрывает это страстное желание охотника под напускным равнодушием. Действительно, в передней уже стояла его одностволка, от которой не ушел еще ни один бекас, несмотря на то что вблизи дула она была украшена несколькими оловянными заплатами, положенными в тех местах, где ржавчина и пороховые газы проели железо.

Едва войдя в лес, мы тотчас же напали на заячий след: две лапки рядом и две позади, одна за другой. Заяц вышел на дорогу, прошел по ней сажен двести и сделал с дороги огромный прыжок в сосновый молодняк.

– Ну, теперь будем обходить его, – сказал Ярмола. – Как дал столба, так тут сейчас и ляжет. Вы, паныч, идите… – Он задумался, соображая по каким-то ему одному известным приметам, куда меня направить. – …Вы идите до старой корчмы. А я его обойду от Замлына. Как только собака его выгонит, я буду гукать вам.

И он тотчас же скрылся, точно нырнул в густую чащу мелкого кустарника. Я прислушался. Ни один звук не выдал его браконьерской походки, ни одна веточка не треснула под его ногами, обутыми в лыковые постолы.

Я неторопливо дошел до старой корчмы – нежилой, развалившейся хаты, и стал на опушке хвойного леса, под высокой сосной с прямым голым стволом. Было так тихо, как только бывает в лесу зимою в безветренный день. Нависшие на ветвях пышные комья снега давили их книзу, придавая им чудесный, праздничный и холодный вид. По временам срывалась с вершины тоненькая веточка, и чрезвычайно ясно слышалось, как она, падая, с легким треском задевала за другие ветви. Снег розовел на солнце и синел в тени. Мной овладело тихое очарование этого торжественного, холодного безмолвия, и мне казалось, что я чувствую, как время медленно и бесшумно проходит мимо меня…

Вдруг далеко, в самой чаще, раздался лай Рябчика – характерный лай собаки, идущей за зверем: тоненький, заливчатый и нервный, почти переходящий в визг. Тотчас же услышал я и голос Ярмолы, кричавшего с ожесточением вслед собаке: «У – бый! У – бый!», первый слог – протяжным резким фальцетом, а второй – отрывистой басовой нотой (я только много времени спустя дознался, что этот охотничий полесский крик происходит от глагола «убивать»).

Мне казалось, судя по направлению лая, что собака гонит влево от меня, и я торопливо побежал через полянку, чтобы перехватить зверя. Но не успел я сделать и двадцати шагов, как огромный серый заяц выскочил из-за пня и, как будто не торопясь, заложив назад длинные уши, высокими, редкими прыжками перебежал через дорогу и скрылся в молодняке. Следом за ним стремительно вылетел Рябчик. Увидев меня, он слабо махнул хвостом, торопливо куснул несколько раз зубами снег и опять погнал зайца.

Ярмола вдруг так же бесшумно вынырнул из чащи.

– Что же вы, паныч, не стали ему на дороге? – крикнул он и укоризненно зачмокал языком.

– Да ведь далеко было… больше двухсот шагов.

Видя мое смущение, Ярмола смягчился.

– Ну, ничего… он от нас не уйдет. Идите на Ириновский шлях, – он сейчас туда выйдет.

Я пошел по направлению Ириновского шляха и уже через минуты две услыхал, что собака опять гонит где-то недалеко от меня. Охваченный охотничьим волнением, я побежал, держа ружье наперевес, сквозь густой кустарник, ломая ветви и не обращая внимания на их жестокие удары. Я бежал так довольно долго и уже стал задыхаться, как вдруг лай собаки прекратился. Я пошел тише. Мне казалось, что если я буду идти все прямо, то непременно встречусь с Ярмолой на Ириновском шляху. Но вскоре я убедился, что во время моего бега, огибая кусты и пни и совсем не думая о дороге, я заблудился. Тогда я начал кричать Ярмоле. Он не откликался.

Между тем машинально я шел все дальше, лес редел понемногу, почва опускалась и становилась кочковатой. След, оттиснутый на снегу моей ногой, быстро темнел и наливался водой. Несколько раз я уже проваливался по колена. Мне приходилось перепрыгивать с кочки на кочку; в покрывавшем их густом буром мху ноги тонули, точно в мягком ковре.

Кустарник скоро совсем окончился. Передо мной было большое круглое болото, занесенное снегом, из-под белой пелены которого торчали редкие кочки. На противоположном конце болота, между деревьями, выглядывали белые стены какой-то хаты. «Вероятно, здесь живет ириновский лесник, – подумал я. – Надо зайти и расспросить у него дорогу».

Но дойти до хаты было не так-то легко. Каждую минуту я увязал в трясине. Сапоги мои набрали воды и при каждом шаге громко хлюпали; становилось невмочь тянуть их за собою.

Наконец я перебрался через это болото, взобрался на маленький пригорок и теперь мог хорошо рассмотреть хату. Это даже была не хата, а именно сказочная избушка на курьих ножках. Она не касалась полом земли, а была построена на сваях, вероятно, ввиду половодья, затопляющего весною весь Ириновский лес. Но одна сторона ее от времени осела, и это придавало избушке хромой и печальный вид. В окнах недоставало нескольких стекол; их заменили какие-то грязные ветошки, выпиравшиеся горбом наружу.

Я нажал на клямку и отворил дверь. В хате было очень темно, а у меня, после того как я долго глядел на снег, ходили перед глазами фиолетовые круги; поэтому я долго не мог разобрать, есть ли кто-нибудь в хате.

– Эй, добрые люди, кто из вас дома? – спросил я громко.

Около печки что-то завозилось. Я подошел поближе и увидал старуху, сидевшую на полу. Перед ней лежала огромная куча куриных перьев. Старуха брала отдельно каждое перо, сдирала с него бородку и клала пух в корзинку, а стержни бросала прямо на землю.

«Да ведь это – Мануйлиха, ириновская ведьма», – мелькнуло у меня в голове, едва я только повнимательнее вгляделся в старуху. Все черты бабы-яги, как ее изображает народный эпос, были налицо: худые щеки, втянутые внутрь, переходили внизу в острый, длинный дряблый подбородок, почти соприкасавшийся с висящим вниз носом; провалившийся беззубый рот беспрестанно двигался, точно пережевывая что-то; выцветшие, когда-то голубые глаза, холодные, круглые, выпуклые, с очень короткими красными веками, глядели, точно глаза невиданной зловещей птицы.

– Здравствуй, бабка! – сказал я как можно приветливее. – Тебя уж не Мануйлихой ли зовут?

В ответ что-то заклокотало и захрипело в груди у старухи; потом из ее беззубого, шамкающего рта вырвались странные звуки, то похожие на задыхающееся карканье старой вороны, то вдруг переходившие в сиплую обрывающуюся фистулу:

– Прежде, может, и Мануйлихой звали добрые люди… А теперь зовут зовуткой, а величают уткой. Тебе что надо-то? – спросила она недружелюбно и не прекращая своего однообразного занятия.

– Да вот, бабушка, заблудился я. Может, у тебя молоко найдется?

– Нет молока, – сердито отрезала старуха. – Много вас по лесу ходит… Всех не напоишь, не накормишь…

– Ну, бабушка, неласковая же ты до гостей.

– И верно, батюшка: совсем неласковая. Разносолов для вас не держим. Устал – посиди, никто тебя из хаты не гонит. Знаешь, как в пословице говорится: «Приходите к нам на завалинке посидеть, у нашего праздника звона послушать, а обедать к вам мы и сами догадаемся». Так-то вот…

Эти обороты речи сразу убедили меня, что старуха действительно пришлая в этом крае; здесь не любят и не понимают хлесткой, уснащенной редкими словцами речи, которой так охотно щеголяет краснобай-северянин. Между тем старуха, продолжая механически свою работу, все еще бормотала что-то себе под нос, но все тише и невнятнее. Я разбирал только отдельные слова, не имевшие между собой никакой связи: «Вот тебе и бабушка Мануйлиха… А кто такой – неведомо… Лета-то мои не маленькие… Ногами егозит, стрекочит, сокочит – чистая сорока…»

Я некоторое время молча прислушивался, и внезапная мысль, что передо мною сумасшедшая женщина, вызвала у меня ощущение брезгливого страха.

Однако я успел осмотреться вокруг себя. Большую часть избы занимала огромная облупившаяся печка. Образов в переднем углу не было. По стенам, вместо обычных охотников с зелеными усами и фиолетовыми собаками и портретов никому не ведомых генералов, висели пучки засушенных трав, связки сморщенных корешков и кухонная посуда. Ни совы, ни черного кота я не заметил, но зато с печки два рябых солидных скворца глядели на меня с удивленным и недоверчивым видом.

– Бабушка, а воды-то у вас, по крайней мере, можно напиться? – спросил я, возвышая голос.

– А вон в кадке, – кивнула головой старуха.

Вода отзывала болотной ржавчиной. Поблагодарив старуху (на что она не обратила ни малейшего внимания), я спросил ее, как мне выйти на шлях.

Она вдруг подняла голову, поглядела на меня пристально своими холодными, птичьими глазами и забормотала торопливо:

– Иди, иди… Иди, молодец, своей дорогой. Нечего тут тебе делать. Хорош гость в гостинку… Ступай, батюшка, ступай…

Мне действительно ничего больше не оставалось, как уйти. Но вдруг мне пришло в голову попытать последнее средство, чтобы хоть немного смягчить суровую старуху. Я вынул из кармана новый серебряный четвертак и протянул его Мануйлихе. Я не ошибся: при виде денег старуха зашевелилась, глаза ее раскрылись еще больше, и она потянулась за монетой своими скрюченными, узловатыми, дрожащими пальцами.

– Э, нет, бабка Мануйлиха, даром не дам, – поддразнил я ее, пряча монету. – Ну-ка, погадай мне.

Коричневое сморщенное лицо колдуньи собралось в недовольную гримасу. Она, по-видимому, колебалась и нерешительно глядела на мой кулак, где были зажаты деньги. Но жадность взяла верх.

– Ну, ну, пойдем, что ли, пойдем, – прошамкала она, с трудом подымаясь с полу. – Никому я не ворожу теперь, касатик. Забыла… Стара стала, глаза не видят. Только для тебя разве.

Держась за стену, сотрясаясь на каждом шагу сгорбленным телом, она подошла к столу, достала колоду бурых, распухших от времени карт, стасовала их и придвинула ко мне.

– Сыми-ка… Левой ручкой сыми… От сердца…

Поплевав на пальцы, она начала раскладывать кабалу. Карты падали на стол с таким звуком, как будто бы они были сваляны из теста, и укладывались в правильную восьмиконечную звезду. Когда последняя карта легла рубашкой вверх на короля, Мануйлиха протянула ко мне руку.

– Позолоти, барин хороший… Счастлив будешь, богат будешь… – запела она попрошайническим, чисто цыганским тоном.

Я сунул ей приготовленную монету. Старуха проворно, по-обезьяньи спрятала ее за щеку.

– Большой интерес тебе выходит через дальнюю дорогу, – начала она привычной скороговоркой. – Встреча с бубновой дамой и какой-то приятный разговор в важном доме. Вскорости получишь неожиданное известие от трефового короля. Падают тебе какие-то хлопоты, а потом опять падают какие-то небольшие деньги. Будешь в большой компании, пьян будешь… Не так чтобы очень сильно, а все-таки выходит тебе выпивка. Жизнь твоя будет долгая. Если в шестьдесят лет не умрешь, то…

Вдруг она остановилась, подняла голову, точно к чему-то прислушиваясь. Я тоже насторожился. Чей-то женский голос, свежий, звонкий и сильный, пел, приближаясь к хате. Я тоже узнал слова грациозной малорусской песенки:


Ой чи цвит, чи не цвит

Калиноньку ломит.

Ой чи сон, чи не сон

Головоньку клонит.


– Ну иди, иди теперь, соколик, – тревожно засуетилась старуха, отстраняя меня рукой от стола. – Нечего тебе по чужим хатам околачиваться. Иди, куда шел…

Она даже ухватила меня за рукав моей куртки и тянула к двери. Лицо ее выражало какое-то звериное беспокойство.

Голос, певший песню, вдруг оборвался совсем близко около хаты, громко звякнула железная клямка, и в просвете быстро распахнувшейся двери показалась рослая смеющаяся девушка. Обеими руками она бережно поддерживала полосатый передник, из которого выглядывали три крошечные головки с красными шейками и черными блестящими глазенками.

– Смотри, бабушка, зяблики опять за мной увязались, – воскликнула она, громко смеясь, – посмотри, какие смешные… Голодные совсем. А у меня, как нарочно, хлеба с собой не было.

Но, увидев меня, она вдруг замолчала и вспыхнула густым румянцем. Ее топкие черные брови недовольно сдвинулись, а глаза с вопросом обратились на старуху.

– Вот барин зашел… Пытает дорогу, – пояснила старуха. – Ну, батюшка, – с решительным видом обернулась она ко мне, – будет тебе прохлаждаться. Напился водицы, поговорил, да пора и честь знать. Мы тебе не компания…

– Послушай, красавица, – сказал я девушке. – Покажи мне, пожалуйста, дорогу на Ириновский шлях, а то из вашего болота во веки веков не выберешься.

Должно быть, на нее подействовал мягкий, просительный тон, который я придал этим словам. Она бережно посадила на печку, рядом со скворцами, своих зябликов, бросила на лавку скинутую уже короткую свитку и молча вышла из хаты.

Я последовал за ней.

– Это у тебя все ручные птицы? – спросил я, догоняя девушку.

– Ручные, – ответила она отрывисто и даже не взглянув на меня. – Ну вот, глядите, – сказала она, останавливаясь у плетня. – Видите тропочку, вон, вон, между соснами-то? Видите?

– Вижу…

– Идите по ней все прямо. Как дойдете до дубовой колоды, повернете налево. Так прямо, все лесом, лесом и идите. Тут сейчас вам и будет Ириновский шлях.

В то время когда она вытянутой правой рукой показывала мне направление дороги, я невольно залюбовался ею. В ней не было ничего похожего на местных «дивчат», лица которых под уродливыми повязками, прикрывающими сверху лоб, а снизу рот и подбородок, носят такое однообразное, испуганное выражение. Моя незнакомка, высокая брюнетка лет около двадцати – двадцати пяти, держалась легко и стройно. Просторная белая рубаха свободно и красиво обвивала ее молодую, здоровую грудь. Оригинальную красоту ее лица, раз его увидев, нельзя было позабыть, но трудно было, даже привыкнув к нему, его описать. Прелесть его заключалась в этих больших, блестящих, темных глазах, которым тонкие, надломленные посредине брови придавали неуловимый оттенок лукавства, властности и наивности; в смугло-розовом тоне кожи, в своевольном изгибе губ, из которых нижняя, несколько более полная, выдавалась вперед с решительным и капризным видом.

– Неужели вы не боитесь жить одни в такой глуши? – спросил я, остановившись у забора.

Она равнодушно пожала плечами.

– Чего же нам бояться? Волки сюда не заходят.

– Да разве волки одни… Снегом вас занести может, пожар может случиться… И мало ли что еще. Вы здесь одни, вам и помочь никто не успеет.

– И слава богу! – махнула она пренебрежительно рукой. – Как бы нас с бабкой вовсе в покое оставили, так лучше бы было, а то…

– А то что?

– Много будете знать, скоро состаритесь, – отрезала она. – Да вы сами-то кто будете? – спросила она тревожно.

Я догадался, что, вероятно, и старуха и эта красавица боятся каких-нибудь утеснений со стороны «предержащих», и поспешил ее успокоить:

– О! Ты, пожалуйста, не тревожься. Я не урядник, не писарь, не акцизный, словом – я никакое начальство.

– Нет, вы правду говорите?

– Даю тебе честное слово. Ей-богу, я самый посторонний человек. Просто приехал сюда погостить на несколько месяцев, а там и уеду. Если хочешь, я даже никому не скажу, что был здесь и видел вас. Ты мне веришь?

Лицо девушки немного прояснилось.

– Ну, значит, коль не врете, так правду говорите. А вы как: раньше об нас слышали или сами зашли?

– Да я и сам не знаю, как тебе сказать… Слышать-то я слышал, положим, и даже хотел когда-нибудь забрести к вам, а сегодня зашел случайно – заблудился… Ну, а теперь скажи, чего вы людей боитесь? Что они вам злого делают?

Она поглядела на меня с испытующим недоверием. Но совесть у меня была чиста, и я, не сморгнув, выдержал этот пристальный взгляд. Тогда она заговорила с возрастающим волнением:

– Плохо нам от них приходится… Простые люди еще ничего, а вот начальство… Приедет урядник – тащит, приедет становой – тащит. Да еще прежде, чем взять-то, над бабкой надругается: ты, говорят, ведьма, чертовка, каторжница… Эх! Да что и говорить!

– А тебя не трогают? – сорвался у меня неосторожный вопрос.

Она с надменной самоуверенностью повела головой снизу вверх, и в ее сузившихся глазах мелькнуло злое торжество…

– Не трогают… Один раз сунулся ко мне землемер какой-то… Поласкаться ему, видишь, захотелось… Так, должно быть, и до сих пор не забыл, как я его приласкала.

В этих насмешливых, но своеобразно гордых словах прозвучало столько грубой независимости, что я невольно подумал: «Однако недаром ты выросла среди полесского бора, – с тобой и впрямь опасно шутить».

– А мы разве трогаем кого-нибудь! – продолжала она, проникаясь ко мне все большим доверием. – Нам и людей не надо. Раз в год только схожу я в местечко купить мыла да соли… Да вот еще бабушке чаю, – чай она у меня любит. А то хоть бы и вовсе никого не видеть.

– Ну, я вижу, вы с бабушкой людей не жалуете… А мне можно когда-нибудь зайти на минуточку?

Она засмеялась, и – как странно, как неожиданно изменилось ее красивое лицо! Прежней суровости в нем и следа не осталось: оно вдруг сделалось светлым, застенчивым, детским.

– Да что у нас вам делать? Мы с бабкой скучные… Что ж, заходите, пожалуй, коли вы и впрямь добрый человек. Только вот что… вы уж если когда к нам забредете, так без ружья лучше…

– Ты боишься?

– Чего мне бояться? Ничего я не боюсь. – И в ее голосе опять послышалась уверенность в своей силе. – А только не люблю я этого. Зачем бить пташек или вот зайцев тоже? Никому они худого не делают, а жить им хочется так же, как и нам с вами. Я их люблю: они маленькие, глупые такие… Ну, однако, до свидания, – заторопилась она, – не знаю, как величать-то вас по имени… Боюсь, бабка браниться станет.

И она легко и быстро побежала в хату, наклонив вниз голову и придерживая руками разбившиеся от ветра волосы.

– Постой, постой! – крикнул я. – Как тебя зовут-то? Уж будем знакомы как следует.

Она остановилась на мгновение и обернулась ко мне.

– Аленой меня зовут… По-здешнему – Олеся.

Я вскинул ружье на плечи и пошел по указанному мне направлению. Поднявшись на небольшой холмик, откуда начиналась узкая, едва заметная лесная тропинка, я оглянулся. Красная юбка Олеси, слегка колеблемая ветром, еще виднелась на крыльце хаты, выделяясь ярким пятном на ослепительно-белом, ровном фоне снега.

Через час после меня пришел домой Ярмола. По своей обычной неохоте к праздному разговору, он ни слова не спросил меня о том, как и где я заблудился. Он только сказал как будто бы вскользь:

– Там… я зайца на кухню занес… жарить будем или пошлете кому-нибудь?

– А ведь ты не знаешь, Ярмола, где я был сегодня? – сказал я, заранее представляя себе удивление полесовщика.

– Отчего же мне не знать? – грубо проворчал Ярмола. – Известно, к ведьмакам ходили…

– Как же ты узнал это?

– А почему же мне не узнать? Слышу, что вы голоса не подаете, ну я и вернулся на ваш след… Эх, паны-ыч! – прибавил он с укоризненной досадой. – Не следовает вам такими делами заниматься… Грех!..


IV


Весна наступила в этом году ранняя, дружная и – как всегда на Полесье – неожиданная. Побежали по деревенским улицам бурливые, коричневые, сверкающие ручейки, сердито пенясь вокруг встречных каменьев и быстро вертя щепки и гусиный пух; в огромных лужах воды отразилось голубое небо с плывущими по нему круглыми, точно крутящимися, белыми облаками; с крыш посыпались частые звонкие капли. Воробьи, стаями обсыпавшие придорожные ветлы, кричали так громко и возбужденно, что ничего нельзя было расслышать за их криком. Везде чувствовалась радостная, торопливая тревога жизни.

Снег сошел, оставшись еще кое-где грязными рыхлыми клочками в лощинах и тенистых перелесках. Из-под него выглянула обнаженная, мокрая, теплая земля, отдохнувшая за зиму и теперь полная свежих соков, полная жажды нового материнства. Над черными нивами вился легкий парок, наполнявший воздух запахом оттаявшей земли, – тем свежим, вкрадчивым и могучим пьяным запахом весны, который даже и в городе узнаешь среди сотен других запахов. Мне казалось, что вместе с этим ароматом вливалась в мою душу весенняя грусть, сладкая и нежная, исполненная беспокойных ожиданий и смутных предчувствий, – поэтическая грусть, делающая в ваших глазах всех женщин хорошенькими и всегда приправленная неопределенными сожалениями о прошлых вёснах. Ночи стали теплее; в их густом влажном мраке чувствовалась незримая спешная творческая работа природы…

В эти весенние дни образ Олеси не выходил из моей головы. Мне нравилось, оставшись одному, лечь, зажмурить глаза, чтобы лучше сосредоточиться, и беспрестанно вызывать в своем воображении ее то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо, ее молодое тело, выросшее в приволье старого бора так же стройно и так же могуче, как растут молодые елочки, ее свежий голос, с неожиданными низкими бархатными нотками… «Во всех ее движениях, в ее словах, – думал я, – есть что-то благородное (конечно, в лучшем смысле этого довольно пошлого слова), какая-то врожденная изящная умеренность…» Также привлекал меня к Олесе и некоторый ореол окружавшей ее таинственности, суеверная репутация ведьмы, жизнь в лесной чаще среди болота и в особенности – эта гордая уверенность в свои силы, сквозившая в немногих обращенных ко мне словах.

Нет ничего мудреного, что, как только немного просохли лесные тропинки, я отправился в избушку на курьих ножках. На случай если бы понадобилось успокоить ворчливую старуху, я захватил с собою полфунта чаю и несколько пригоршен кусков сахару.

Я застал обеих женщин дома. Старуха возилась около ярко пылавшей печи, а Олеся пряла лен, сидя на очень высокой скамейке; когда я, входя, стукнул дверь, она обернулась, нитка оборвалась под ее руками, и веретено покатилось по полу.

Старуха некоторое время внимательно и сердито вглядывалась в меня, сморщившись и заслоняя лицо ладонью от жара печки.

– Здравствуй, бабуся! – сказал я громким, бодрым голосом. – Не узнаешь, должно быть, меня? Помнишь, я в прошлом месяце заходил про дорогу спрашивать? Ты мне еще гадала?

– Ничего не помню, батюшка, – зашамкала старуха, недовольно тряся головой, – ничего не помню. И что ты у нас позабыл – никак не пойму. Что мы тебе за компания? Мы люди простые, серые… Нечего тебе у нас делать. Лес велик, есть место, где разойтись… так-то…

Ошеломленный нелюбезным приемом, я совсем потерялся и очутился в том глупом положении, когда не знаешь, что делать: обратить ли грубость в шутку, или самому рассердиться, или, наконец, не сказав ни слова, повернуться и уйти назад. Невольно я повернулся с беспомощным выражением к Олесе. Она чуть-чуть улыбнулась с оттенком незлой насмешки, встала из-за прялки и подошла к старухе.

– Не бойся, бабка, – сказала она примирительно, – это не лихой человек, он нам худого не сделает. Милости просим садиться, – прибавила она, указывая мне на лавку в переднем углу и не обращая более внимания на воркотню старухи.

Ободренный ее вниманием, я догадался выдвинуть самое решительное средство.

– Какая же ты сердитая, бабуся… Чуть гости на порог, а ты сейчас и бранишься. А я было тебе гостинцу принес, – сказал я, доставая из сумки свои свертки.

Старуха бросила быстрый взгляд на свертки, но тотчас же отвернулась к печке.

– Никаких мне твоих гостинцев не нужно, – проворчала она, ожесточенно разгребая кочергой уголья. – Знаем мы тоже гостей этих. Сперва без мыла в душу лезут, а потом… Что у тебя в кулечке-то? – вдруг обернулась она ко мне.

Я тотчас же вручил ей чай и сахар. Это подействовало на старуху смягчающим образом, и хотя она и продолжала ворчать, но уже не в прежнем, непримиримом тоне.

Олеся села опять за пряжу, а я поместился около нее на низкой, короткой и очень шаткой скамеечке. Левой рукой Олеся быстро сучила белую, мягкую, как шелк, кудель, а в правой у нее с легким жужжанием крутилось веретено, которое она то пускала падать почти до земли, то ловко подхватывала его и коротким движением пальцев опять заставляла вертеться. Эта работа, такая простая на первый взгляд, но, в сущности, требующая огромного, многовекового навыка и ловкости, так и кипела в ее руках. Невольно я обратил внимание на эти руки: они загрубели и почернели от работы, но были невелики и такой красивой формы, что им позавидовали бы многие благовоспитанные девицы.

– А вот вы мне тогда не сказали, что вам бабка гадала, – произнесла Олеся. И, видя, что я опасливо обернулся назад, она прибавила: – Ничего, ничего, она немного на ухо туга, не услышит. Она только мой голос хорошо разбирает.

– Да, гадала. А что?

– Да так себе… Просто спрашиваю… А вы верите? – кинула она на меня украдкой быстрый взгляд.

– Чему? Тому, что твоя бабка мне гадала, или вообще?

– Нет, вообще…

– Как сказать, вернее будет, что не верю, а все-таки почем знать? Говорят, бывают случаи… Даже в умных книгах об них напечатано. А вот тому, что твоя бабка говорила, так совсем не верю. Так и любая баба деревенская сумеет поворожить.

Олеся улыбнулась.

– Да, это правда, что она теперь плохо гадает. Стара стала, да и боится она очень. А что вам карты сказали?

– Ничего интересного не было. Я теперь и не помню. Что обыкновенно говорят: дальняя дорога, трефовый интерес… Я и позабыл даже.

– Да, да, плохая она стала ворожка. Слова многие позабыла от старости… Куда ж ей? Да и опасается она. Разве только деньги увидит, так согласится.

– Чего же она боится?

– Известно чего, – начальства боится… Урядник приедет, так завсегда грозит: «Я, говорит, тебя во всякое время могу упрятать. Ты знаешь, говорит, что вашему брату за чародейство полагается? Ссылка в каторжную работу, без сроку, на Соколиный остров». Как вы думаете, врет он это или нет?

– Нет, врать он не врет; действительно за это что-то полагается, но уже не так страшно… Ну, а ты, Олеся, умеешь гадать?

Она как будто бы немного замялась, но всего лишь на мгновение.

– Гадаю… Только не за деньги, – добавила она поспешно.

– Может быть, ты и мне кинешь карты?

– Нет, – тихо, но решительно ответила она, покачав головой.

– Почему же ты не хочешь? Ну, не теперь, так когда-нибудь после… Мне почему-то кажется, что ты мне правду скажешь.

– Нет. Не стану. Ни за что не стану.

– Ну, уж это нехорошо, Олеся. Ради первого знакомства нельзя отказывать… Почему ты не согласна?

– Потому что я на вас уже бросала карты, в другой раз нельзя…

– Нельзя? Отчего же? Я этого не понимаю.

– Нет, нет, нельзя… нельзя… – зашептала она с суеверным страхом. – Судьбу нельзя два раза пытать… Не годится… Она узнает, подслушает… Судьба не любит, когда ее спрашивают. Оттого все ворожки несчастные.

Я хотел ответить Олесе какой-нибудь шуткой и не мог: слишком много искреннего убеждения было в ее словах, так что даже, когда она, упомянув про судьбу, со странной боязнью оглянулась на дверь, я невольно повторил это движение.

– Ну, если не хочешь мне погадать, так расскажи, что у тебя тогда вышло? – попросил я.

Олеся вдруг бросила прялку и притронулась рукой к моей руке.

– Нет… Лучше не надо, – сказала она, и ее глаза приняли умоляюще-детское выражение. – Пожалуйста, не просите… Нехорошо вам вышло… Не просите лучше…

Но я продолжал настаивать. Я не мог разобрать: был ли ее отказ и темные намеки на судьбу наигранным приемом гадалки, или она действительно сама верила в то, о чем говорила, но мне стало как-то не по себе, почти жутко.

– Ну хорошо, я, пожалуй, скажу, – согласилась наконец Олеся. – Только смотрите, уговор лучше денег: не сердиться, если вам что не понравится. Вышло вам вот что: человек вы хотя и добрый, но только слабый… Доброта ваша не хорошая, не сердечная. Слову вы своему не господин. Над людьми любите верх брать, а сами им хотя и не хотите, но подчиняетесь. Вино любите, а также… Ну да все равно, говорить, так уже все по порядку… До нашей сестры больно охочи, и через это вам много в жизни будет зла… Деньгами вы не дорожите и копить их не умеете – богатым никогда не будете… Говорить дальше?

– Говори, говори! Все, что знаешь, говори!

– Дальше вышло, что жизнь ваша будет невеселая. Никого вы сердцем не полюбите, потому что сердце у вас холодное, ленивое, а тем, которые вас будут любить, вы много горя принесете. Никогда вы не женитесь, так холостым и умрете. Радостей вам в жизни больших не будет, но будет много скуки и тяготы… Настанет такое время, что руки сами на себя наложить захотите… Такое у вас дело одно выйдет… Но только не посмеете, так снесете… Сильную нужду будете терпеть, однако под конец жизни судьба ваша переменится через смерть какого-то близкого вам человека и совсем для вас неожиданно. Только все это будет еще через много лет, а вот в этом году… Я не знаю, уж когда именно, – карты говорят, что очень скоро… Может быть, даже и в этом месяце…

– Что же случится в этом году? – спросил я, когда она опять остановилась.

– Да уж боюсь даже говорить дальше. Падает вам большая любовь со стороны какой-то трефовой дамы. Вот только не могу догадаться, замужняя она иди девушка, а знаю, что с темными волосами…

Я невольно бросил быстрый взгляд на голову Олеси.

– Что вы смотрите? – покраснела вдруг она, почувствовав мой взгляд с пониманием, свойственным некоторым женщинам. – Ну да, вроде моих, – продолжала она, машинально поправляя волосы и еще больше краснея.

– Так ты говоришь – большая трефовая любовь? – шутил я.

– Не смейтесь, не надо смеяться, – серьезно, почти строго, заметила Олеся. – Я вам все только правду говорю.

– Ну хорошо, не буду, не буду. Что же дальше?

– Дальше… Ох! Нехорошо выходит этой трефовой даме, хуже смерти. Позор она через вас большой примет, такой, что во всю жизнь забыть нельзя, печаль долгая ей выходит… А вам в ее планете ничего дурного не выходит.

– Послушай, Олеся, а не могли ли тебя карты обмануть? Зачем же я буду трефовой даме столько неприятностей делать? Человек я тихий, скромный, а ты столько страхов про меня наговорила.

– Ну, уж этого я не знаю. Да и вышло-то так, что не вы это сделаете, – не нарочно, значит, а только через вас вся эта беда стрясется… Вот когда мои слова сбудутся, вы меня тогда вспомните.

– И все это тебе карты сказали, Олеся?

Она ответила не сразу, уклончиво и как будто бы неохотно:

– И карты… Да я и без них узнаю много, вот хоть бы по лицу. Если, например, который человек должен скоро нехорошей смертью умереть, я это сейчас у него на лице прочитаю, даже говорить мне с ним не нужно.

– Что же ты видишь у него в лице?

– Да я и сама не знаю. Страшно мне вдруг сделается, точно он неживой передо мной стоит. Вот хоть у бабушки спросите, она вам скажет, что я правду говорю. Трофим, мельник, в позапрошлом году у себя на млине удавился, а я его только за два дня перед тем видела и тогда же сказала бабушке: «Вот посмотри, бабуся, что Трофим на днях дурной смертью умрет». Так оно и вышло. А на прошлые святки зашел к нам конокрад Яшка, просил бабушку погадать. Бабушка разложила на него карты, стала ворожить. А он шутя спрашивает: «Ты мне скажи, бабка, какой я смертью умру?» А сам смеется. Я как поглядела на него, так и пошевельнуться не могу: вижу, сидит Яков, а лицо у него мертвое, зеленое… Глаза закрыты, а губы черные… Потом, через неделю, слышим, что поймали мужики Якова, когда он лошадей хотел свести… Всю ночь его били… Злой у нас народ здесь, безжалостный… В пятки гвозди ему заколотили, перебили кольями все ребра; а к утру из него и дух вон.

– Отчего же ты ему не сказала, что его беда ждет?

– А зачем говорить? – возразила Олеся. – Что у судьбы положено, разве от этого убежишь? Только бы понапрасну человек свои последние дни тревожился… Да мне и самой гадко, что я так вижу, сама себе я противна делаюсь… Только что ж? Это ведь у меня от судьбы. Бабка моя, когда помоложе была, тоже смерть узнавала, и моя мать тоже, и бабкина мать – это не от нас… это в нашей крови так.

Она перестала прясть и сидела, низко опустив голову, тихо положив руки вдоль колен. В ее неподвижно остановившихся глазах с расширившимися зрачками отразился какой-то темный ужас, какая-то невольная покорность таинственным силам и сверхъестественным знаниям, осенявшим ее душу.


V


В это время старуха разостлала на столе чистое полотенце с вышитыми концами и поставила на него дымящийся горшок.

– Иди ужинать, Олеся, – позвала она внучку и после минутного колебания прибавила, обращаясь ко мне, – может быть, и вы, господин, с нами откушаете? Милости просим… Только неважные у нас кушанья-то, супов не варим, а просто крупничок полевой…

Нельзя сказать, чтобы ее приглашение отзывалось особенной настойчивостью, и я уже было хотел отказаться от него, но Олеся, в свою очередь, попросила меня с такой милой простотой и с такой ласковой улыбкой, что я поневоле согласился. Она сама налила мне полную тарелку крупника – похлебки из гречневой крупы с салом, луком, картофелем и курицей – чрезвычайно вкусного и питательного кушанья. Садясь за стол, ни бабушка, ни внучка не перекрестились. За ужином я не переставал наблюдать за обеими женщинами, потому что, по моему глубокому убеждению, которое я и до сих пор сохраняю, нигде человек не высказывается так ясно, как во время еды. Старуха глотала крупник с торопливой жадностью, громко чавкая и запихивая в рот огромные куски хлеба, так что под ее дряблыми щеками вздувались и двигались большие гули. У Олеси даже в манере есть была какая-то врожденная порядочность.

Спустя час после ужина я простился с хозяйками избушки на курьих ножках.

– Хотите, я вас провожу немножко? – предложила Олеся.

– Какие такие проводы еще выдумала! – сердито прошамкала старуха. – Не сидится тебе на месте, стрекоза…

Но Олеся уже накинула на голову красный кашемировый платок и вдруг, подбежав к бабушке, обняла ее и звонко поцеловала.

– Бабушка! Милая, дорогая, золотая… я только на минуточку, сейчас и назад.

– Ну ладно, уж ладно, верченая, – слабо отбивалась от нее старуха. – Вы, господин, не обессудьте: совсем дурочка она у меня.

Пройдя узкую тропинку, мы вышли на лесную дорогу, черную от грязи, всю истоптанную следами копыт и изборожденную колеями, полными воды, в которой отражался пожар вечерней зари. Мы шли обочиной дороги, сплошь покрытой бурыми прошлогодними листьями, еще не высохшими после снега. Кое-где сквозь их мертвую желтизну подымали свои лиловые головки крупные колокольчики «сна» – первого цветка Полесья.

– Послушай, Олеся, – начал я, – мне очень хочется спросить тебя кое о чем, да я боюсь, что ты рассердишься… Скажи мне, правду ли говорят, что твоя бабка… как бы это выразиться?..

– Колдунья? – спокойно помогла мне Олеся.

– Нет… Не колдунья… – замялся я. – Ну да, если хочешь – колдунья… Конечно, ведь мало ли что болтают… Почему ей просто-напросто не знать каких-нибудь трав, средств, заговоров?.. Впрочем, если тебе это неприятно, ты можешь не отвечать.

– Нет, отчего же, – отозвалась она просто, – что ж тут неприятного? Да, она, правда, колдунья. Но только теперь она стала стара и уж не может делать того, что делала раньше.

– Что же она умела делать? – полюбопытствовал я.

– Разное. Лечить умела, от зубов пользовала, руду заговаривала, отчитывала, если кого бешеная собака укусит или змея, клады указывала… да всего и не перечислишь.

– Знаешь что, Олеся?.. Ты меня извини, а я ведь этому всему не верю. Ну, будь со мною откровенна, я тебя никому не выдам: ведь все это – одно притворство, чтобы только людей морочить?

Она равнодушно пожала плечами.

– Думайте, как хотите. Конечно, бабу деревенскую обморочить ничего не стоит, но вас бы я не стала обманывать.

– Значит, ты твердо веришь колдовству?

– Да как же мне не верить? Ведь у нас в роду чары… Я и сама многое умею.

– Олеся, голубушка… Если бы ты знала, как мне это интересно… Неужели ты мне ничего не покажешь?

– Отчего же, покажу, если хотите, – с готовностью согласилась Олеся. – Сейчас желаете?

– Да, если можно, сейчас.

– А бояться не будете?

– Ну вот глупости. Ночью, может быть, боялся бы, а теперь еще светло.

– Хорошо. Дайте мне руку.

Я повиновался. Олеся быстро засучила рукав моего пальто и расстегнула запонку у манжетки, потом достала из своего кармана небольшой, вершка в три, финский ножик и вынула его из кожаного чехла.

– Что ты хочешь делать? – спросил я, чувствуя, как во мне шевельнулось подленькое опасение.

– А вот сейчас… Ведь вы же сказали, что не будете бояться!

Вдруг рука ее сделала едва заметное легкое движение, и я ощутил в мякоти руки, немного выше того места, где щупают пульс, раздражающее прикосновение острого лезвия. Кровь тотчас же выступила во всю ширину пореза, полилась по руке и частыми каплями закапала на землю. Я едва удержался от того, чтобы не крикнуть, но, кажется, побледнел.

– Не бойтесь, живы останетесь, – усмехнулась Олеся.

Она крепко обхватила рукой мою руку повыше раны и, низко склонившись к ней лицом, стала быстро шептать что-то, обдавая мою кожу горячим прерывистым дыханием. Когда же Олеся выпрямилась и разжала свои пальцы, то на пораненном месте осталась только красная царапина.

– Ну что? Довольно с вас? – с лукавой улыбкой спросила она, пряча свой ножик. – Хотите еще?

– Конечно, хочу. Только, если бы можно было, не так уж страшно и без кровопролития, пожалуйста.

– Что бы вам такое показать? – задумалась она. – Ну хоть разве это вот: идите впереди меня по дороге… Только, смотрите, не оборачивайтесь назад.

– А это не будет страшно? – спросил я, стараясь беспечной улыбкой прикрыть боязливое ожидание неприятного сюрприза.

– Нет, нет… Пустяки… Идите.

Я пошел вперед, очень заинтересованный опытом, чувствуя за своей спиной напряженный взгляд Олеси. Но, пройдя около двадцати шагов, я вдруг споткнулся на совсем ровном месте и упал ничком.

– Идите, идите! – закричала Олеся. – Не оборачивайтесь! Это ничего, до свадьбы заживет… Держитесь крепче за землю, когда будете падать.

Я пошел дальше. Еще десять шагов, и я вторично растянулся во весь рост.

Олеся громко захохотала и захлопала в ладоши.

– Ну что? Довольны? – крикнула она, сверкая своими белыми зубами. – Верите теперь? Ничего, ничего!.. Полетели не вверх, а вниз.

– Как ты это сделала? – с удивлением спросил я, отряхиваясь от приставших к моей одежде веточек и сухих травинок. – Это не секрет?

– Вовсе не секрет. Я вам с удовольствием расскажу. Только боюсь, что, пожалуй, вы не поймете… Не сумею я объяснить…

Я действительно не совсем понял ее. Но, если не ошибаюсь, этот своеобразный фокус состоит в том, что она, идя за мною следом шаг за шагом, нога в ногу, и неотступно глядя на меня, в то же время старается подражать каждому, самому малейшему моем движению, так сказать, отожествляет себя со мною. Пройдя таким образом несколько шагов, она начинает мысленно воображать на некотором расстоянии впереди меня веревку, протянутую поперек дороги на аршин от земли. В ту минуту, когда я должен прикоснуться ногой к этой воображаемой веревке, Олеся вдруг делает падающее движение, и тогда, по ее словам, самый крепкий человек должен непременно упасть… Только много времени спустя я вспомнил сбивчивое объяснение Олеси, когда читал отчет доктора Шарко об опытах, произведенных им над двумя пациентками Сальпетриера, профессиональными колдуньями, страдавшими истерией. И я был очень удивлен, узнав, что французские колдуньи из простонародья прибегали в подобных случаях совершенно к той же сноровке, какую пускала в ход хорошенькая полесская ведьма.

– О! Я еще много чего умею, – самоуверенно заявила Олеся. – Например, я могу нагнать на вас страх.

– Что это значит?

– Сделаю так, что вам страшно станет. Сидите вы, например, у себя в комнате вечером, и вдруг на вас найдет ни с того ни с сего такой страх, что вы задрожите и оглянуться не посмеете. Только для этого мне нужно знать, где вы живете, и раньше видеть вашу комнату.

– Ну, уж это совсем просто, – усомнился я. – Подойдешь к окну, постучишь, крикнешь что-нибудь.

– О нет, нет… Я буду в лесу в это время, никуда из хаты не выйду… Но я буду сидеть и все думать, что вот я иду по улице, вхожу в ваш дом, отворяю двери, вхожу в вашу комнату… Вы сидите где-нибудь… ну хоть у стола… я подкрадываюсь к вам сзади тихонько… вы меня не слышите… я хватаю вас за плечо руками и начинаю давить… все крепче, крепче, крепче… а сама гляжу на вас… вот так – смотрите…

Ее тонкие брови вдруг сдвинулись, глаза в упор остановились на мне с грозным и притягивающим выражением, зрачки увеличились и посинели. Мне тотчас же вспомнилась виденная мною в Москве, в Третьяковской галерее, голова Медузы – работа уж не помню какого художника. Под этим пристальным, странным взглядом меня охватил холодный ужас сверхъестественного.

– Ну полно, полно, Олеся… будет, – сказал я с деланным смехом. – Мне гораздо больше нравится, когда ты улыбаешься, – тогда у тебя такое милое, детское лицо.

Мы пошли дальше. Мне вдруг вспомнилась выразительность и даже для простой девушки изысканность фраз в разговоре Олеси, и я сказал:

– Знаешь, что меня удивляет в тебе, Олеся? Вот ты выросла в лесу, никого не видавши… Читать ты, конечно, тоже много не могла…

– Да я вовсе не умею и читать-то.

– Ну, тем более… А между тем ты так хорошо говоришь, не хуже настоящей барышни. Скажи мне, откуда у тебя это? Понимаешь, о чем я спрашиваю?

– Да, понимаю. Это все от бабушки… Вы не глядите, что она такая с виду. У! Какая она умная! Вот, может быть, она и при вас разговорится, когда побольше привыкнет… Она все знает, ну просто все на свете, про что ни спросишь. Правда, постарела она теперь.

– Значит, она много видела на своем веку? Откуда она родом? Где она раньше жила?

Кажется, эти вопросы не понравились Олесе. Она ответила не сразу, уклончиво и неохотно:

– Не знаю… Да она об этом и не любит говорить. Если же когда и скажет что, то всегда просит забыть и не вспоминать больше… Ну, однако, мне пора, – заторопилась Олеся, – бабушка будет сердиться. До свиданья… Простите, имени вашего не знаю.

Я назвался.

– Иван Тимофеевич? Ну, вот и отлично. Так до свиданья, Иван Тимофеевич! Не брезгуйте нашей хатой, заходите.

На прощанье я протянул ей руку, и ее маленькая крепкая рука ответила мне сильным, дружеским пожатием.


VI


С этого дня я стал частым гостем в избушке на курьих ножках. Каждый раз, когда я приходил, Олеся встречала меня с своим привычным сдержанным достоинством. Но всегда, по первому невольному движению, которое она делала, увидев меня, я замечал, что она радуется моему приходу. Старуха по-прежнему не переставала бурчать что-то себе под нос, но явного недоброжелательства не выражала благодаря невидимому для меня, но несомненному заступничеству внучки; также немалое влияние в благотворном для меня смысле оказывали приносимые мною кое-когда подарки: то теплый платок, то банка варенья, то бутылка вишневой наливки. У нас с Олесей, точно по безмолвному обоюдному уговору, вошло в обыкновение, что она меня провожала до Ириновского шляха, когда я уходил домой. И всегда у нас в это время завязывался такой живой, интересный разговор, что мы оба старались поневоле продлить дорогу, идя как можно тише безмолвными лесными опушками. Дойдя до Ириновского шляха, я ее провожал обратно с полверсты, и все-таки, прежде чем проститься, мы еще долго разговаривали, стоя под пахучим навесом сосновых ветвей.

Не одна красота Олеси меня в ней очаровывала, но также и ее цельная, самобытная, свободная натура, ее ум, одновременно ясный и окутанный непоколебимым наследственным суеверием, детски невинный, но и не лишенный лукавого кокетства красивой женщины. Она не уставала меня расспрашивать подробно обо всем, что занимало и волновало ее первобытное, яркое воображение: о странах и народах, об явлениях природы, об устройстве земли и вселенной, об ученых людях, о больших городах… Многое ей казалось удивительным, сказочным, неправдоподобным. Но я с самого начала нашего знакомства взял с нею такой серьезный, искренний и простой тон, что она охотно принимала на бесконтрольную веру все мои рассказы. Иногда, затрудняясь объяснить ей что-нибудь, слишком, по моему мнению, непонятное для ее полудикарской головы (а иной раз и самому мне не совсем ясное), я возражал на ее жадные вопросы: «Видишь ли… Я не сумею тебе этого рассказать… Ты не поймешь меня».

Тогда она принималась меня умолять:

– Нет, пожалуйста, пожалуйста, я постараюсь… Вы хоть как-нибудь скажите… хоть и непонятно…

Она принуждала меня пускаться в чудовищные сравнения, в самые дерзкие примеры, и если я затруднялся подыскать выражение, она сама помогала мне целым дождем нетерпеливых вопросов, вроде тех, которые мы предлагаем заике, мучительно застрявшему на одном слове. И действительно, в конце концов ее гибкий, подвижный ум и свежее воображение торжествовали над моим педагогическим бессилием. Я поневоле убеждался, что для своей среды, для своего воспитания (или, вернее сказать, отсутствия его) она обладала изумительными способностями.

Однажды я вскользь упомянул что-то про Петербург. Олеся тотчас же заинтересовалась:

– Что такое Петербург? Местечко?

– Нет, это не местечко; это самый большой русский город.

– Самый большой? Самый, самый, что ни на есть? И больше его нету? – наивно пристала она ко мне.

– Ну да… Там все главное начальство живет… господа большие… Дома там все каменные, деревянных нет.

– Уж, конечно, гораздо больше нашей Степани? – уверенно спросила Олеся.

– О да… немножко побольше… так, раз в пятьсот. Там такие есть дома, в которых в каждом народу живет вдвое больше, чем во всей Степани.

– Ах, боже мой! Какие же это дома? – почти в испуге спросила Олеся.

Мне пришлось, по обыкновению, прибегнуть к сравнению.

– Ужасные дома. В пять, в шесть, а то и семь этажей. Видишь вот ту сосну?

– Самую большую? Вижу.

– Так вот такие высокие дома. И сверху донизу набиты людьми. Живут эти люди в маленьких конурках, точно птицы в клетках, человек по десяти в каждой, так что всем и воздуху-то не хватает. А другие внизу живут, под самой землей, в сырости и холоде; случается, что солнца у себя в комнате круглый год не видят.

– Ну, уж я б ни за что не променяла своего леса на ваш город, – сказала Олеся, покачав головой. – Я и в Степань-то приду на базар, так мне противно сделается. Толкаются, шумят, бранятся… И такая меня тоска возьмет за лесом, – так бы бросила все и без оглядки побежала… Бог с ним, с городом вашим, не стала бы я там жить никогда.

– Ну, а если твой муж будет из города? – спросил я с легкой улыбкой.

Ее брови нахмурились, и тонкие ноздри дрогнули.

– Вот еще! – сказала она с пренебрежением. – Никакого мне мужа не надо.

– Это ты теперь только так говоришь, Олеся. Почти все девушки то же самое говорят и все же замуж выходят. Подожди немного: встретишься с кем-нибудь, полюбишь – тогда не только в город, а на край света с ним пойдешь.

– Ах, нет, нет… пожалуйста, не будем об этом, – досадливо отмахнулась она. – Ну к чему этот разговор?.. Прошу вас, не надо.

– Какая ты смешная, Олеся. Неужели ты думаешь, что никогда в жизни не полюбишь мужчину? Ты – такая молодая, красивая, сильная. Если в тебе кровь загорится, то уж тут не до зароков будет.

– Ну что ж – и полюблю! – сверкнув глазами, с вызовом ответила Олеся. – Спрашиваться ни у кого не буду…

– Стало быть, и замуж пойдешь, – поддразнил я.

– Это вы, может быть, про церковь говорите? – догадалась она.

– Конечно, про церковь… Священник вокруг аналоя будет водить, дьякон запоет «Исаия ликуй», на голову тебе наденут венец…

Олеся опустила веки и со слабой улыбкой отрицательно покачала головой.

– Нет, голубчик… Может быть, вам и не понравится, что я скажу, а только у нас в роду никто не венчался: и мать и бабка без этого прожили… Нам в церковь и заходить-то нельзя…

– Все из-за колдовства вашего?

– Да, из-за нашего колдовства, – со спокойной серьезностью ответила Олеся. – Как же я посмею в церковь показаться, если уже от самого рождения моя душа продана ему .

– Олеся… Милая… Поверь мне, что ты сама себя обманываешь… Ведь это дико, это смешно, что ты говоришь.

На лице Олеси опять показалось уже замеченное мною однажды странное выражение убежденной и мрачной покорности своему таинственному предназначению.

– Нет, нет… Вы этого не можете понять, а я это чувствую… Вот здесь, – она крепко притиснула руку к груди, – в душе чувствую. Весь наш род проклят во веки веков. Да вы посудите сами: кто же нам помогает, как не он ? Разве может простой человек сделать то, что я могу? Вся наша сила от него идет.

И каждый раз наш разговор, едва коснувшись этой необычайной темы, кончался подобным образом. Напрасно я истощал все доступные пониманию Олеси доводы, напрасно говорил в простой форме о гипнотизме, о внушении, о докторах-психиатрах и об индийских факирах, напрасно старался объяснить ей физиологическим путем некоторые из ее опытов, хотя бы, например, заговаривание крови, которое так просто достигается искусным нажатием на вену, – Олеся, такая доверчивая ко мне во всем остальном, с упрямой настойчивостью опровергала все мои доказательства и объяснения… «Ну, хорошо, хорошо, про заговор крови я вам, так и быть, подарю, – говорила она, возвышая голос в увлечении спора – а откуда же другое берется? Разве я одно только и знаю, что кровь заговаривать? Хотите, я вам в один день всех мышей и тараканов выведу из хаты? Хотите, я в два дня вылечу простой водой самую сильную огневицу, хоть бы все ваши доктора от больного отказались? Хотите, я сделаю так, что вы какое-нибудь одно слово совсем позабудете? А сны почему я разгадываю? А будущее почему узнаю?»

Кончался этот спор всегда тем, что и я и Олеся умолкали не без внутреннего раздражения друг против друга. Действительно, для многого из ее черного искусства я не умел найти объяснения в своей небольшой науке. Я не знаю и не могу сказать, обладала ли Олеся и половиной тех секретов, о которых говорила с такой наивной верой, но то, чему я сам бывал нередко свидетелем, вселило в меня непоколебимое убеждение, что Олесе были доступны те бессознательные, инстинктивные, туманные, добытые случайным опытом, странные знания, которые, опередив точную науку на целые столетия, живут, перемешавшись со смешными и дикими поверьями, в темной, замкнутой народной массе, передаваясь как величайшая тайна из поколения в поколение.

Несмотря на резкое разногласие в этом единственном пункте, мы все сильнее и крепче привязывались друг к другу. О любви между нами не было сказано еще ни слова, но быть вместе для нас уже сделалось потребностью, и часто в молчаливые минуты, когда наши взгляды нечаянно и одновременно встречались, я видел, как увлажнялись глаза Олеси и как билась тоненькая голубая жилка у нее на виске…

Зато мои отношения с Ярмолой совсем испортились. Для него, очевидно, не были тайной мои посещения избушки на курьих ножках и вечерние прогулки с Олесей: он всегда с удивительной точностью знал все, что происходит в его лесу. С некоторого времени я заметил, что он начинает избегать меня. Его черные глаза следили за мною издали с упреком и неудовольствием каждый раз, когда я собирался идти в лес, хотя порицания своего он не высказывал ни одним словом. Наши комически серьезные занятия грамотой прекратились. Если же я иногда вечером звал Ярмолу учиться, он только махал рукой.

– Куда там! Пустое это дело, паныч, – говорил он с ленивым презрением.

На охоту мы тоже перестали ходить. Всякий раз, когда я подымал об этом разговор, у Ярмолы находился какой-нибудь предлог для отказа: то ружье у него не исправно, то собака больна, то ему самому некогда. «Нема часу, паныч… нужно пашню сегодня орать», – чаще всего отвечал Ярмола на мое приглашение, в я отлично знал, что он вовсе не будет «орать пашню», а проведет целый день около монополии в сомнительной надежде на чье-нибудь угощение. Эта безмолвная, затаенная вражда начинала меня утомлять, и я уже подумывал о том, чтобы отказаться от услуг Ярмолы, воспользовавшись для этого первым подходящим предлогом… Меня останавливало только чувство жалости к его огромной нищей семье, которой четыре рубля Ярмолова жалованья помогали не умереть с голода.


VII


Однажды, когда я, по обыкновению, пришел перед вечером в избушку на курьих ножках, мне сразу бросилось в глаза удрученное настроение духа ее обитательниц. Старуха сидела с ногами на постели и, сгорбившись, обхватив голову руками, качалась взад и вперед и что-то невнятно бормотала. На мое приветствие она не обратила никакого внимания. Олеся поздоровалась со мной, как и всегда, ласково, но разговор у нас не вязался. По-видимому, она слушала меня рассеянно и отвечала невпопад. На ее красивом лице лежала тень какой-то беспрестанной внутренней заботы.

– Я вижу, у вас случилось что-то нехорошее, Олеся, – сказал я, осторожно прикасаясь рукой к ее руке, лежавшей на скамейке.

Олеся быстро отвернулась к окну, точно разглядывая там что Она старалась казаться спокойной, но ее брови сдвинулись и задрожали, а зубы крепко прикусили нижнюю губу.

– Нет… что же у нас могло случиться особенного? – произнесла она глухим голосом. – Все как было, так и осталось.

– Олеся, зачем ты говоришь мне неправду? Это нехорошо с твоей стороны… А я было думал, что мы с тобой совсем друзьями стали.

– Право же, ничего нет… Так… свои заботы, пустячные…

– Нет, Олеся, должно быть, не пустячные. Посмотри – ты сама на себя непохожа сделалась.

– Это вам так кажется только.

– Будь же со мной откровенна, Олеся. Не знаю, смогу ли я тебе помочь, но, может быть, хоть совет какой-нибудь дам… Ну наконец, просто тебе легче станет, когда поделишься горем.

– Ах, да правда, не стоит и говорить об этом, – с нетерпением возразила Олеся. – Ничем вы тут нам не можете пособить.

Старуха вдруг с небывалой горячностью вмешалась в наш разговор:

– Чего ты фордыбачишься, дурочка! Тебе дело говорят, а ты нос дерешь. Точно умнее тебя и на свете-то нет никого. Позвольте, господин, я вам всю эту историю расскажу по порядку, – повернулась она в мою сторону.

Размеры неприятности оказались гораздо значительнее, чем я мог предположить из слов гордой Олеси. Вчера вечером в избушку на курьих ножках заезжал местный урядник.

– Сначала-то он честь честью сел и водки потребовал, – говорила Мануйлиха, – а потом и пошел и пошел. «Выбирайся, говорит, из хаты в двадцать четыре часа со всеми своими потрохами. Если, говорит, я в следующий раз приеду и застану тебя здесь, так и знай, не миновать тебе этапного порядка. При двух, говорит, солдатах отправлю тебя, анафему, на родину». А моя родина, батюшка, далекая, город Амченск… У меня там теперь и души знакомой нет, да и пачпорта наши просрочены-распросрочены, да еще к тому неисправные. Ах ты, господи, несчастье мое!

– Почему же он раньше позволял тебе жить, а только теперь надумался? – спросил я.

– Да вот поди ж ты… Брехал он что-то такое, да я, признаться, не поняла. Видишь, какое дело: хибарка эта, вот в которой мы живем, не наша, а помещичья. Ведь мы раньше с Олесей на селе жили, а потом…

– Знаю, знаю, бабушка, слышал об этом… Мужики на тебя рассердились…

– Ну вот это самое. Я тогда у старого помещика, господина Абросимова, эту халупу выпросила. Ну, а теперь будто бы купил лес новый помещик и будто бы хочет он какие-то болота, что ли, сушить. Только чего ж я-то им помешала?

– Бабушка, а может быть, все это вранье одно? – заметил я. – Просто-напросто уряднику «красненькую» захотелось получить.

– Давала, родной, давала. Не бере-ет! Вот история… Четвертной билет давала, не берет… Куд-да тебе! Так на меня вызверился, что я уж не знала, где стою. Заладил в одну душу: «Вон ди вон!» Что ж мы теперь делать будем, сироты мы несчастные! Батюшка родимый, хотя бы ты нам чем помог, усовестил бы его, утробу ненасытную. Век бы, кажется, была тебе благодарна.

– Бабушка! – укоризненно, с расстановкой произнесла Олеся.

– Чего там – бабушка! – рассердилась старуха. – Я тебе уже двадцать пятый год – бабушка. Что же, по-твоему, с сумой лучше идти? Нет, господин, вы ее не слушайте. Уж будьте милостивы, если можете сделать, то сделайте.

Я в неопределенных выражениях обещал похлопотать, хотя, по правде сказать, надежды было мало. Если уж наш урядник отказывался «взять», значит, дело было слишком серьезное. В этот вечер Олеся простилась со мной холодно и, против обыкновения, не пошла меня провожать. Я видел, что самолюбивая девушка сердится на меня за мое вмешательство и немного стыдится бабушкиной плаксивости.


VIII


Было серенькое теплое утро. Уже несколько раз принимался идти крупный, короткий, благодатный дождь, после которого на глазах растет молодая трава и вытягиваются новые побеги. После дождя на минутку выглядывало солнце, обливая радостным сверканием облитую дождем молодую, еще нежную зелень сиреней, сплошь наполнявших мой палисадник; громче становился задорный крик воробьев на рыхлых огородных грядках; сильнее благоухали клейкие коричневые почки тополя. Я сидел у стола и чертил план лесной дачи, когда в комнату вошел Ярмола.

– Есть врядник, – проговорил он мрачно.

У меня в эту минуту совсем вылетело из головы отданное мною два дня тому назад приказание уведомить меня в случае приезда урядника, и я никак не мог сразу сообразить, какое отношение имеет в настоящую минуту ко мне этот представитель власти.

– Что такое? – спросил я в недоумении.

– Говорю, что врядник приехал, – повторил Ярмола тем же враждебным тоном, который он вообще принял со мною за последние дни. – Сейчас я видел его на плотине. Сюда едет.

На улице послышалось тарахтение колес. Я поспешно бросился к окну и отворил его. Длинный, худой, шоколадного цвета мерин, с отвислой нижней губой и обиженной мордой, степенной рысцой влек высокую тряскую плетушку, с которой он был соединен при помощи одной лишь оглобли, – другую оглоблю заменяла толстая веревка (злые уездные языки уверяли, что урядник нарочно завел этот печальный «выезд» для пресечения всевозможных нежелательных толкований). Урядник сам правил лошадью, занимая своим чудовищным телом, облеченным в серую шинель щегольского офицерского сукна, оба сиденья.

– Мое почтение, Евпсихий Африканович! – крикнул я, высовываясь из окошка.

– А-а, мое почтенье-с! Как здоровьице? – отозвался он любезным, раскатистым начальническим баритоном.

Он сдержал мерина и, прикоснувшись выпрямленной ладонью к козырьку, с тяжеловесной грацией наклонил вперед туловище.

– Зайдите на минуточку. У меня к вам делишко одно есть.

Урядник широко развел руками и затряс головой.

– Не могу-с! При исполнении служебных обязанностей. Еду в Волошу на мертвое тело – утопленник-с.

Но я уже знал слабые стороны Евпсихия Африкановича и потому сказал с деланным равнодушием:

– Жаль, жаль… А я из экономии графа Ворцеля добыл пару таких бутылочек…

– Не могу-с. Долг службы…

– Мне буфетчик по знакомству продал. Он их в погребе, как детей родных, воспитывал… Зашли бы… А я вашему коньку овса прикажу дать.

– Ведь вот вы какой, право, – с упреком сказал урядник. – Разве не знаете, что служба прежде всего?.. А они с чем, эти бутылки-то? Сливянка?

– Какое сливянка! – махнул я рукой. – Старка, батюшка, вот что!

– Мы, признаться, уж подзакусили, – с сожалением почесал щеку урядник, невероятно сморщив при этом лицо.

Я продолжал с прежним спокойствием:

– Не знаю, правда ли, но буфетчик божился, что ей двести лет. Запах – прямо как коньяк, и самой янтарной желтизны.

– Эх! Что вы со мной делаете! – воскликнул в комическом отчаянии урядник. – Кто же у меня лошадь-то примет?

Старки у меня действительно оказалось несколько бутылок, хотя и не такой древней, как я хвастался, но я рассчитывал, что сила внушения прибавит ей несколько десятков лет… Во всяком случае, это была подлинная домашняя, ошеломляющая старка, гордость погреба разорившегося магната. (Евпсихий Африканович, который происходил из духовных, немедленно выпросил у меня бутылку на случай, как он выразился, могущего произойти простудного заболевания…) И закуска у меня нашлась гастрономическая: молодая редиска со свежим, только что сбитым маслом.

– Ну-с, а дельце-то ваше какого сорта? – спросил после пятой рюмки урядник, откинувшись на спинку затрещавшего под ним старого кресла.

Я принялся излагать ему положение бедной старухи, упомянул про ее беспомощность и отчаяние, вскользь прошелся насчет ненужного формализма. Урядник слушал меня с опущенной вниз головой, методически очищая от корешков красную, упругую, ядреную редиску и пережевывая ее с аппетитным хрустением. Изредка он быстро вскидывал на меня равнодушные, мутные, до смешного маленькие и голубые глаза, но на его красной огромной физиономии я не мог ничего прочесть: ни сочувствия, ни сопротивления. Когда я наконец замолчал, он только спросил:

– Ну, так чего же вы от меня хотите?

– Как чего? – заволновался я. – Вникните же, пожалуйста, в их положение. Живут две бедные, беззащитные женщины…

– И одна из них прямо бутон садовый! – ехидно вставил урядник.

– Ну уж там бутон или не бутон – это дело девятое. Но почему, скажите, вам и не принять в них участия? Будто бы вам уж так к спеху требуется их выселить? Ну хоть подождите немного, покамест я сам у помещика похлопочу. Чем вы рискуете, если подождете с месяц?

– Как чем я рискую-с?! – взвился с кресла урядник. – Помилуйте, да всем рискую, и прежде всего службой-с. Бог его знает каков этот господин Ильяшевич, новый помещик. А может быть, каверзник-с… из таких, которые, чуть что, сейчас бумажку, перышко и доносик в Петербург-с? У нас ведь бывают и такие-с!

Я попробовал успокоить расходившегося урядника:

– Ну полноте, Евпсихий Африканович. Вы преувеличиваете все это дело. Наконец что же? Ведь риск риском, а благодарность все-таки благодарностью.

– Фью-ю-ю! – протяжно свистнул урядник и глубоко засунул руки в карманы шаровар. – Тоже благодарность называется! Что же вы думаете, я из-за каких-нибудь двадцати пяти рублей поставлю на карту свое служебное положение? Нет-с, это вы обо мне плохо понимаете.

– Да что вы горячитесь, Евпсихий Африканович? Здесь вовсе не в сумме дело, а просто так… Ну хоть по человечеству…

– По че-ло-ве-че-ству? – иронически отчеканил он каждый слог. – Позвольте-с, да у меня эти человеки вот где сидят-с!

Он энергично ударил себя по могучему бронзовому затылку, который свешивался на воротник жирной безволосой складкой.

– Ну, уж это вы, кажется, слишком, Евпсихий Африканович.

– Ни капельки не слишком-с. «Это – язва здешних мест», по выражению знаменитого баснописца, господина Крылова. Вот кто эти две дамы-с! Вы не изволили читать прекрасное сочинение его сиятельства князя Урусова под заглавием «Полицейский урядник»?

– Нет, не приходилось.

– И очень напрасно-с. Прекрасное и высоконравственное произведение. Советую на досуге ознакомиться…

– Хорошо, хорошо, я с удовольствием ознакомлюсь. Но я все-таки не понимаю, какое отношение имеет эта книжка к двум бедным женщинам?

– Какое? Очень прямое-с. Пункт первый (Евпсихий Африканович загнул толстый, волосатый указательный палец на левой руке): «Урядник имеет неослабное наблюдение, чтобы все ходили в храм божий с усердием, пребывая, однако, в оном без усилия…» Позвольте узнать, ходит ли эта… как ее… Мануйлиха, что ли?.. Ходит ли она когда-нибудь в церковь?

Я молчал, удивленный неожиданным оборотом речи. Он поглядел на меня с торжеством и загнул второй палец.

– Пункт второй: «Запрещаются повсеместно лжепредсказания и лжепредзнаменования…» Чувствуете-с? Затем пункт третий-с: «Запрещается выдавать себя за колдуна или чародея и употреблять подобные обманы-с». Что вы на это скажете? А вдруг все это обнаружится или стороной дойдет до начальства? Кто в ответе? – Я. Кого из службы по шапке? – Меня. Видите, какая штукенция.

Он опять уселся в кресло. Глаза его, поднятые кверху, рассеянно бродили по стенам комнаты, а пальцы громко барабанили по столу.

– Ну, а если я вас попрошу, Евпсихий Африканович? – начал я опять умильным тоном. – Конечно, ваши обязанности сложные и хлопотливые, но ведь сердце у вас, я знаю, предоброе, золотое сердце. Что вам стоит пообещать мне не трогать этих женщин?

Глаза урядника вдруг остановились поверх моей головы.

– Хорошенькое у вас ружьишко, – небрежно уронил он, не переставая барабанить. – Славное ружьишко. Прошлый раз, когда я к вам заезжал и не застал дома, я все на него любовался… Чудное ружьецо!

Я тоже повернул голову назад и поглядел на ружье.

– Да, ружье недурное, – похвалил я. – Ведь оно старинное, фабрики Гастин-Реннета, я его только в прошлом году на центральное переделал. Вы обратите внимание на стволы.

– Как же-с, как же-с… я на стволы-то главным образом и любовался. Великолепная вещь… Просто, можно сказать, сокровище.

Наши глаза встретились, и я увидел, как в углах губ урядника дрогнула легкая, но многозначительная улыбка. Я поднялся с места, снял со стены ружье и подошел с ним к Евпсихию Африкановичу.

– У черкесов есть очень милый обычай дарить гостю все, что он похвалит, – сказал я любезно. – Мы с вами хотя и не черкесы, Евпсихий Африканович, но я прошу вас принять от меня эту вещь на память.

Урядник для виду застыдился.

– Помилуйте, такую прелесть! Нет, нет, это уже чересчур щедрый обычай!

Однако мне не пришлось долго его уговаривать. Урядник принял ружье, бережно поставил его между своих колен и любовно отер чистым носовым платком пыль, осевшую на спусковой скобе. Я немного успокоился, увидев, что ружье, по крайней мере, перешло в руки любителя и знатока. Почти тотчас Евпсихий Африканович встал и заторопился ехать.

– Дело не ждет, а я тут с вами забалакался, – говорил он, громко стуча о пол неналезавшими калошами. – Когда будете в наших краях, милости просим ко мне.

– Ну, а как же насчет Мануйлихи, господин начальство? – деликатно напомнил я.

– Посмотрим, увидим… – неопределенно буркнул Евпсихий Африканович. – Я вот вас о чем хотел попросить… Редис у вас замечательный…

– Сам вырастил.

– Уд-дивительный редис! А у меня, знаете ли, моя благоверная страшная обожательница всякой овощи. Так если бы, знаете, того, пучочек один.

– С наслаждением, Евпсихий Африканович. Сочту долгом… Сегодня же с нарочным отправлю корзиночку. И маслица уж позвольте заодно… Масло у меня на редкость.

– Ну, и маслица… – милостиво разрешил урядник. – А этим бабам вы дайте уж знак, что я их пока что не трону. Только пусть они ведают, – вдруг возвысил он голос, – что одним спасибо от меня не отделаются. А засим желаю здравствовать. Еще раз мерси вам за подарочек и за угощение.

Он по-военному пристукнул каблуками и грузной походкой сытого важного человека пошел к своему экипажу, около которого в почтительных позах, без шапок, уже стояли сотский, сельский староста и Ярмола.


IX


Евпсихий Африканович сдержал свое обещание и оставил на неопределенное время в покое обитательниц лесной хатки. Но мои отношения с Олесей резко и странно изменились. В ее обращении со мной не осталось и следа прежней доверчивой и наивной ласки, прежнего оживления, в котором так мило смешивалось кокетство красивой девушки с резвой ребяческой шаловливостью. В нашем разговоре появилась какая-то непреодолимая неловкая принужденность… С поспешной боязливостью Олеся избегала живых тем, дававших раньше такой безбрежный простор нашему любопытству.

В моем присутствии она отдавалась работе с напряженной, суровой деловитостью, но часто я наблюдал, как среди этой работы ее руки вдруг опускались бессильно вдоль колен, а глаза неподвижно и неопределенно устремлялись вниз, на пол. Если в такую минуту я называл Олесю по имени или предлагал ей какой-нибудь вопрос, она вздрагивала и медленно обращала ко мне свое лицо, в котором отражались испуг и усилие понять смысл моих слов. Иногда мне казалось, что ее тяготит и стесняет мое общество, но это предположение плохо вязалось с громадным интересом, возбуждаемым в ней всего лишь несколько дней тому назад каждым моим замечанием, каждой фразой… Оставалось думать только, что Олеся не хочет мне простить моего, так возмутившего ее независимую натуру, покровительства в деле с урядником. Но и эта догадка не удовлетворяла меня: откуда в самом деле могла явиться у простой, выросшей среди леса девушки такая чрезмерно щепетильная гордость?

Все это требовало разъяснений, а Олеся упорно избегала всякого благоприятного случая для откровенного разговора. Наши вечерние прогулки прекратились. Напрасно каждый день, собираясь уходить, я бросал на Олесю красноречивые, умоляющие взгляды, – она делала вид, что не понимает их значения. Присутствие же старухи, несмотря на ее глухоту, беспокоило меня.

Иногда я возмущался против собственного бессилия и против привычки, тянувшей меня каждый день к Олесе. Я и сам не подозревал, какими тонкими, крепкими, незримыми нитями было привязано мое сердце к этой очаровательной, непонятной для меня девушке. Я еще не думал о любви, но я уже переживал тревожный, предшествующий любви период, полный смутных, томительно грустных ощущений. Где бы я ни был, чем бы ни старался развлечься, – все мои мысли были заняты образом Олеси, все мое существо стремилось к ней, каждое воспоминание об ее иной раз самых ничтожных словах, об ее жестах и улыбках сжимало с тихой и сладкой болью мое сердце. Но наступал вечер, и я подолгу сидел возле нее на низкой шаткой скамеечке, с досадой чувствуя себя все более робким, неловким и ненаходчивым.

Однажды я провел таким образом около Олеси целый день. Уже с утра я себя чувствовал нехорошо, хотя еще не мог ясно определить, в чем заключалось мое нездоровье. К вечеру мне стало хуже. Голова сделалась тяжелой, в ушах шумело, в темени я ощущал тупую беспрестанную боль, – точно кто-то давил на ней мягкой, но сильной рукой. Во рту у меня пересохло, и по всему телу постоянно разливалась какая-то ленивая, томная слабость, от которой каждую минуту хотелось зевать и тянуться. В глазах чувствовалась такая боль, как будто бы я только что пристально и близко глядел на блестящую точку.

Когда же поздним вечером я возвращался домой, то как раз на середине пути меня вдруг схватил и затряс бурный приступ озноба. Я шел, почти не видя дороги, почти не сознавая, куда иду, и шатаясь, как пьяный, между тем как мои челюсти выбивали одна о другую частую и громкую дробь.

Я до сих пор не знаю, кто довез меня до дому… Ровно шесть дней била меня неотступная ужасная полесская лихорадка. Днем недуг как будто бы затихал, и ко мне возвращалось сознание. Тогда, совершенно изнуренный болезнью, я еле-еле бродил по комнате с болью и слабостью в коленях; при каждом более сильном движении кровь приливала горячей волной к голове и застилала мраком все предметы перед моими глазами. Вечером же, обыкновенно часов около семи, как буря, налетал на меня приступ болезни, и я проводил на постели ужасную, длинную, как столетие, ночь, то трясясь под одеялом от холода, то пылая невыносимым жаром. Едва только дремота слегка касалась меня, как странные, нелепые, мучительно-пестрые сновидения начинали играть моим разгоряченным мозгом. Все мои грезы были полны мелочных микроскопических деталей, громоздившихся и цеплявшихся одна за другую в безобразной сутолоке. То мне казалось, что я разбираю какие-то разноцветные, причудливых форм ящики, вынимая маленькие из больших, а из маленьких еще меньшие, и никак не могу прекратить этой бесконечной работы, которая мне давно уже кажется отвратительной. То мелькали перед моими глазами с одуряющей быстротой длинные яркие полосы обоев, и на них вместо узоров я с изумительной отчетливостью видел целые гирлянды из человеческих физиономий – порою красивых, добрых и улыбающихся, порою делающих страшные гримасы, высовывающих языки, скалящих зубы и вращающих огромными белками. Затем я вступал с Ярмолой в запутанный, необычайно сложный отвлеченный спор. С каждой минутой доводы, которые мы приводили друг другу, становились все более тонкими и глубокими; отдельные слова и даже буквы слов принимали вдруг таинственное, неизмеримое значение, и вместе с тем меня все сильнее охватывал брезгливый ужас перед неведомой, противоестественной силой, что выматывает из моей головы один за другим уродливые софизмы и не позволяет мне прервать давно уже опротивевшего спора…

Это был какой-то кипящий вихрь человеческих и звериных фигур, ландшафтов, предметов самых удивительных форм и цветов, слов и фраз, значение которых воспринималось всеми чувствами… Но – странное дело – в то же время я не переставал видеть на потолке светлый ровный круг, отбрасываемый лампой с зеленым обгоревшим абажуром. И я знал почему-то, что в этом спокойном круге с нечеткими краями притаилась безмолвная, однообразная, таинственная и грозная жизнь, еще более жуткая и угнетающая, чем бешеный хаос моих сновидений.

Потом я просыпался или, вернее, не просыпался, а внезапно заставал себя бодрствующим. Сознание почти возвращалось ко мне. Я понимал, что лежу в постели, что я болен, что я только что бредил, но светлый круг на темном потолке все-таки пугал меня затаенной зловещей угрозой. Слабою рукой дотягивался я до часов, смотрел на них и с тоскливым недоумением убеждался, что вся бесконечная вереница моих уродливых снов заняла не более двух-трех минут. «Господи! Да когда же настанет рассвет!» – с отчаянием думал я, мечась головой по горячим подушкам и чувствуя, как опаляет мне губы мое собственное тяжелое и короткое дыхание… Но вот опять овладевала мною тонкая дремота, и опять мозг мой делался игралищем пестрого кошмара, и опять через две минуты я просыпался, охваченный смертельной тоской…

Через шесть дней моя крепкая натура, вместе с помощью хинина и настоя подорожника, победила болезнь. Я встал с постели весь разбитый, едва держась на ногах. Выздоровление совершалось с жадной быстротой. В голове, утомленной шестидневным лихорадочным бредом, чувствовалось теперь ленивое и приятное отсутствие мыслей. Аппетит явился в удвоенном размере, и тело мое крепло по часам, впивая каждой своей частицей здоровье и радость жизни. Вместе с тем с новой силой потянуло меня в лес, в одинокую покривившуюся хату. Нервы мои еще не оправились, и каждый раз, вызывая в памяти лицо и голос Олеси, я чувствовал такое нежное умиление, что мне хотелось плакать.


X


Прошло еще пять дней, и я настолько окреп, что пешком, без малейшей усталости, дошел до избушки на курьих ножках. Когда я ступил на ее порог, то сердце забилось с тревожным страхом у меня в груди. Почти две недели не видал я Олеси и теперь особенно ясно понял, как была она мне близка и мила. Держась за скобку двери, я несколько секунд медлил и едва переводил дыхание. В нерешимости я даже закрыл глаза на некоторое время, прежде чем толкнуть дверь…

В впечатлениях, подобных тем, которые последовали за моим входом, никогда невозможно разобраться… Разве можно запомнить слова, произносимые в первые моменты встречи матерью и сыном, мужем и женой или двумя влюбленными? Говорятся самые простые, самые обиходные фразы, смешные даже, если их записывать с точностью на бумаге. Но здесь каждое слово уместно и бесконечно мило уже потому, что говорится оно самым дорогим на свете голосом.

Я помню, очень ясно помню только то, что ко мне быстро обернулось бледное лицо Олеси и что на этом прелестном, новом для меня лице в одно мгновение отразились, сменяя друг друга, недоумение, испуг, тревога и нежная сияющая улыбка любви… Старуха что-то шамкала, топчась возле меня, но я не слышал ее приветствий. Голос Олеси донесся до меня, как сладкая музыка:

– Что с вами случилось? Вы были больны? Ох, как же вы исхудали, бедный мой.

Я долго не мог ничего ответить, и мы молча стояли друг против друга, держась за руки, прямо, глубоко и радостно смотря друг другу в глаза. Эти несколько молчаливых секунд я всегда считаю самыми счастливыми в моей жизни; никогда, никогда, ни раньше, ни позднее, я не испытывал такого чистого, полного, всепоглощающего восторга. И как много я читал в больших темных глазах Олеси: и волнение встречи, и упрек за мое долгое отсутствие, и горячее признание в любви… Я почувствовал, что вместе с этим взглядом Олеся отдает мне радостно, без всяких условий и колебаний, все свое существо.

Она первая нарушила это очарование, указав мне медленным движением век на Мануйлиху. Мы уселись рядом, и Олеся принялась подробно и заботливо расспрашивать меня о ходе моей болезни, о лекарствах, которые я принимал, о словах и мнениях доктора (два раза приезжавшего ко мне из местечка). Про доктора она заставила меня рассказать несколько раз подряд, и я порою замечал на ее губах беглую насмешливую улыбку.

– Ах, зачем я не знала, что вы захворали! – воскликнула она с нетерпеливым сожалением. – Я бы в один день вас на ноги поставила… Ну, как же им можно доверяться, когда они ничего, ни-че-го не понимают? Почему вы за мной не послали?

Я замялся.

– Видишь ли, Олеся… это и случилось так внезапно… и кроме того, я боялся тебя беспокоить. Ты в последнее время стала со мной какая-то странная, точно все сердилась на меня или надоел я тебе… Послушай, Олеся, – прибавил я, понижая голос, – нам с тобой много, много нужно поговорить… только одним… понимаешь?

Она тихо опустила веки в знак согласия, потом боязливо оглянулась на бабушку и быстро шепнула:

– Да… я и сама хотела… потом… подождите…

Едва только закатилось солнце, как Олеся стала меня торопить идти домой.

– Собирайтесь, собирайтесь скорее, – говорила она, увлекая меня за руку со скамейки. – Если вас теперь сыростью охватит, – болезнь сейчас же назад вернется.

– А ты куда же, Олеся? – спросила вдруг Мануйлиха, видя, что ее внучка поспешно набросила на голову большой серый шерстяной платок.

– Пойду… провожу немножко, – ответила Олеся.

Она произнесла это равнодушно, глядя не на бабушку, а в окно, но в ее голосе я уловил чуть заметный оттенок раздражения.

– Пойдешь-таки? – с ударением переспросила старуха.

– Да, и пойду! – возразила она надменно. – Уж давно об этом говорено и переговорено… Мое дело, мой и ответ.

– Эх, ты!.. – с досадой и укоризной воскликнула старуха.

Она хотела еще что-то прибавить, но только махнула рукой, поплелась своей дрожащей походкой в угол и, кряхтя, закопошилась там над какой-то корзиной.

Я понял, что этот быстрый недовольный разговор, которому я только что был свидетелем, служит продолжением длинного ряда взаимных ссор и вспышек. Спускаясь рядом с Олесей к бору, я спросил ее:

– Бабушка не хочет, чтобы ты ходила со мной гулять? Да?

Олеся с досадой пожала плечами.

– Пожалуйста, не обращайте на это внимания. Ну да, не хочет… Что ж!.. Разве я не вольна делать, что мне нравится?

Во мне вдруг поднялось неудержимое желание упрекнуть Олесю за ее прежнюю суровость.

– Значит, и раньше, еще до моей болезни, ты тоже могла, но только не хотела оставаться со мною один на один… Ах, Олеся, если бы ты знала, какую ты причинила мне боль… Я так ждал, так ждал каждый вечер, что ты опять пойдешь со мною… А ты, бывало, всегда такая невнимательная, скучная, сердитая… О, как ты меня мучила, Олеся!..

– Ну, перестаньте, голубчик… Забудьте это, – с мягким извинением в голосе попросила Олеся.

– Нет, я ведь не в укор тебе говорю, – так, к слову пришлось… Теперь я понимаю, почему это было… А ведь сначала – право, даже смешно и вспомнить – я подумал, что ты обиделась на меня из-за урядника. И эта мысль меня сильно огорчала. Мне казалось, что ты меня таким далеким, чужим человеком считаешь, что даже простую дружескую услугу тебе от меня трудно принять… Очень мне это было горько… Я ведь и не подозревал, Олеся, что все это от бабушки идет…

Лицо Олеси вдруг вспыхнуло ярким румянцем.

– И вовсе не от бабушки!.. Сама я этого не хотела! – горячо, с задором воскликнула она.

Я поглядел на нее сбоку, так что мне стал виден чистый, нежный профиль ее слегка наклоненной головы. Только теперь я заметил, что и сама Олеся похудела за это время и вокруг ее глаз легли голубоватые тени. Почувствовав мой взгляд, Олеся вскинула на меня глаза, но тотчас же опустила их и отвернулась с застенчивой улыбкой.

– Почему ты не хотела, Олеся? Почему? – спросил я обрывающимся от волнения голосом и, схватив Олесю за руку, заставил ее остановиться.

Мы в это время находились как раз на середине длинной, узкой и прямой, как стрела, лесной просеки. Высокие, стройные сосны обступали нас с обеих сторон, образуя гигантский, уходящий вдаль коридор со сводом из душистых сплетшихся ветвей. Голые, облупившиеся стволы были окрашены багровым отблеском догорающей зари…

– Почему? Почему, Олеся? – твердил я шепотом и все сильнее сжимал ее руку.

– Я не могла… Я боялась, – еле слышно произнесла Олеся. – Я думала, что можно уйти от судьбы… А теперь… теперь…

Она задохнулась, точно ей не хватало воздуху, и вдруг ее руки быстро и крепко обвились вокруг моей шеи, и мои губы сладко обжег торопливый, дрожащий шепот Олеси:

– Теперь мне все равно, все равно!.. Потому что я люблю тебя, мой дорогой, мое счастье, мой ненаглядный!..

Она прижималась ко мне все сильнее, и я чувствовал, как трепетало под моими руками ее сильное, крепкое, горячее тело, как часто билось около моей груди ее сердце. Ее страстные поцелуи вливались в мою еще не окрепшую от болезни голову, как пьяное вино, и я начал терять самообладание.

– Олеся, ради бога, не надо… оставь меня, – говорил я, стараясь разжать ее руки. – Теперь и я боюсь… боюсь самого себя… Пусти меня, Олеся.

Она подняла кверху свое лицо, и все оно осветилось томной, медленной улыбкой.

– Не бойся, мой миленький, – сказала она с непередаваемым выражением нежной ласки и трогательной смелости. – Я никогда не попрекну тебя, ни к кому ревновать не стану… Скажи только: любишь ли?

– Люблю, Олеся. Давно люблю и крепко люблю. Но… не целуй меня больше… Я слабею, у меня голова кружится, я не ручаюсь за себя…

Ее губы опять долго и мучительно-сладко прильнули к моим, и я не услышал, а скорее угадал ее слова:

– Ну, так и не бойся и не думай ни о чем больше… Сегодня наш день, и никто у нас его не отнимет…


И вся эта ночь слилась в какую-то волшебную, чарующую сказку. Взошел месяц, и его сияние причудливо пестро и таинственно расцветило лес, легло среди мрака неровными, иссиня-бледными пятнами на корявые стволы, на изогнутые сучья, на мягкий, как плюшевый ковер, мох. Тонкие стволы берез белели резко и отчетливо, а на их редкую листву, казалось, были наброшены серебристые, прозрачные, газовые покровы. Местами свет вовсе не проникал под густой навес сосновых ветвей. Там стоял полный, непроницаемый мрак, и только в самой середине его скользнувший неведомо откуда луч вдруг ярко озарял длинный ряд деревьев и бросал на землю узкую правильную дорожку, – такую светлую, нарядную и прелестную, точно аллея, убранная эльфами для торжественного шествия Оберона и Титании. И мы шли, обнявшись, среди этой улыбающейся живой легенды, без единого слова, подавленные своим счастьем и жутким безмолвием леса.

– Дорогой мой, а я ведь и забыла совсем, что тебе домой надо спешить, – спохватилась вдруг Олеся. – Вот какая гадкая! Ты только что выздоровел, а я тебя до сих пор в лесу держу.

Я обнял ее и откинул платок с ее густых темных волос и, наклонясь к ее уху, спросил чуть слышно:

– Ты не жалеешь, Олеся? Не раскаиваешься?

Она медленно покачала головой.

– Нет, нет… Что бы потом ни случилось, я не пожалею. Мне так хорошо…

– А разве непременно должно что-нибудь случиться?

В ее глазах мелькнуло отражение знакомого мне мистического ужаса.

– О, да, непременно… Помнишь, я тебе говорила про трефовую даму? Ведь эта трефовая дама – я, это со мной будет несчастье, про что сказали карты… Ты знаешь, я ведь хотела тебя попросить, чтобы ты и вовсе у нас перестал бывать. А тут как раз ты заболел, и я тебя чуть не полмесяца не видала… И такая меня по тебе тоска обуяла, такая грусть, что, кажется, все бы на свете отдала, лишь бы с тобой хоть минуточку еще побыть… Вот тогда-то я и решилась. Пусть, думаю, что будет, то и будет, а я своей радости никому не отдам…

– Это правда, Олеся. Это и со мной так было, – сказал я, прикасаясь губами к ее виску. – Я до тех пор не знал, что люблю тебя, покамест не расстался с тобой. Недаром, видно, кто-то сказал, что разлука для любви то же, что ветер для огня: маленькую любовь она тушит, а большую раздувает еще сильней.

– Как ты сказал? Повтори, повтори, пожалуйста, – заинтересовалась Олеся.

Я повторил еще раз это не знаю кому принадлежащее изречение. Олеся задумалась, и я увидел по движению ее губ, что она повторяет мои слова.

Я близко вглядывался в ее бледное, закинутое назад лицо, в ее большие черные глаза с блестевшими в них яркими лунными бликами, – и смутное предчувствие близкой беды вдруг внезапным холодом заползло в мою душу.


XI


Почти целый месяц продолжалась наивная, очаровательная сказка нашей любви, и до сих пор вместе с прекрасным обликом Олеси живут с неувядающей силой в моей душе эти пылающие вечерние зори, эти росистые, благоухающие ландышами и медом утра, полные бодрой свежести и звонкого птичьего гама, эти жаркие, томные, ленивые июньские дни… Ни разу ни скука, ни утомление, ни вечная страсть к бродячей жизни не шевельнулись за это время в моей душе. Я, как языческий бог или как молодое, сильное животное, наслаждался светом, теплом, сознательной радостью жизни и спокойной, здоровой, чувственной любовью.

Старая Мануйлиха стала после моего выздоровления так несносно брюзглива, встречала меня с такой откровенной злобой и, покамест я сидел в хате, с таким шумным ожесточением двигала горшками в печке, что мы с Олесей предпочитали сходиться каждый вечер в лесу… И величественная зеленая прелесть бора, как драгоценная оправа, украшала нашу безмятежную любовь.

Каждый день я все с большим удивлением находил, что Олеся – эта выросшая среди леса, не умеющая даже читать девушка – во многих случаях жизни проявляет чуткую деликатность и особенный, врожденный такт. В любви – в прямом, грубом ее смысле – всегда есть ужасные стороны, составляющие мученье и стыд для нервных, художественных натур. Но Олеся умела избегать их с такой наивной целомудренностью, что ни разу ни одно дурное сравнение, ни один циничный момент не оскорбили нашей связи.

Между тем приближалось время моего отъезда. Собственно говоря, все мои служебные обязанности в Переброде были уже покончены, и я умышленно оттягивал срок моего возвращения в город. Я еще ни слова не говорил об этом Олесе, боясь даже представить себе, как она примет мое извещение о необходимости уехать. Вообще я находился в затруднительном положении. Привычка пустила во мне слишком глубокие корни. Видеть ежедневно Олесю, слышать ее милый голос и звонкий смех, ощущать нежную прелесть ее ласки – стало для меня больше чем необходимостью. В редкие дни, когда ненастье мешало нам встречаться, я чувствовал себя точно потерянным, точно лишенным чего-то самого главного, самого важного в моей жизни. Всякое занятие казалось мне скучным, лишним, и все мое существо стремилось в лес, к теплу, к свету, к милому привычному лицу Олеси.

Мысль жениться на Олесе все чаще и чаще приходила мне в голову. Сначала она лишь изредка представлялась мне как возможный, на крайний случай, честный исход из наших отношений. Одно лишь обстоятельство пугало и останавливало меня: я не смел даже воображать себе, какова будет Олеся, одетая в модное платье, разговаривающая в гостиной с женами моих сослуживцев, исторгнутая из этой очаровательной рамки старого леса, полного легенд и таинственных сил.

Но чем ближе подходило время моего отъезда, тем больший ужас одиночества и большая тоска овладевали мною. Решение жениться с каждым днем крепло в моей душе, и под конец я уже перестал видеть в нем дерзкий вызов обществу. «Женятся же хорошие и ученые люди на швейках, на горничных, – утешал я себя, – и живут прекрасно и до конца дней своих благословляют судьбу, толкнувшую их на это решение. Не буду же я несчастнее других, в самом деле?»

Однажды в середине июня, под вечер, я, по обыкновению, ожидал Олесю на повороте узкой лесной тропинки между кустами цветущего боярышника. Я еще издали узнал легкий, быстрый шум ее шагов.

– Здравствуй, мой родненький, – сказала Олеся, обнимая меня и тяжело дыша. – Заждался небось? А я насилу-насилу вырвалась… Все с бабушкой воевала.

– До сих пор не утихла?

– Куда там! «Ты, говорит, пропадешь из-за него… Натешится он тобою вволю, да и бросит. Не любит он тебя вовсе…»

– Это она про меня так?

– Про тебя, милый… Ведь я все равно ни одному ее словечку не верю.

– А она все знает?

– Не скажу наверно… кажется, знает. Я с ней, впрочем, об этом ничего не говорю – сама догадывается. Ну, да что об этом думать… Пойдем.

Она сорвала ветку боярышника с пышным гнездом белых цветов и воткнула себе в волосы. Мы медленно пошли по тропинке, чуть розовевшей на вечернем солнце.

Я еще прошлой ночью решил во что бы то ни стало высказаться в этот вечер. Но странная робость отяжеляла мой язык. Я думал: если скажу Олесе о моем отъезде и об женитьбе, то поверит ли она мне? Не покажется ли ей, что я своим предложением только уменьшаю, смягчаю первую боль наносимой раны? «Вот как дойдем до того клена с ободранным стволом, так сейчас же и начну», – назначил я себе мысленно. Мы равнялись с кленом, и я, бледнея от волнения, уже переводил дыхание, чтобы начать говорить, но внезапно моя смелость ослабевала, разрешаясь нервным, болезненным биением сердца и холодом во рту. «Двадцать семь – мое феральное число, – думал я несколько минут спустя, – досчитаю до двадцати семи, и тогда!..» И я принимался считать в уме, но когда доходил до двадцати семи, то чувствовал, что решимость еще не созрела во мне. «Нет, – говорил я себе, – лучше уж буду продолжать считать до шестидесяти, – это составит как раз целую минуту, – и тогда непременно, непременно…»

– Что такое сегодня с тобой? – спросила вдруг Олеся. – Ты думаешь о чем-то неприятном. Что с тобой случилось?

Тогда я заговорил, но заговорил каким-то самому мне противным тоном, с напускной, неестественной небрежностью, точно дело шло о самом пустячном предмете.

– Действительно, есть маленькая неприятность… ты угадала. Олеся… Видишь ли, моя служба здесь окончена, и меня начальство вызывает в город.

Мельком, сбоку я взглянул на Олесю и увидел, как сбежали краска с ее лица и как задрожали ее губы. Но она не ответила мне ни слова. Несколько минут я молча шел с ней рядом. В траве громко кричали кузнечики, и откуда-то издалека доносился однообразный напряженный скрип коростеля.

– Ты, конечно, и сама понимаешь, Олеся, – опять начал я, – что мне здесь оставаться неудобно и негде, да, наконец, и службой пренебрегать нельзя…

– Нет… что же… тут и говорить нечего, – отозвалась Олеся как будто бы спокойно, но таким глухим, безжизненным голосом, что мне стало жутко. – Если служба, то, конечно… надо ехать…

Она остановилась около дерева и оперлась спиною об его ствол, вся бледная, с бессильно упавшими вдоль тела руками, с жалкой, мучительной улыбкой на губах. Ее бледность испугала меня. Я кинулся к ней и крепко сжал ее руки.

– Олеся… что с тобой? Олеся… милая!..

– Ничего… извините меня… это пройдет. Так… голова закружилась…

Она сделала над собой усилие и прошла вперед, не отнимая у меня своей руки.

– Олеся, ты теперь обо мне дурно подумала, – сказал я с упреком. – Стыдно тебе! Неужели и ты думаешь, что я могу уехать, бросив тебя? Нет, моя дорогая. Я потому и начал этот разговор, что хочу сегодня же пойти к твоей бабушке и сказать ей, что ты будешь моей женой.

Совсем неожиданно для меня, Олесю почти не удивили мои слова.

– Твоей женой? – Она медленно и печально покачала головой. – Нет, Ванечка, милый, это невозможно!

– Почему же, Олеся? Почему?

– Нет, нет… Ты и сам понимаешь, что об этом смешно и думать. Ну какая я тебе жена на самом деле? Ты барин, ты умный, образованный, а я? Я и читать не умею, и куда ступить не знаю… Ты одного стыда из-за меня не оберешься…

– Это все глупости, Олеся! – возразил я горячо. – Ты через полгода сама себя не узнаешь. Ты не подозреваешь даже, сколько в тебе врожденного ума и наблюдательности. Мы с тобой вместе прочитаем много хороших книжек, познакомимся с добрыми, умными людьми, мы с тобой весь широкий свет увидим, Олеся… Мы до старости, до самой смерти будем идти рука об руку, вот как теперь идем, и не стыдиться, а гордиться тобой я буду и благодарить тебя!..

На мою пылкую речь Олеся ответила мне признательным пожатием руки, но продолжала стоять на своем.

– Да разве это одно?.. Может быть, ты еще не знаешь?.. Я никогда не говорила тебе… Ведь у меня отца нет… Я незаконная…

– Перестань, Олеся… Это меньше всего меня останавливает. Что мне за дело до твоей родни, если ты сама для меня дороже отца и матери, дороже целого мира? Нет, все это мелочи, все это пустые отговорки!..

Олеся с тихой, покорной лаской прижалась плечом к моему плечу.

– Голубчик… Лучше бы ты вовсе об этом не начинал разговора… Ты молодой, свободный… Неужели у меня хватило бы духу связать тебя по рукам и по ногам на всю жизнь?.. Ну, а если тебе потом другая понравится? Ведь ты меня тогда возненавидишь, проклянешь тот день и час, когда я согласилась пойти за тебя. Не сердись, мой дорогой! – с мольбой воскликнула она, видя по моему лицу, что мне неприятны эти слова. – Я не хочу тебя обидеть. Я ведь только о твоем счастье думаю. Наконец, ты позабыл про бабушку. Ну посуди сам, разве хорошо будет с моей стороны ее одну оставить?

– Что ж… и бабушке у нас место найдется. (Признаться, мысль о бабушке меня сильно покоробила.) А не захочет она у нас жить, так во всяком городе есть такие дома… они называются богадельнями… где таким старушкам дают и покой, и уход внимательный…

– Нет, что ты! Она из леса никуда не пойдет. Она людей боится.

– Ну, так ты уж сама придумывай, Олеся, как лучше. Тебе придется выбирать между мной и бабушкой. Но только знай одно – что без тебя мне и жизнь будет противна.

– Солнышко мое! – с глубокой нежностью произнесла Олеся. – Уж за одни твои слова спасибо тебе… Отогрел ты мое сердце… Но все-таки замуж я за тебя не пойду… Лучше уж я так пойду с тобой, если не прогонишь… Только не спеши, пожалуйста, не торопи меня. Дай мне денька два, я все это хорошенько обдумаю… И с бабушкой тоже нужно поговорить.

– Послушай, Олеся, – спросил я, осененный новой догадкой. – А может быть, ты опять… церкви боишься?

Пожалуй, что с этого вопроса и надо было начать. Почти ежедневно спорил я с Олесей, стараясь разубедить ее в мнимом проклятии, тяготеющем над ее родом вместе с обладанием чародейными силами. В сущности, в каждом русском интеллигенте сидит немножко развивателя. Это у нас в крови, это внедрено нам всей русской беллетристикой последних десятилетий. Почем знать? Если бы Олеся глубоко веровала, строго блюла посты и не пропускала ни одного церковного служения, – весьма возможно, что тогда я стал бы иронизировать (но только слегка, ибо я всегда был верующим человеком) над ее религиозностью и развивать в ней критическую пытливость ума. Но она с твердой и наивной убежденностью исповедовала свое общение с темными силами и свое отчуждение от бога, о котором она даже боялась говорить.

Напрасно я покушался поколебать суеверие Олеси. Все мои логические доводы, все мои иной раз грубые и злые насмешки разбивались об ее покорную уверенность в свое таинственное роковое призвание.

– Ты боишься церкви, Олеся? – повторил я.

Она молча наклонила голову.

– Ты думаешь, что бог не примет тебя? – продолжал я с возрастающей горячностью. – Что у него не хватит для тебя милосердия? У того, который, повелевая миллионами ангелов, сошел, однако, на землю и принял ужасную, позорную смерть для избавления всех людей? У того, кто не погнушался раскаянием самой последней женщины и обещал разбойнику-убийце, что он сегодня же будет с ним в раю?..

Все это было уже не ново Олесе в моем толковании, но на этот раз она даже и слушать меня не стала. Она быстрым движением сбросила с себя платок и, скомкав его, бросила мне в лицо. Началась возня. Я старался отнять у нее цветок боярышника. Сопротивляясь, она упала на землю и увлекла меня за собою, радостно смеясь и протягивая мне свои раскрытые частым дыханием, влажные милые губы…

Поздно ночью, когда мы простились и уже разошлись на довольно большое расстояние, я вдруг услышал за собою голос Олеси.

– Ванечка! Подожди минутку… Я тебе что-то скажу!

Я повернулся и пошел к ней навстречу. Олеся поспешно подбежала ко мне. На небе уже стоял тонкий серебряный зазубренный серп молодого месяца, и при его бледном свете я увидел, что глаза Олеси полны крупных невылившихся слез.

– Олеся, о чем ты? – спросил я тревожно.

Она схватила мои руки и стала их целовать поочередно.

– Милый… какой ты хороший! Какой ты добрый! – говорила она дрожащим голосом. – Я сейчас шла и подумала: как ты меня любишь!.. И знаешь, мне ужасно хочется сделать тебе что-нибудь очень, очень приятное.

– Олеся… Девочка моя славная, успокойся…

– Послушай, скажи мне, – продолжала она, – ты бы очень был доволен, если бы я когда-нибудь пошла в церковь? Только правду, истинную правду скажи.

Я задумался. У меня вдруг мелькнула в голове суеверная мысль: а не случится ли от этого какого-нибудь несчастья?

– Что же ты молчишь? Ну, говори скорее, был бы ты этому рад или тебе все равно?

– Как тебе сказать, Олеся? – начал я с запинкой. – Ну да, пожалуй, мне это было бы приятно. Я ведь много раз говорил тебе, что мужчина может не верить, сомневаться, даже смеяться, наконец. Но женщина… женщина должна быть набожна без рассуждений. В той простой и нежной доверчивости, с которой она отдает себя под защиту бога, я всегда чувствую что-то трогательное, женственное и прекрасное.

Я замолчал. Олеся тоже не отзывалась, притаившись головой около моей груди.

– А зачем ты меня об этом спросила? – полюбопытствовал я.

Она вдруг встрепенулась.

– Так себе… Просто спросила… Ты не обращай внимания. Ну, до свидания, милый. Приходи же завтра.

Она скрылась. Я еще долго глядел в темноту, прислушиваясь к частым, удалявшимся от меня шагам. Вдруг внезапный ужас предчувствия охватил меня. Мне неудержимо захотелось побежать вслед за Олесей, догнать ее и просить, умолять, даже требовать, если нужно, чтобы она не шла в церковь. Но я сдержал свой неожиданный порыв и даже – помню, – пускаясь в дорогу, проговорил вслух:

– Кажется, вы сами, дорогой мой Ванечка, заразились суеверием.

О, боже мой! Зачем я не послушался тогда смутного влечения сердца, которое – я теперь, безусловно, верю в это! – никогда не ошибается в своих быстрых тайных предчувствиях?


XII


На другой день после этого свидания пришелся как раз праздник св. Троицы, выпавший в этом году на день великомученика Тимофея, когда, по народным сказаниям, бывают знамения перед неурожаем. Село Переброд в церковном отношении считалось приписным, то есть в нем хотя и была своя церковь, но отдельного священника при ней не полагалось, а наезжал изредка, постом и по большим праздникам, священник села Волчьего.

Мне в этот день необходимо было съездить по служебным делам в соседнее местечко, и я отправился туда часов в восемь утра, еще по холодку, верхом. Для разъездов я давно уже купил себе небольшого жеребчика лет шести-семи, происходившего из местной неказистой породы, но очень любовно и тщательно выхоленного прежним владельцем, уездным землемером. Лошадь звали Таранчиком. Я сильно привязался к этому милому животному, с крепкими, тоненькими, точеными ножками, с косматой челкой, из-под которой сердито и недоверчиво выглядывали огненные глазки, с крепкими, энергично сжатыми губами. Масти он был довольно редкой и смешной: весь серый, мышастый, и только по крупу у него шли пестрые, белые и черные пятна.

Мне пришлось проезжать через все село. Большая зеленая площадь, идущая от церкви до кабака, была сплошь занята длинными рядами телег, в которых с женами и детьми приехали на праздник крестьяне окрестных деревень: Волоши, Зульни и Печаловки. Между телегами сновали люди. Несмотря на ранний час и строгие постановления, между ними уже намечались пьяные (водкой по праздникам и в ночное время торговал потихоньку бывший шинкарь Сруль). Утро было безветренное, душное. В воздухе парило, и день обещал быть нестерпимо жарким. На раскаленном и точно подернутом серебристой пылью небе не показалось ни одного облачка.

Справив все, что мне нужно было в местечке, я перекусил на скорую руку в заезжем доме фаршированной еврейской щукой, запил ее прескверным, мутным пивом и отправился домой. Но, проезжая мимо кузницы, я вспомнил, что у Таранчика давно уже хлябает подкова на левой передней, и остановился, чтобы перековать лошадь. Это заняло у меня еще часа полтора времени, так что, когда я подъезжал к перебродской околице, было уже между четырьмя и пятью часами пополудни.

Вся площадь кишмя кишела пьяным, галдящим народом. Ограду и крыльцо кабака буквально запрудили, толкая и давя друг друга, покупатели; перебродские крестьяне перемешались с приезжими, рассевшись на траве, в тени повозок. Повсюду виднелись запрокинутые назад головы и поднятые вверх бутылки. Трезвых уже не было ни одного человека. Общее опьянение дошло до того предела, когда мужик начинает бурно и хвастливо преувеличивать свой хмель, когда все движения его приобретают расслабленную и грузную размашистость, когда вместо того, например, чтобы утвердительно кивнуть головой, он оседает вниз всем туловищем, сгибает колени и, вдруг потеряв устойчивость, беспомощно пятится назад. Ребятишки возились и визжали тут же, под ногами лошадей, равнодушно жевавших сено. В ином месте баба, сама еле держась на ногах, с плачем и руганью тащила домой за рукав упиравшегося, безобразно пьяного мужа… В тени забора густая кучка, человек в двадцать мужиков и баб, тесно обсела слепого лирника, и его дрожащий, гнусавый тенор, сопровождаемый звенящим монотонным жужжанием инструмента, резко выделялся из сплошного гула толпы. Еще издали услышал я знакомые слова «думки»:


Ой зийшла зоря, тай вечирняя

Над Почаевым стала.

Ой вышло вийско турецкое,

Як та черная хмара…


Дальше в этой думке рассказывается о том, как турки, не осилив Почаевской лавры приступом, порешили взять ее хитростью. С этой целью они послали, как будто бы в дар монастырю, огромную свечу, начиненную порохом. Привезли эту свечу на двенадцати парах волов, и обрадованные монахи уже хотели возжечь ее перед иконой Почаевской божией матери, но бог не допустил совершиться злодейскому замыслу.


А приснилося старшему чтецу:

Той свичи не брати.

Вывезти еи в чистое поле,

Сокирами зрубати.


И вот иноки:


Вывезли еи в чистое поле,

Сталы еи рубати,

Кули и патроны на вси стороны

Сталы – геть! – роскидати…


Невыносимо жаркий воздух, казалось, весь был насыщен отвратительным смешанным запахом перегоревшей водки, лука, овчинных тулупов, крепкой махорки-бакуна и испарений грязных человеческих тел. Пробираясь осторожно между людьми и с трудом удерживая мотавшего головой Таранчика, я не мог не заметить, что со всех сторон меня провожали бесцеремонные, любопытные и враждебные взгляды. Против обыкновения, ни один человек не снял шапки, но шум как будто бы утих при моем появлении. Вдруг где-то в самой середине толпы раздался пьяный, хриплый выкрик, который я, однако, ясно не расслышал, но в ответ на него раздался сдержанный хохот. Какой-то женский голос стал испуганно урезонивать горлана:

– Тиши ты, дурень… Чего орешь! Услышит…

– А что мне, что услышит? – продолжал задорно мужик. – Что же он мне, начальство, что ли? Он только в лесу у своей…


Омерзительная, длинная, ужасная фраза повисла в воздухе вместе со взрывом неистового хохота. Я быстро повернул назад лошадь и судорожно сжал рукоятку нагайки, охваченный той безумной яростью, которая ничего не видит, ни о чем не думает и ничего не боится. И вдруг странная, болезненная, тоскливая мысль промелькнула у меня в голове: «Все это уже происходило когда-то, много, много лет тому назад в моей жизни… Так же горячо палило солнце… Так же была залита шумящим, возбужденным народом огромная площадь… Так же обернулся я назад в припадке бешеного гнева… Но где это было? Когда? Когда?..» Я опустил нагайку и галопом поскакал к дому.

Ярмола, медленно вышедший из кухни, принял у меня лошадь и сказал грубо:

– Там, паныч, у вас в комнате сидит из Мариновской экономии приказчик.

Мне почудилось, что он хочет еще что-то прибавить, очень важное для меня и неприятное, мне показалось даже, что по лицу его скользнуло беглое выражение злой насмешки. Я нарочно задержался в дверях и с вызовом оглянулся на Ярмолу. Но он уже, не глядя на меня, тащил за узду лошадь, которая вытягивала вперед шею и осторожно переступала ногами.

В моей комнате я застал конторщика соседнего имения – Никиту Назарыча Мищенку. Он был в сером пиджачке с огромными рыжими клетками, в узких брючках василькового цвета и в огненно-красном галстуке, с припомаженным пробором посередине головы, весь благоухающий персидской сиренью. Увидев меня, он вскочил со стула и принялся расшаркиваться, не кланяясь, а как-то ломаясь в пояснице, с улыбкой, обнажавшей бледные десны обеих челюстей.

– Имею честь кланяться, – любезно тараторил Никита Назарыч. – Очень приятно увидеться… А я уж тут жду вас с самой обедни. Давно я вас видел, даже соскучился за вами. Что это вы к нам никогда не заглянете? Наши степаньские барышни даже смеются с вас.

И вдруг, подхваченный внезапным воспоминанием, он разразился неудержимым хохотом.

– Вот, я вам скажу, потеха-то была сегодня! – воскликнул он, давясь и прыская. – Ха-ха-ха-ха… Я даже боки рвал со смеху!..

– Что такое? Что за потеха? – грубо спросил я, не скрывая своего неудовольствия.

– После обедни скандал здесь произошел, – продолжал Никита Назарыч, прерывая свою речь залпами хохота. – Перебродские дивчата… Нет, ей-богу, не выдержу… Перебродские дивчата поймали здесь на площади ведьму… То есть, конечно, они ее ведьмой считают по своей мужицкой необразованности… Ну, и задали же они ей встряску!.. Хотели дегтем вымазать, да она вывернулась как-то, утекла…

Страшная догадка блеснула у меня в уме. Я бросился к конторщику и, не помня себя от волнения, крепко вцепился рукой в его плечо.

– Что вы говорите! – закричал я неистовым голосом. – Да перестаньте же ржать, черт вас подери! Про какую ведьму вы говорите?

Он вдруг сразу перестал смеяться и выпучил на меня круглые, испуганные глаза.

– Я… я… право, не знаю-с, – растерянно залепетал он. – Кажется, какая-то Самуйлиха… Мануйлиха… или. Позвольте… Дочка какой-то Мануйлихи?.. Тут что-то такое болтали мужики, но я, признаться, не запомнил.

Я заставил его рассказать мне по порядку все, что он видел и слышал. Он говорил нелепо, несвязно, путаясь в подробностях, и я каждую минуту перебивал его нетерпеливыми расспросами и восклицаниями, почти бранью. Из его рассказа я понял очень мало и только месяца два спустя восстановил всю последовательность этого проклятого события со слов его очевидицы, жены казенного лесничего, которая в тот день также была у обедни.

Мое предчувствие не обмануло меня. Олеся переломила свою боязнь и пришла в церковь; хотя она поспела только к середине службы и стала в церковных сенях, но ее приход был тотчас же замечен всеми находившимися в церкви крестьянами. Всю службу женщины перешептывались и оглядывались назад.

Однако Олеся нашла в себе достаточно силы, чтобы достоять до конца обедню. Может быть, она не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пренебрегла ими. Но когда она вышла из церкви, то у самой ограды ее со всех сторон обступила кучка баб, становившаяся с каждой минутой все больше и больше и все теснее сдвигавшаяся вокруг Олеси. Сначала они только молча и бесцеремонно разглядывали беспомощную, пугливо озиравшуюся по сторонам девушку. Потом посыпались грубые насмешки, крепкие слова, ругательства, сопровождаемые хохотом, потом отдельные восклицания слились в общий пронзительный бабий гвалт, в котором ничего нельзя было разобрать и который еще больше взвинчивал нервы расходившейся толпы. Несколько раз Олеся пыталась пройти сквозь это живое ужасное кольцо, но ее постоянно отталкивали опять на середину. Вдруг визгливый старушечий голос заорал откуда-то позади толпы: «Дегтем ее вымазать, стерву!» (Известно, что в Малороссии мазанье дегтем даже ворот того дома, где живет девушка, сопряжено для нее с величайшим несмываемым позором.) Почти в ту же минуту над головами беснующихся баб появилась мазница с дегтем и кистью, передаваемая из рук в руки.

Тогда Олеся в припадке злобы, ужаса и отчаяния бросилась на первую попавшуюся из своих мучительниц так стремительно, что сбила ее с ног. Тотчас же на земле закипела свалка, и десятки тел смешались в одну общую кричащую массу. Но Олесе прямо каким-то чудом удалось выскользнуть из этого клубка, и она опрометью побежала по дороге – без платка, с растерзанной в лохмотья одеждой, из-под которой во многих местах было видно голое тело. Вслед ей вместе с бранью, хохотом и улюлюканьем полетели камни. Однако погнались за ней только немногие, да и те сейчас же отстали… Отбежав шагов на пятьдесят, Олеся остановилась, повернула к озверевшей толпе свое бледное, исцарапанное, окровавленное лицо и крикнула так громко, что каждое ее слово было слышно на площади:

– Хорошо же!.. Вы еще у меня вспомните это! Вы еще все наплачетесь досыта!

Эта угроза, как мне потом передавала та же очевидица события, была произнесена с такой страстной ненавистью, таким решительным, пророческим тоном, что на мгновение вся толпа как будто бы оцепенела, но только на мгновение, потому что тотчас же раздался новый взрыв брани.

Повторяю, что многие подробности этого происшествия я узнал гораздо позднее. У меня не хватило сил и терпения дослушать до конца рассказ Мищенки. Я вдруг вспомнил, что Ярмола, наверно, не успел еще расседлать лошадь, и, не сказав изумленному конторщику ни слова, поспешно вышел на двор. Ярмола действительно еще водил Таранчика вдоль забора. Я быстро взнуздал лошадь, затянул подпруги и объездом, чтобы опять не пробираться сквозь пьяную толпу, поскакал в лес.


XIII


Невозможно описать того состояния, в котором я находился в продолжение моей бешеной скачки. Минутами я совсем забывал, куда и зачем еду; оставалось только смутное сознание, что совершилось что-то непоправимое, нелепое и ужасное, – сознание, похожее на тяжелую беспричинную тревогу, овладевающую иногда в лихорадочном кошмаре человеком. И в то же время – как это странно! – у меня в голове не переставал дрожать, в такт с лошадиным топотом, гнусавый, разбитый голос слепого лирника:


Ой вышло вийско турецкое,

Як та черная хмара…


Добравшись до узкой тропинки, ведшей прямо к хате Мануйлихи, я слез с Таранчика, на котором по краям потника и в тех местах, где его кожа соприкасалась со сбруей, белыми комьями выступила густая пена, и повел его в поводу. От сильного дневного жара и от быстрой езды кровь шумела у меня в голове, точно нагнетаемая каким-то огромным, безостановочным насосом.

Привязав лошадь к плетню, я вошел в хату. Сначала мне показалось, что Олеси нет дома, и у меня даже в груди и во рту похолодело от страха, но спустя минуту я ее увидел, лежащую на постели, лицом к стене, с головой, спрятанной в подушки. Она даже не обернулась на шум отворяемой двери.

Мануйлиха, сидевшая тут же рядом, на земле, с трудом поднялась на ноги и замахала на меня руками.

– Тише! Не шуми ты, окаянный, – с угрозой зашептала она, подходя ко мне вплотную. И взглянув мне прямо в глаза своими выцветшими, холодными глазами, она прошипела злобно: – Что? Доигрался, голубчик?

– Послушай, бабка, – возразил я сурово, – теперь не время считаться и выговаривать. Что с Олесей?

– Тсс… тише! Без памяти лежит Олеся, вот что с Олесей… Кабы ты не лез, куда тебе не следует, да не болтал бы чепухи девчонке, ничего бы худого не случилось. И я-то, дура петая, смотрела, потворствовала… А ведь чуяло мое сердце беду… Чуяло оно недоброе с того самого дня, когда ты чуть не силою к нам в хату ворвался. Что? Скажешь, это не ты ее подбил в церковь потащиться? – вдруг с искривленным от ненависти лицом накинулась на меня старуха. – Не ты, барчук проклятый? Да не лги – и не верти лисьим хвостом-то, срамник! Зачем тебе понадобилось ее в церковь манить?

– Не манил я ее, бабка… Даю тебе слово в этом. Сама она захотела.

– Ах ты, горе, горе мое! – всплеснула руками Мануйлиха. – Прибежала оттуда – лица на ней нет, вся рубаха в шматки растерзана… Простоволосая… Рассказывает, как что было, а сама – то хохочет, то плачет… Ну, прямо вот как кликуша какая… Легла в постель… все плакала, а потом, гляжу, как будто бы и задремала. Я-то, дура старая, обрадовалась было: вот, думаю, все сном пройдет, перекинется. Гляжу, рука у нее вниз свесилась, думаю: надо поправить, затекет рука-то… Тронула я ее, голубушку, за руку, а она вся так жаром и пышет… Значит, огневица с ней началась… С час без умолку говорила, быстро да жалостно так… Вот только-только замолчала на минуточку. Что ты наделал? Что ты наделал с ней? – с новым наплывом отчаяния воскликнула старуха.

И вдруг ее коричневое лицо собралось в чудовищную, отвратительную гримасу плача: губы растянулись и опустились по углам вниз, все личные мускулы напряглись и задрожали, брови поднялись кверху, наморщив лоб глубокими складками, а из глаз необычайно часто посыпались крупные, как горошины, слезы. Обхватив руками голову и положив локти на стол, она принялась качаться взад и вперед всем телом и завыла нараспев вполголоса:

– Дочечка моя-а-а! Внучечка миленькая-а-а!.. Ох, г-о-о-орько мне, то-о-ошно!..

– Да не реви ты, старая, – грубо прервал я Мануйлиху. – Разбудишь!

Старуха замолчала, но все с той же страшной гримасой на лице продолжала качаться взад и вперед, между тем как крупные слезы падали на стол… Так прошло минут с десять. Я сидел рядом с Мануйлихой и с тоской слушал, как, однообразно и прерывисто жужжа, бьется об оконное стекло муха…

– Бабушка! – раздался вдруг слабый, чуть слышный голос Олеси. – Бабушка, кто у нас?

Мануйлиха поспешно заковыляла к кровати и тотчас же опять завыла:

– Ох, внучечка моя, ро-одная-а-а! Ох, горько мне, ста-а-рой, тошно мне-е-е-е…

– Ах, бабушка, да перестань ты! – с жалобной мольбой и страданием в голосе сказала Олеся. – Кто у нас в хате сидит?

Я осторожно, на цыпочках, подошел к кровати с тем неловким, виноватым сознанием своего здоровья и своей грубости, какое всегда ощущаешь около больного.

– Это я, Олеся, – сказал я, понижая голос. – Я только что приехал верхом из деревни… А все утро я в городе был… Тебе нехорошо, Олеся?

Она, не отнимая лица от подушек, протянула назад обнаженную руку, точно ища чего-то в воздухе. Я понял это движение и взял ее горячую руку в свои руки. Два огромных синих пятна – одно над кистью, а другое повыше локтя – резко выделялись на белой нежной коже.

– Голубчик мой, – заговорила Олеся, медленно, с трудом отделяя одно слово от другого. – Хочется мне… на тебя посмотреть… да не могу я… Всю меня… изуродовали… Помнишь… тебе… мое лицо так нравилось?.. Правда, ведь нравилось, родной?.. И я так этому всегда радовалась… А теперь тебе противно будет… смотреть на меня… Ну, вот… я… и не хочу…

– Олеся, прости меня, – шепнул я, наклоняясь к самому ее уху.

Ее пылающая рука крепко и долго сжимала мою.

– Да что ты!.. Что ты, милый?.. Как тебе не стыдно и думать об этом? Чем же ты виноват здесь? Все я одна, глупая… Ну, чего я полезла… в самом деле? Нет, солнышко, ты себя не виновать…

– Олеся, позволь мне… Только обещай сначала, что позволишь…

– Обещаю, голубчик… все, что ты хочешь…

– Позволь мне, пожалуйста, послать за доктором… Прошу тебя! Ну, если хочешь, ты можешь ничего не исполнять из того, что он прикажет. Но ты хоть для меня согласись, Олеся.

– Ох, милый… В какую ты меня ловушку поймал! Нет, уж лучше ты позволь мне своего обещания не держать. Я, если бы и в самом деле была больна, при смерти бы лежала, так и то к себе доктора не подпустила бы. А теперь я разве больна? Это просто у меня от испугу так сделалось, это пройдет к вечеру. А нет – так бабушка мне ландышевой настойки даст или малины в чайнике заварит. Зачем же тут доктор? Ты – мой доктор самый лучший. Вот ты пришел, и мне сразу легче сделалось… Ах, одно мне только нехорошо: хочу поглядеть на тебя хоть одним глазком, да боюсь…

Я с нежным усилием отнял ее голову от подушки. Лицо Олеси пылало лихорадочным румянцем, темные глаза блестели неестественно ярко, сухие губы нервно вздрагивали. Длинные красные ссадины изборождали ее лоб, щеки и шею. Темные синяки были на лбу и под глазами.

– Не смотри на меня… Прошу тебя… Гадкая я теперь, – умоляюще шептала Олеся, стараясь своею ладонью закрыть мне глаза.

Сердце мое переполнилось жалостью. Я приник губами к Олесиной руке, неподвижно лежавшей на одеяле, и стал покрывать ее долгими, тихими поцелуями. Я и раньше целовал иногда ее руки, но она всегда отнимала их у меня с торопливым, застенчивым испугом. Теперь же она не противилась этой ласке и другой, свободной рукой тихо гладила меня по волосам.

– Ты все знаешь? – шепотом спросила она.

Я молча наклонил голову. Правда, я не все понял из рассказа Никиты Назарыча. Мне не хотелось только, чтобы Олеся волновалась, вспоминая об утреннем происшествии. Но вдруг при мысли об оскорблении, которому она подверглась, на меня сразу нахлынула волна неудержимой ярости.

– О! Зачем меня там не было в это время! – вскричал я, выпрямившись и сжимая кулаки. – Я бы… я бы…

– Ну, полно… полно… Не сердись, голубчик, – кротко прервала меня Олеся.

Я не мог более удерживать слез, давно давивших мне горло и жегших глаза. Припав лицом к плечу Олеси, я беззвучно и горько зарыдал, сотрясаясь всем телом.

– Ты плачешь? Ты плачешь? – в голосе ее зазвучали удивление, нежность и сострадание. – Милый мой… Да перестань же, перестань… Не мучь себя, голубчик. Ведь мне так хорошо возле тебя. Не будем же плакать, пока мы вместе. Давай хоть последние дни проведем весело, чтобы нам не так тяжело было расставаться.

Я с изумлением поднял голову. Неясное предчувствие вдруг медленно сжало мое сердце.

– Последние дни, Олеся? Почему – последние? Зачем же нам расставаться?

Олеся закрыла глаза и несколько секунд молчала.

– Надо нам проститься с тобой, Ванечка, – заговорила она решительно. – Вот как только чуть-чуть поправлюсь, сейчас же мы с бабушкой и уедем отсюда. Нельзя нам здесь оставаться больше…

– Ты боишься чего-нибудь?

– Нет, мой дорогой, ничего я не боюсь, если понадобится. Только зачем же людей в грех вводить? Ты, может быть, не знаешь… Ведь я там… в Переброде… погрозилась со зла да со стыда… А теперь чуть что случится, сейчас на нас скажут: скот ли начнет падать, или хата у кого загорится, – все мы будем виноваты. Бабушка, – обратилась она к Мануйлихе, возвышая голос, – правду ведь я говорю?

– Чего ты говорила-то, внученька? Не расслышала я, признаться! – прошамкала старуха, подходя поближе и приставляя к уху ладонь.

– Я говорю, что теперь, какая бы беда в Переброде ни случилась, все на нас с тобой свалят.

– Ох, правда, правда, Олеся, – все на нас, горемычных, свалят… Не жить нам на белом свете, изведут нас с тобой, совсем изведут, проклятики… А тогда, как меня из села выгнали… Что ж? Разве не так же было? Погрозилась я… тоже вот с досады… одной дурище полосатой, а у нее – хвать – ребенок помер. То есть ни сном ни духом тут моей вины не было, а ведь меня чуть не убили, окаянные… Камнями стали шибать… Я бегу от них, да только тебя, малолетку, все оберегаю… Ну, думаю, пусть уж мне попадет, а за что же дитю-то неповинную обижать?.. Одно слово – варвары, висельники поганые!

– Да куда же вы поедете? У вас ведь нигде ни родных, ни знакомых нет… Наконец, и деньги нужны, чтобы на новом месте устроиться.

– Обойдемся как-нибудь, – небрежно проговорила Олеся. – И деньги у бабушки найдутся, припасла она кое-что.

– Ну уж и деньги тоже! – с неудовольствием возразила старуха, отходя от кровати. – Копеечки сиротские, слезами облитые…

– Олеся… А я как же? Обо мне ты и думать даже не хочешь! – воскликнул я, чувствуя, как во мне подымается горький, больной, недобрый упрек против Олеси.

Она привстала и, не стесняясь присутствием бабки, взяла руками мою голову и несколько раз подряд поцеловала меня в лоб и щеки.

– Об тебе я больше всего думаю, мой родной. Только… видишь ли… не судьба нам вместе быть… вот что!.. Помнишь, я на тебя карты бросала? Ведь все так и вышло, как они сказали тогда. Значит, не хочет судьба нашего с тобой счастья… А если бы не это, разве, ты думаешь, я чего-нибудь испугалась бы?

– Олеся, опять ты про свою судьбу? – воскликнул я нетерпеливо. – Не хочу я в нее верить… и не буду никогда верить!..

– Ох, нет, нет… не говори этого, – испуганно зашептала Олеся. – Я не за себя, за тебя боюсь, голубчик. Нет, лучше ты уж об этом и разговора не начинай совсем.

Напрасно я старался разубедить Олесю, напрасно рисовал перед ней картины безмятежного счастья, которому не помешают ни завистливая судьба, ни грубые, злые люди. Олеся только целовала мои руки и отрицательно качала головой.

– Нет… нет… нет… я знаю, я вижу, – твердила она настойчиво. – Ничего нам, кроме горя, не будет… ничего… ничего…

Растерянный, сбитый с толку этим суеверным упорством, я наконец спросил:

– Но ведь, во всяком случае, ты дашь мне знать о дне отъезда?

Олеся задумалась. Вдруг слабая улыбка пробежала по ее губам.

– Я тебе на это скажу маленькую сказочку… Однажды волк бежал по лесу, увидел зайчика и говорит ему: «Заяц, а заяц, ведь я тебя съем!» Заяц стал проситься: «Помилуй меня, волк, мне еще жить хочется, у меня дома детки маленькие». Волк не соглашается. Тогда заяц говорит: «Ну, дай мне хоть три дня еще на свете пожить, а потом и съешь. Все же мне легче умирать будет». Дал ему волк эти три дня, не ест его, а только все стережет. Прошел один день, прошел другой, наконец и третий кончается. «Ну, теперь готовься, – говорит волк, – сейчас я начну тебя есть». Тут мой заяц и заплакал горючими слезами: «Ах, зачем ты мне, волк, эти три дня подарил! Лучше бы ты сразу меня съел, как только увидел. А то я все три дня не жил, а только терзался!» Милый мой, ведь зайчик-то этот правду сказал. Как ты думаешь?

Я молчал, охваченный тоскливым предчувствием близкого одиночества. Олеся вдруг поднялась и присела на постели. Лицо ее стало сразу серьезным.

– Ваня, послушай… – произнесла она с расстановкой. – Скажи мне: покамест ты был со мною, был ли ты счастлив? Хорошо ли тебе было?

– Олеся! И ты еще спрашиваешь!

– Подожди… Жалел ли ты, что узнал меня? Думал ли ты о другой женщине, когда виделся со мною?

– Ни одного мгновения! Не только в твоем присутствии, но даже и оставшись один, я ни о ком, кроме тебя, не думал.

– Ревновал ли ты меня? Был ли ты когда-нибудь на меня недоволен? Не скучал ли ты со мною?

– Никогда, Олеся! Никогда!

Она положила обе руки мне на плечи и с невыразимой любовью поглядела в мои глаза.

– Так и знай же, мой дорогой, что никогда ты обо мне не вспомнишь дурно или со злом, – сказала она так убедительно, точно читала у меня в глазах будущее. – Как расстанемся мы с тобой, тяжело тебе в первое время будет, ох как тяжело… Плакать будешь, места себе не найдешь нигде. А потом все пройдет, все изгладится. И уж без горя ты будешь обо мне думать, а легко и радостно.

Она опять откинулась головой на подушки и прошептала ослабевшим голосом:

– А теперь поезжай, мой дорогой… Поезжай домой, голубчик… Устала я немножко. Подожди… поцелуй меня… Ты бабушки не бойся… она позволит. Позволишь ведь, бабушка?

– Да уж простись, простись как следует, – недовольно проворчала старуха. – Чего же передо мной таиться-то?.. Давно знаю…

– Поцелуй меня сюда, и сюда еще… и сюда, – говорила Олеся, притрагиваясь пальцем к своим глазам, щекам и рту.

– Олеся! Ты прощаешься со мною так, как будто бы мы уже не увидимся больше! – воскликнул я с испугом.

– Не знаю, не знаю, мой милый. Ничего не знаю. Ну поезжай с богом. Нет, постой… еще минуточку… Наклони ко мне ухо… Знаешь, о чем я жалею? – зашептала она, прикасаясь губами к моей щеке. – О том, что у меня нет от тебя ребеночка… Ах, как я была бы рада этому!

Я вышел на крыльцо в сопровождении Мануйлихи. Полнеба закрыла черная туча с резкими курчавыми краями, но солнце еще светило, склоняясь к западу, и в этом смешении света и надвигающейся тьмы было что-то зловещее. Старуха посмотрела вверх, прикрыв глаза, как зонтиком, ладонью, и значительно покачала головой.

– Быть сегодня над Перебродом грозе, – сказала она убедительным тоном. – А чего доброго, даже и с градом.


XIV


Я подъезжал уже к Переброду, когда внезапный вихрь закрутил и погнал по дороге столбы пыли. Упали первые – редкие и тяжелые – капли дождя.

Мануйлиха не ошиблась. Гроза, медленно накоплявшаяся за весь этот жаркий, нестерпимо душный день, разразилась с необыкновенной силой над Перебродом. Молния блистала почти беспрерывно, и от раскатов грома дрожали и звенели стекла в окнах моей комнаты. Часов около восьми вечера гроза утихла на несколько минут, но только для того, чтобы потом начаться с новым ожесточением. Вдруг что-то с оглушительным треском посыпалось на крышу и на стены старого дома. Я бросился к окну. Огромный град, с грецкий орех величиной, стремительно падал на землю, высоко подпрыгивая потом кверху. Я взглянул на тутовое дерево, росшее около самого дома, – оно стояло совершенно голое, все листья были сбиты с него страшными ударами града… Под окном показалась еле заметная в темноте фигура Ярмолы, который, накрывшись с головой свиткой, выбежал из кухни, чтобы притворить ставни. Но он опоздал. В одно из стекол вдруг с такой силой ударил громадный кусок льду, что оно разбилось, и осколки его со звоном разлетелись по полу комнаты.

Я почувствовал себя утомленным и прилег, не раздеваясь, на кровать. Я думал, что мне вовсе не удастся заснуть в эту ночь и что я до утра буду в бессильной тоске ворочаться с боку на бок, поэтому я решил лучше не снимать платья, чтобы потом хоть немного утомить себя однообразной ходьбой по комнате. Но со мной случилась очень странная вещь: мне показалось, что я только на минутку закрыл глаза; когда же я раскрыл их, то сквозь щели ставен уже тянулись длинные яркие лучи солнца, в которых кружились бесчисленные золотые пылинки.

Над моей кроватью стоял Ярмола. Его лицо выражало суровую тревогу и нетерпеливое ожидание: должно быть, он уже давно дожидался здесь моего пробуждения.

– Паныч, – сказал он своим тихим голосом, в котором слышалось беспокойство. – Паныч, треба вам отсюда уезжать…

Я свесил ноги с кровати и с изумлением поглядел на Ярмолу.

– Уезжать? Куда уезжать? Зачем? Ты, верно, с ума сошел?

– Ничего я с ума не сходил, – огрызнулся Ярмола. – Вы не чули, что вчерашний град наробил? У половины села жито, как ногами, потоптано. У кривого Максима, у Козла, у Мута, у Прокопчуков, у Гордия Олефира… наслала-таки шкоду ведьмака чертова… чтоб ей сгинуть!

Мне вдруг, в одно мгновение, вспомнился весь вчерашний день, угроза, произнесенная около церкви Олесей, и ее опасения.

– Теперь вся громада бунтуется, – продолжал Ярмола. – С утра все опять перепились и орут… И про вас, панычу, кричат недоброе… А вы знаете, яка у нас громада?.. Если они ведьмакам що зробят, то так и треба, то справедливое дело, а вам, панычу, я скажу одно – утекайте скорейше.

Итак, опасения Олеси оправдались. Нужно было немедленно предупредить ее о грозившей ей и Мануйлихе беде. Я торопливо оделся, на ходу сполоснул водою лицо и через полчаса уже ехал крупной рысью по направлению Бисова Кута.

Чем ближе подвигался я к избушке на курьих ножках, тем сильнее возрастало во мне неопределенное, тоскливое беспокойство. Я с уверенностью говорил самому себе, что сейчас меня постигнет какое-то новое, неожиданное горе.

Почти бегом пробежал я узкую тропинку, вившуюся по песчаному пригорку. Окна хаты были открыты, дверь растворена настежь.

– Господи! Что же такое случилось? – прошептал я, входя с замиранием сердца в сени.

Хата была пуста. В ней господствовал тот печальный, грязный беспорядок, который всегда остается после поспешного выезда. Кучи сора и тряпок лежали на полу, да в углу стоял деревянный остов кровати…

С стесненным, переполненным слезами сердцем я хотел уже выйти из хаты, как вдруг мое внимание привлек яркий предмет, очевидно нарочно повешенный на угол оконной рамы. Это была нитка дешевых красных бус, известных в Полесье под названием «кораллов», – единственная вещь, которая осталась мне на память об Олесе и об ее нежной, великодушной любви.


1898



100 лучших книг всех времен: www.100bestbooks.ru

Просмотр содержимого документа
«Pushkin_Mednyi_vsadnik Боброва Бартфельд 19.02»

11

Александр Пушкин «Медный всадник»

Александр Пушкин
Медный всадник
Петербургская повесть


Предисловие


Происшествие, описанное в сей повести, основано на истине. Подробности наводнения заимствованы из тогдашних журналов. Любопытные могут справиться с известием, составленным В. Н. Берхом.


Вступление



На берегу пустынных волн

Стоял он, дум великих полн,

И вдаль глядел. Пред ним широко

Река неслася; бедный челн

По ней стремился одиноко.

По мшистым, топким берегам

Чернели избы здесь и там,

Приют убогого чухонца;

И лес, неведомый лучам

В тумане спрятанного солнца,

Кругом шумел.


И думал он:

Отсель грозить мы будем шведу.

Здесь будет город заложен

Назло надменному соседу.

Природой здесь нам суждено

В Европу прорубить окно1,

Ногою твердой стать при море.

Сюда по новым им волнам

Все флаги в гости будут к нам,

И запируем на просторе.


Прошло сто лет, и юный град,

Полнощных стран краса и диво,

Из тьмы лесов, из топи блат

Вознесся пышно, горделиво;

Где прежде финский рыболов,

Печальный пасынок природы,

Один у низких берегов

Бросал в неведомые воды

Свой ветхий невод, ныне там

По оживленным берегам

Громады стройные теснятся

Дворцов и башен; корабли

Толпой со всех концов земли

К богатым пристаням стремятся;

В гранит оделася Нева;

Мосты повисли над водами;

Темно-зелеными садами

Ее покрылись острова,

И перед младшею столицей

Померкла старая Москва,

Как перед новою царицей

Порфироносная вдова.


Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит,

Твоих оград узор чугунный,

Твоих задумчивых ночей

Прозрачный сумрак, блеск безлунный,

Когда я в комнате моей

Пишу, читаю без лампады,

И ясны спящие громады

Пустынных улиц, и светла

Адмиралтейская игла,

И, не пуская тьму ночную

На золотые небеса,

Одна заря сменить другую

Спешит, дав ночи полчаса2.

Люблю зимы твоей жестокой

Недвижный воздух и мороз,

Бег санок вдоль Невы широкой,

Девичьи лица ярче роз,

И блеск, и шум, и говор балов,

А в час пирушки холостой

Шипенье пенистых бокалов

И пунша пламень голубой.

Люблю воинственную живость

Потешных Марсовых полей,

Пехотных ратей и коней

Однообразную красивость,

В их стройно зыблемом строю

Лоскутья сих знамен победных,

Сиянье шапок этих медных,

Насквозь простреленных в бою.

Люблю, военная столица,

Твоей твердыни дым и гром,

Когда полнощная царица

Дарует сына в царский дом,

Или победу над врагом

Россия снова торжествует,

Или, взломав свой синий лед,

Нева к морям его несет

И, чуя вешни дни, ликует.


Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия,

Да умирится же с тобой

И побежденная стихия;

Вражду и плен старинный свой

Пусть волны финские забудут

И тщетной злобою не будут

Тревожить вечный сон Петра!


Была ужасная пора,

Об ней свежо воспоминанье...

Об ней, друзья мои, для вас

Начну свое повествованье.

Печален будет мой рассказ.



Часть первая



Над омраченным Петроградом

Дышал ноябрь осенним хладом.

Плеская шумною волной

В края своей ограды стройной,

Нева металась, как больной

В своей постеле беспокойной.

Уж было поздно и темно;

Сердито бился дождь в окно,

И ветер дул, печально воя.

В то время из гостей домой

Пришел Евгений молодой...

Мы будем нашего героя

Звать этим именем. Оно

Звучит приятно; с ним давно

Мое перо к тому же дружно.

Прозванья нам его не нужно.

Хотя в минувши времена

Оно, быть может, и блистало

И под пером Карамзина

В родных преданьях прозвучало;

Но ныне светом и молвой

Оно забыто. Наш герой

Живет в Коломне; где-то служит,

Дичится знатных и не тужит

Ни о почиющей родне,

Ни о забытой старине.


Итак, домой пришед, Евгений

Стряхнул шинель, разделся, лег.

Но долго он заснуть не мог

В волненье разных размышлений.

О чем же думал он? о том,

Что был он беден, что трудом

Он должен был себе доставить

И независимость и честь;

Что мог бы бог ему прибавить

Ума и денег. Что ведь есть

Такие праздные счастливцы,

Ума недальнего, ленивцы,

Которым жизнь куда легка!

Что служит он всего два года;

Он также думал, что погода

Не унималась; что река

Все прибывала; что едва ли

С Невы мостов уже не сняли

И что с Парашей будет он

Дни на два, на три разлучен.

Евгений тут вздохнул сердечно

И размечтался, как поэт:


«Жениться? Ну... зачем же нет?

Оно и тяжело, конечно,

Но что ж, он молод и здоров,

Трудиться день и ночь готов;

Он кое-как себе устроит

Приют смиренный и простой

И в нем Парашу успокоит.

Пройдет, быть может, год-другой –

Местечко получу – Параше

Препоручу хозяйство наше

И воспитание ребят...

И станем жить, и так до гроба

Рука с рукой дойдем мы оба,

И внуки нас похоронят...»


Так он мечтал. И грустно было

Ему в ту ночь, и он желал,

Чтоб ветер выл не так уныло

И чтобы дождь в окно стучал

Не так сердито...

Сонны очи

Он наконец закрыл. И вот

Редеет мгла ненастной ночи

И бледный день уж настает...3

Ужасный день!

Нева всю ночь

Рвалася к морю против бури,

Не одолев их буйной дури...

И спорить стало ей невмочь...

Поутру над ее брегами

Теснился кучами народ,

Любуясь брызгами, горами

И пеной разъяренных вод.

Но силой ветров от залива

Перегражденная Нева

Обратно шла, гневна, бурлива,

И затопляла острова,

Погода пуще свирепела,

Нева вздувалась и ревела,

Котлом клокоча и клубясь,

И вдруг, как зверь остервенясь,

На город кинулась. Пред нею

Все побежало, все вокруг

Вдруг опустело – воды вдруг

Втекли в подземные подвалы,

К решеткам хлынули каналы,

И всплыл Петрополь, как тритон,

По пояс в воду погружен.


Осада! приступ! злые волны,

Как воры, лезут в окна. Челны

С разбега стекла бьют кормой.

Лотки под мокрой пеленой.

Обломки хижин, бревны, кровли,

Товар запасливой торговли,

Пожитки бледной нищеты,

Грозой снесенные мосты,

Гроба с размытого кладбища

Плывут по улицам!

Народ

Зрит божий гнев и казни ждет.

Увы! все гибнет: кров и пища!

Где будет взять?

В тот грозный год

Покойный царь еще Россией

Со славой правил. На балкон,

Печален, смутен, вышел он

И молвил: «С божией стихией

Царям не совладеть». Он сел

И в думе скорбными очами

На злое бедствие глядел.

Стояли стогны озерами,

И в них широкими реками

Вливались улицы. Дворец

Казался островом печальным.

Царь молвил – из конца в конец,

По ближним улицам и дальным,

В опасный путь средь бурных вод

Его пустились генералы4

Спасать и страхом обуялый

И дома тонущий народ.


Тогда, на площади Петровой,

Где дом в углу вознесся новый,

Где над возвышенным крыльцом

С подъятой лапой, как живые,

Стоят два льва сторожевые,

На звере мраморном верхом,

Без шляпы, руки сжав крестом,

Сидел недвижный, страшно бледный

Евгений. Он страшился, бедный,

Не за себя. Он не слыхал,

Как подымался жадный вал,

Ему подошвы подмывая,

Как дождь ему в лицо хлестал,

Как ветер, буйно завывая,

С него и шляпу вдруг сорвал.

Его отчаянные взоры

На край один наведены

Недвижно были. Словно горы,

Из возмущенной глубины

Вставали волны там и злились,

Там буря выла, там носились

Обломки... Боже, боже! там –

Увы! близехонько к волнам,

Почти у самого залива –

Забор некрашеный да ива

И ветхий домик: там оне,

Вдова и дочь, его Параша,

Его мечта... Или во сне

Он это видит? иль вся наша

И жизнь ничто, как сон пустой,

Насмешка неба над землей?

И он, как будто околдован,

Как будто к мрамору прикован,

Сойти не может! Вкруг него

Вода и больше ничего!

И, обращен к нему спиною,

В неколебимой вышине,

Над возмущенною Невою

Стоит с простертою рукою

Кумир на бронзовом коне.



Часть вторая



Но вот, насытясь разрушеньем

И наглым буйством утомясь,

Нева обратно повлеклась,

Своим любуясь возмущеньем

И покидая с небреженьем

Свою добычу. Так злодей,

С свирепой шайкою своей

В село ворвавшись, ломит, режет,

Крушит и грабит; вопли, скрежет,

Насилье, брань, тревога, вой!..

И, грабежом отягощенны,

Боясь погони, утомленны,

Спешат разбойники домой,

Добычу на пути роняя.


Вода сбыла, и мостовая

Открылась, и Евгений мой

Спешит, душою замирая,

В надежде, страхе и тоске

К едва смирившейся реке.

Но, торжеством победы полны,

Еще кипели злобно волны,

Как бы под ними тлел огонь,

Еще их пена покрывала,

И тяжело Нева дышала,

Как с битвы прибежавший конь.

Евгений смотрит: видит лодку;

Он к ней бежит, как на находку;

Он перевозчика зовет –

И перевозчик беззаботный

Его за гривенник охотно

Чрез волны страшные везет.


И долго с бурными волнами

Боролся опытный гребец,

И скрыться вглубь меж их рядами

Всечасно с дерзкими пловцами

Готов был челн – и наконец

Достиг он берега.

Несчастный

Знакомой улицей бежит

В места знакомые. Глядит,

Узнать не может. Вид ужасный!

Все перед ним завалено;

Что сброшено, что снесено;

Скривились домики, другие

Совсем обрушились, иные

Волнами сдвинуты; кругом,

Как будто в поле боевом,

Тела валяются. Евгений

Стремглав, не помня ничего,

Изнемогая от мучений,

Бежит туда, где ждет его

Судьба с неведомым известьем,

Как с запечатанным письмом.

И вот бежит уж он предместьем,

И вот залив, и близок дом...

Что ж это?..

Он остановился.

Пошел назад и воротился.

Глядит... идет... еще глядит.

Вот место, где их дом стоит;

Вот ива. Были здесь вороты –

Снесло их, видно. Где же дом?

И, полон сумрачной заботы,

Все ходит, ходит он кругом,

Толкует громко сам с собою –

И вдруг, ударя в лоб рукою,

Захохотал.

Ночная мгла

На город трепетный сошла;

Но долго жители не спали

И меж собою толковали

О дне минувшем.

Утра луч

Из-за усталых, бледных туч

Блеснул над тихою столицей

И не нашел уже следов

Беды вчерашней; багряницей

Уже прикрыто было зло.

В порядок прежний все вошло.

Уже по улицам свободным

С своим бесчувствием холодным

Ходил народ. Чиновный люд,

Покинув свой ночной приют,

На службу шел. Торгаш отважный,

Не унывая, открывал

Невой ограбленный подвал,

Сбираясь свой убыток важный

На ближнем выместить. С дворов

Свозили лодки.

Граф Хвостов,

Поэт, любимый небесами,

Уж пел бессмертными стихами

Несчастье невских берегов.


Но бедный, бедный мой Евгений...

Увы! его смятенный ум

Против ужасных потрясений

Не устоял. Мятежный шум

Невы и ветров раздавался

В его ушах. Ужасных дум

Безмолвно полон, он скитался.

Его терзал какой-то сон.

Прошла неделя, месяц – он

К себе домой не возвращался.

Его пустынный уголок

Отдал внаймы, как вышел срок,

Хозяин бедному поэту.

Евгений за своим добром

Не приходил. Он скоро свету

Стал чужд. Весь день бродил пешком,

А спал на пристани; питался

В окошко поданным куском.

Одежда ветхая на нем

Рвалась и тлела. Злые дети

Бросали камни вслед ему.

Нередко кучерские плети

Его стегали, потому

Что он не разбирал дороги

Уж никогда; казалось – он

Не примечал. Он оглушен

Был шумом внутренней тревоги.

И так он свой несчастный век

Влачил, ни зверь, ни человек,

Ни то ни сё, ни житель света,

Ни призрак мертвый...

Раз он спал

У невской пристани. Дни лета

Клонились к осени. Дышал

Ненастный ветер. Мрачный вал

Плескал на пристань, ропща пени

И бьясь об гладкие ступени,

Как челобитчик у дверей

Ему не внемлющих судей.

Бедняк проснулся. Мрачно было:

Дождь капал, ветер выл уныло,

И с ним вдали во тьме ночной

Перекликался часовой...

Вскочил Евгений; вспомнил живо

Он прошлый ужас; торопливо

Он встал; пошел бродить, и вдруг

Остановился, и вокруг

Тихонько стал водить очами

С боязнью дикой на лице.

Он очутился под столбами

Большого дома. На крыльце

С подъятой лапой, как живые,

Стояли львы сторожевые,

И прямо в темной вышине

Над огражденною скалою

Кумир с простертою рукою

Сидел на бронзовом коне.


Евгений вздрогнул. Прояснились

В нем страшно мысли. Он узнал

И место, где потоп играл,

Где волны хищные толпились,

Бунтуя злобно вкруг него,

И львов, и площадь, и того,

Кто неподвижно возвышался

Во мраке медною главой,

Того, чьей волей роковой

Под морем город основался...

Ужасен он в окрестной мгле!

Какая дума на челе!

Какая сила в нем сокрыта!

А в сем коне какой огонь!

Куда ты скачешь, гордый конь,

И где опустишь ты копыта?

О мощный властелин судьбы!

Не так ли ты над самой бездной,

На высоте, уздой железной

Россию поднял на дыбы?5


Кругом подножия кумира

Безумец бедный обошел

И взоры дикие навел

На лик державца полумира.

Стеснилась грудь его. Чело

К решетке хладной прилегло,

Глаза подернулись туманом,

По сердцу пламень пробежал,

Вскипела кровь. Он мрачен стал

Пред горделивым истуканом

И, зубы стиснув, пальцы сжав,

Как обуянный силой черной,

«Добро, строитель чудотворный! –

Шепнул он, злобно задрожав, –

Ужо тебе!..» И вдруг стремглав

Бежать пустился. Показалось

Ему, что грозного царя,

Мгновенно гневом возгоря,

Лицо тихонько обращалось...

И он по площади пустой

Бежит и слышит за собой –

Как будто грома грохотанье –

Тяжело-звонкое скаканье

По потрясенной мостовой.

И, озарен луною бледной,

Простерши руку в вышине,

За ним несется Всадник Медный

На звонко-скачущем коне;

И во всю ночь безумец бедный

Куда стопы ни обращал,

За ним повсюду Всадник Медный

С тяжелым топотом скакал.


И с той поры, когда случалось

Идти той площадью ему,

В его лице изображалось

Смятенье. К сердцу своему

Он прижимал поспешно руку,

Как бы его смиряя муку,

Картуз изношенный сымал,

Смущенных глаз не подымал

И шел сторонкой.

Остров малый

На взморье виден. Иногда

Причалит с неводом туда

Рыбак на ловле запоздалый

И бедный ужин свой варит,

Или чиновник посетит,

Гуляя в лодке в воскресенье,

Пустынный остров. Не взросло

Там ни былинки. Наводненье

Туда, играя, занесло

Домишко ветхий. Над водою

Остался он, как черный куст.

Его прошедшею весною

Свезли на барке. Был он пуст

И весь разрушен. У порога

Нашли безумца моего,

И тут же хладный труп его

Похоронили ради бога.



1833


1 Альгаротти где-то сказал: «Pétersbourg est la fenêtre par laquelle la Russe regarde en Europe» [«Петербург – окно, через которое Россия смотрит в Европу» (фр.).]


2 Смотри стихи кн. Вяземского к графине З***.


3 Мицкевич прекрасными стихами описал день, предшествовавший Петербургскому наводнению, в одном из лучших своих стихотворений – Oleszkiewicz. Жаль только, что описание его не точно. Снегу не было – Нева не была покрыта льдом. Наше описание вернее, хотя в нем и нет ярких красок польского поэта.


4 Граф Милорадович и генерал-адъютант Бенкендорф.


5 Смотри описание памятника в Мицкевиче. Оно заимствовано из Рубана – как замечает сам Мицкевич.



100 лучших книг всех времен: www.100bestbooks.ru

Просмотр содержимого документа
«Pushkin_Pikovaya_dama Боброва Бартфельд 19.02»

Александр Сергеевич Пушкин «Пиковая Дама»


Александр Сергеевич Пушкин Пиковая Дама



Пиковая дама означает тайную недоброжелательность.

Новейшая гадательная книга.




I



А в ненастные дни

Собирались они

Часто;

Гнули – Бог их прости! —

От пятидесяти

На сто,

И выигрывали,

И отписывали

Мелом.

Так, в ненастные дни,

Занимались они

Делом.



Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова. Долгая зимняя ночь прошла незаметно; сели ужинать в пятом часу утра. Те, которые остались в выигрыше, ели с большим аппетитом; прочие, в рассеянности, сидели перед своими приборами. Но шампанское явилось, разговор оживился, и все приняли в нем участие.

– Что ты сделал, Сурин? – спросил хозяин.

– Проиграл, по обыкновению. – Надобно признаться, что я несчастлив: играю мирандолем, никогда не горячусь, ничем меня с толку не собьёшь, а всё проигрываюсь!

– И ты не разу не соблазнился? ни разу не поставил на руте?.. Твердость твоя для меня удивительна.

– А каков Германн! – сказал один из гостей, указывая на молодого инженера, – отроду не брал он карты в руки, отроду не загнул ни одного пароли, а до пяти часов сидит с нами и смотрит на нашу игру!

– Игра занимает меня сильно, – сказал Германн, – но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее.

– Германн немец: он расчетлив, вот и всё! – заметил Томский. – А если кто для меня непонятен, так это моя бабушка графиня Анна Федотовна.

– Как? что? – закричали гости.

– Не могу постигнуть, – продолжал Томский, – каким образом бабушка моя не понтирует!

– Да что ж тут удивительного, – сказал Нарумов, – что осьмидесятилетняя старуха не понтирует?

– Так вы ничего про неё не знаете?

– Нет! право, ничего!

– О, так послушайте:

Надобно знать, что бабушка моя, лет шестьдесят тому назад, ездила в Париж и была там в большой моде. Народ бегал за нею, чтобы увидеть la Venus moscovite; Ришелье за нею волочился, и бабушка уверяет, что он чуть было не застрелился от её жестокости.

В то время дамы играли в фараон. Однажды при дворе она проиграла на слово герцогу Орлеанскому что-то очень много. Приехав домой, бабушка, отлепливая мушки с лица и отвязывая фижмы, объявила дедушке о своем проигрыше и приказала заплатить.


Покойный дедушка, сколько я помню, был род бабушкиного дворецкого. Он её боялся, как огня; однако, услышав о таком ужасном проигрыше, он вышел из себя, принес счёты, доказал ей, что в полгода они издержали полмиллиона, что под Парижем нет у них ни подмосковной, ни саратовской деревни, и начисто отказался от платежа. Бабушка дала ему пощечину и легла спать одна, в знак своей немилости.

На другой день она велела позвать мужа, надеясь, что домашнее наказание над ним подействовало, но нашла его непоколебимым. В первый раз в жизни дошла она с ним до рассуждений и объяснений; думала усовестить его, снисходительно доказывая, что долг долгу розь и что есть разница между принцем и каретником. – Куда! дедушка бунтовал. Нет, да и только! Бабушка не знала, что делать.


С нею был коротко знаком человек очень замечательный. Вы слышали о графе Сен-Жермене, о котором рассказывают так много чудесного. Вы знаете, что он выдавал себя за Вечного Жида, за изобретателя жизненного эликсира и философского камня, и прочая. Над ним смеялись, как над шарлатаном, а Казанова в своих Записках говорит, что он был шпион; впрочем, Сен-Жермен, несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную наружность и был в обществе человек очень любезный. Бабушка до сих пор любит его без памяти и сердится, если говорят об нём с неуважением. Бабушка знала, что Сен-Жермен мог располагать большими деньгами. Она решилась к нему прибегнуть. Написала ему записку и просила немедленно к ней приехать.

Старый чудак явился тотчас и застал в ужасном горе. Она описала ему самыми черными красками варварство мужа и сказала наконец, что всю свою надежду полагает на его дружбу и любезность.

Сен-Жермен задумался.

«Я могу услужить вам этой суммою, – сказал он, – но знаю, что вы не будете спокойны, пока со мной не расплатитесь, а я бы не желал вводить вас в новые хлопоты. Есть другое средство: вы можете отыграться». «Но, любезный граф, – отвечала бабушка, – я говорю вам, что у нас денег вовсе нет». – «Деньги тутне нужны, – возразил Сен-Жермен: – извольте меня выслушать». Тут он открыл ей тайну, за которую всякий из нас дорого бы дал...

Молодые игроки удвоили внимание. Томский закурил трубку, затянулся и продолжал.

В тот же самый вечер бабушка явилась в Версаль, аu jeu de la Reine. Герцог Орлеанский метал; бабушка слегка извинилась, что не привезла своего долга, в оправдание сплела маленькую историю и стала против него понтировать. Она выбрала три карты, поставила их одна за другою: все три выиграли ей соника, и бабушка отыгралась совершенно.

– Случай! – сказал один из гостей.

– Сказка! – заметил Германн.

– Может статься, порошковые карты? – подхватил третий.

– Не думаю, – отвечал важно Томский.

– Как! – сказал Нарумов, – у тебя есть бабушка, которая угадывает три карты сряду, а ты до сих пор не перенял у ней её кабалистики?

– Да, чорта с два! – отвечал Томский, – у ней было четверо сыновей, в том числе и мой отец: все четыре отчаянные игроки, и ни одному не открыла она своей тайны; хоть это было бы не худо для них и даже для меня. Но вот что мне рассказывал дядя, граф Иван Ильич, и в чём он меня уверял честью. Покойный Чаплицкий, тот самый, который умер в нищете, промотав миллионы, однажды в молодости своей проиграл – помнится Зоричу – около трехсот тысяч. Он был в отчаянии. Бабушка, которая всегда была строга к шалостям молодых людей, как-то сжалилась над Чаплицким. Она дала ему три карты, с тем, чтоб он поставил их одну за другою, и взяла с него честное слово впредь уже никогда не играть. Чаплицкий явился к своему победителю: они сели играть. Чаплицкий поставил на первую карту пятьдесят тысяч и выиграл соника; загнул пароли, пароли-пе, – отыгрался и остался ещё в выигрыше...

– Однако пора спать: уже без четверти шесть.

В самом деле, уже рассветало: молодые люди допили свои рюмки и разъехались.


II


– II parait que monsieur est decidement pourles suivantes.

– Que voulez-vus, madame? Elles sont plus fraiches.

Светский разговор.


Старая графиня *** сидела в своей уборной перед зеркалом. Три девушки окружали её. Одна держала банку румян, другая коробку со шпильками, третья высокий чепец с лентами огненного цвета. Графиня не имела ни малейшего притязания на красоту, давно увядшую, но сохраняла все привычки своей молодости, строго следовала модам семидесятых годов и одевалась так же долго, так же старательно, как и шестьдесят лет тому назад. У окошка сидела за пяльцами барышня, её воспитанница.

– Здравствуйте, grand'maman, – сказал, вошедши молодой офицер. – Bon jour, mademoiselle Lise. Grand'maman, я к вам с просьбою.

– Что такое, Paul?

– Позвольте представить одного из моих приятелей и привезти его к вам в пятницу на бал.

– Привези мне его прямо на бал, и тут мне его и представишь. Был ты вчерась у ***?

– Как же! очень было весело; танцевали до пяти часов. Как хороша была Елецкая!

– И, мой милый! Что в ней хорошего? Такова ли была её бабушка, княгиня Дарья Петровна?.. Кстати: я чай, она уж очень постарела, княгиня Дарья Петровна?

– Как, постарела? – отвечал рассеянно Томский, – она семь лет как умерла. Барышня подняла голову и сделала знак молодому человеку. Он вспомнил, что от старой

графини таили смерть её ровесниц, и закусил себе губу. Но графиня услышала весть, для неё новую, с большим равнодушием.

– Умерла! – сказала она, – а я и не знала! Мы вместе были пожалованы во фрейлины, и когда мы представились, то государыня...

И графиня в сотый раз рассказала внуку свой анекдот.

– Ну, Paul, – сказала она потом, – теперь помоги мне встать. Лизанька, где моя табакерка?

И графиня со своими девушками пошла за ширмами оканчивать свой туалет. Томский остался с барышнею.

– Кого это вы хотите представить? – тихо спросила Лизавета Ивановна.

– Нарумова. Вы его знаете?

– Нет! Он военный или статский?

– Военный.

– Инженер?

– Нет! кавалерист. А почему вы думали, что он инженер? Барышня замеялась и не отвечала ни слова.

– Paul! – закричала графиня из-за ширмов, – пришли мне, какой-нибудь новый роман, только, пожалуйста, не из нынешних.

– Как это, grand'maman?

– То есть такой роман, где бы герой не давил ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел. Я ужасно боюсь утопленников!

– Таких романов нынче нет. Не хотите ли разве русских?

– А разве есть русские романы?.. Пришли, батюшка, пожалуйста, пришли!

– Простите, grand'maman: я спешу... Простите, Лизавета Ивановна! Почему же вы думаете, что Нарумов инженер?

– И Томский вышел из уборной.

Лизавета Ивановна осталась одна: она оставила работу и стала глядеть в окно. Вскоре на одной стороне улицы из-за угольного дома показался молодой офицер. Румянец покрыл её щеки: она принялась опять за работу и наклонила голову над самой канвою. В это время вошла графиня, совсем одетая.

– Прикажи, Лизанька, – сказала она, – карету закладывать, и поедем прогуляться. Лизанька встала из-за пяльцев и стала убирать свою работу.

– Что ты, мать моя! глуха, что ли! – закричала графиня. – Вели скорей закладывать карету.

– Сейчас! – отвечала тихо барышня и побежала в переднюю. Слуга вошел и подал графине книги от князя Павла Александровича.

– Хорошо! Благодарить, – сказала графиня. – Лизанька, Лизанька! да куда ж ты бежишь?

– Одеваться.

– Успеешь, матушка. Сиди здесь. Раскрой-ка первый том; читай вслух... Барышня взяла книгу и прочла несколько строк.

– Громче! – сказала графиня. – Что с тобою, мать моя? с голосу спала, что ли?.. Погоди: подвинь мне скамеечку ближе... ну!

Лизавета Ивановна прочла ещё две страницы. Графиня зевнула.

– Брось эту книгу, – сказала она. – что за вздор! Отошли это князю Павлу и вели благодарить... Да что же карета?

– Карета готова, – сказала Лизавета Ивановна, взглянув на улицу.

– Что же ты не одета? – сказала графиня, – всегда надобно тебя ждать! Это, матушка, несносно.

Лиза побежала в свою комнату. Не прошло двух минут, графиня начала звонить изо всей мочи. Три девушки вбежали в одну дверь, а камердинер в другую.

– Что это вас не докличешься? – сказала им графиня. – Сказать Лизавете Ивановне, что я её жду.

Лизавета Ивановна вошла в капоте и в шляпке.

– Наконец, мать моя! – сказала графиня. – Что за наряды! Зачем это?.. Кого прельщать?.. А какова погода? – кажется, ветер.

– Никак нет-с, ваше сиятельство! очень тихо-с! – отвечал камердинер.

– Вы всегда говорите наобум! Отворите форточку. Так и есть: ветер! и прехолодный! Отложить карету! Лизанька, мы не поедем: нечего было наряжаться.

«И вот моя жизнь!» – подумала Лизавета Ивановна.

В самом деле, Лизавета Ивановна была пренесчастное создание. Горек чужой хлеб, говорит Данте, и тяжелы ступени чужого крыльца, а кому и знать горечь зависимости, как не бедной воспитаннице знатной старухи? Графиня ***, конечно, не имела злой души; но была своенравна, как женщина, избалованная светом, скупа и погружена в холодный эгоизм, как и все старые люди, отлюбившие в свой век и чуждые настоящему. Она участвовала во всех суетностях большого света, таскалась на балы, где сидела в углу, разрумяненная и одетая по старинной моде, как уродливое и необходимое украшение бальной залы; к ней с низкими поклонами подходили приезжающие гости, как по установленному обряду, и потом уже никто ею не занимался. У себя принимала она весь город, наблюдая строгий этикет и не узнавая никого в лицо. Многочисленная челядь её, разжирев и поседев в её передней и девичьей, делала, что хотела, наперерыв обкрадывая умирающую старуху. Лизавета Ивановна была домашней мученицею. Она разливала чай и получала выговоры за лишний расход сахара; она вслух читала романы и виновата была во всех ошибках автора; она сопровождала графиню в её прогулках и отвечала за погоду и за мостовую. Ей было назначено жалованье, которое никогда не доплачивали; а между тем требовали от неё, чтоб она одета была, как и все, то есть как очень немногие. В свете играла она самую жалкую роль. Все её знали и никто не замечал; на балах она танцевала только тогда, когда не хватало vis-a-vis, и дамы брали её под руку всякий раз, как им нужно было идти в уборную поправить что-нибудь в своём наряде. Она была самолюбива, живо чувствовала своё положение и глядела кругом себя, – с нетерпением ожидая избавителя; но молодые люди, расчетливые в ветреном своём тщеславии, не удостаивали её внимания, хотя Лизавета Ивановна была в сто раз милее наглых и холодных невест, около которых они увивались. Сколько раз, оставя тихонько скучную и пышную гостиную, она уходила плакать в бедной своей комнате, где стояли ширмы, оклеенные обоями, комод, зеркальце и крашеная кровать и где сальная свеча темно горела в медном шандале!

Однажды, – это случилось два дня после вечера, описанного в начале этой повести, и за неделю перед той сценой, на которой мы остановились, – однажды Лизавета Ивановна, сидя под окошком за пяльцами, нечаянно взглянула на улицу и увидела молодого инженера, стоящего неподвижно и устремившего глаза к её окошку. Она опустила голову и снова занялась работой; через пять минут взглянула опять, – молодой офицер стоял на том же месте. Не имея привычки кокетничать с прохожими офицерами, она перестала глядеть на улицу и шила около двух часов не поднимая головы. Подали обедать. Она встала, начала убирать свои пяльцы и, взглянув нечаянно на улицу, опять увидела офицера. Это показалось ей довольно странным. После обеда она подошла к окошку с чувством некоторого беспокойства, но уже офицера не было, – и она про него забыла...

Дня через два, выходя с графиней садиться в карету, она опять его увидела. Он стоял у самого подъезда, закрыв лицо бобровым воротником: черные глаза его сверкали из-под шляпы. Лизавета Ивановна испугалась, сама не зная чего, и села в карету с трепетом неизъяснимым.

Возвратясь домой, она подбежала к окошку, – офицер стоял на прежнем месте, устремив на неё глаза: она отошла, мучась любопытством и волнуемая чувством, для неё совершенно новым.

С того времени не проходило дня, чтоб молодой человек, в известный час, не являлся под окнами их дома. Между им и ею учредились неусловленные сношения. Сидя на своём месте за работой, она чувствовала его приближение, – подымала голову, смотрела на него с каждым днём долее и долее. Молодой человек, казалось, был за то ей благодарен: она видела острым взором молодости, как быстрый румянец покрывал его бледные щёки всякий раз, когда взоры их встречались. Через неделю она ему улыбнулась...

Когда Томский спросил позволения представить графине своего приятеля, сердце бедной девушки забилось. Но узнав, что Наумов не инженер, а конногвардеец, она сожалела, что нескромным вопросом высказала свою тайну ветреному Томскому.

Германн был сын обрусевшего немца, оставившего ему маленький капитал. Будучи твердо убеждён в необходимости упрочить свою независимость, Германн не касался и процентов, жил одним жалованьем, не позволял себе малейшей прихоти. Впрочем, он был скрытен и честолюбив, и товарищи его редко имели случай посмеяться над его излишней бережливостью. Он имел сильные страсти и огненное воображение, но твердость спасала его от обыкновенных заблуждений молодости. Так, например, будучи в душе игрок, никогда не брал он карты в руки, ибо рассчитал, что его состояние не позволяло ему (как сказывал он) жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее, – а между тем целые ночи просиживал за карточными столами и следовал с лихорадочным трепетом за различными оборотами игры.

Анекдот о трёх картах сильно подействовал на его воображение и целую ночь не выходил из его головы. «Что, если, – думал он на другой день вечером, бродя по Петербургу, – что, если старая графиня откроет мне свою тайну! – или назначит мне эти три верные карты! Почему ж не попробовать счастия?.. Представиться ей, подбиться в её милость, – пожалуй, сделаться её любовником, но на это требуется время – а ей восемьдесят семь лет, – она может умереть через неделю, —да через два дня!.. Да и самый анекдот?.. Можно ли ему верить?.. Нет! расчёт, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал и доставит мне покой и независимость!»

Рассуждая таким образом, очутился он в одной из главных улиц Петербурга, переддомом старинной архитектуры. Улица была заставлена экипажами, кареты одна за другою катились к освещенному подъезду. Из карет поминутно вытягивались то стройная нога молодой красавицы, то гремучая ботфорта, то полосатый чулок и дипломатический башмак. Шубы и плащи мелькали мимо величественного швейцара. Германн остановился.

– Чей это дом? – спросил он у углового будочника.

– Графини ***, – отвечал будочник.

Германн затрепетал. Удивительный анекдот снова представился его воображению. Он стал ходить около дома, думая об его хозяйке и о чудной её способности. Поздно воротился он в смиренный свой уголок; долго не мог заснуть, и, когда сон им овладел, ему пригрезились карты, зелёный стол, кипы ассигнаций и груды червонцев. Он ставил карту за картой, гнул углы решительно, выигрывал беспрестанно, и загребал к себе золото, и клал ассигнации в карман. Проснувшись уже поздно, он вздохнул о потере своего фантастического богатства, пошёл опять бродить по городу и опять очутился переддомом графини ***. Неведомая сила, казалось, привлекала его к нему. Он остановился и стал смотреть на окна. В одном увидел он черноволосую головку, наклоненную, вероятно, над книгой или над работой. Головка проподнялась. Германн увидел личико и чёрные глаза. Эта минута решила его участь.


III


Vous m'ecrivez, mon ange, des lettres de quatre pages plus vite que je ne puis les lire.

Переписка.


Только Лизавета Ивановна успела снять капот и шляпу, как уже графиня послала за нею и велела опять подавать карету. Они пошли садиться. В то самое время, как два лакея приподняли старуху и просунули в дверцы, Лизавета Ивановна у самого колеса увидела своего инженера; он схватил ее руку; она не могла опомниться от испугу, молодой человек исчез: письмо осталось в её руке. Она спрятала его за перчатку и во всю дорогу ничего не слыхала и не видала. Графиня имела обыкновение поминутно делать в карете вопросы: кто это с нами встретился? – как зовут этот мост? – что там написано на вывеске? Лизавета Ивановна на сей раз отвечала наобум и невпопад и рассердила графиню.

– Что с тобою сделалось, мать моя! Столбняк на тебя нашёл, что ли? Ты меня или не слышишь или не понимаешь?.. Слава Богу, я не картавлю и из ума ещё не выжила!

Лизавета Ивановна её не слушала. Возвратясь домой, она побежала в свою комнату, вынула из-за перчатки письмо: оно было не запечатано. Лизавета Ивановна его прочитала. Письмо содержало в себе признание в любви: оно было нежно, почтительно и слово в слово взято из немецкого романа. Но Лизавета Ивановна по-немецки не умела и была очень им довольна.

Однако принятое ею письмо беспокоило её чрезвычайно. Впервые входила она в тайные, тесные сношения с молодым мужчиною. Его дерзость ужасала её. Она упрекала себя в неосторожном поведении и не знала, что делать: перестать ли сидеть у окошка и невниманием охладить в молодом офицере охоту к дальнейшим преследованиям? – отослать ли ему письмо?

– отвечать ли холодно и решительно? Ей не с кем было посоветоваться, у ней не было ни подруги, ни наставницы. Лизавета Ивановна решилась отвечать.

Она села за письменный столик, взяла перо, бумагу – и задумалась. Несколько раз начинала она своё письмо, – и рвала его: то выражения казались ей слишком снисходительными, то слишком жестокими. Наконец ей удалось написать несколько строк, которыми она осталась довольна. «Я уверена, – писала она, – что вы имеете честные намерения и что вы не хотели оскорбить меня необдуманным поступком; но знакомство наше не должно было начаться таким образом. Возвращаю вам письмо ваше и надеюсь, что не буду впредь иметь причины жаловаться на незаслуженное неуважение».

На другой день, увидя идущего Германна, Лизавета Ивановна встала из-за пяльцев, вышла в залу, отворила форточку и бросила письмо на улицу, надеясь на проворство молодого офицера. Германн подбежал, поднял его и вошёл в кондитерскую лавку. Сорвав печать, он нашёл своё письмо и ответ Лизаветы Ивановны. Он того и ожидал и возвратился домой, очень занятый своей интригою.

Три дня после того Лизавете Ивановне молоденькая, быстроглазая мамзель принесла записку из модной лавки. Лизавета Ивановна открыла её с беспокойством, предвидя денежные требования, и вдруг узнала руку Германна.

– Вы, душенька, ошиблись, – сказала она, – эта записка не ко мне.

– Нет, точно к вам! – отвечала смелая девушка, не скрывая лукавой улыбки. – Извольте прочитать!

Лизавета Ивановна пробежала записку. Германн требовал свидания.

– Не может быть! – сказала Лизавета Ивановна, испугавшись и поспешности требований и способу, им употреблённому. – Это писано верно не ко мне! – И разорвала письмо в мелкие кусочки.

– Коли письмо не к вам, зачем же вы его разорвали? – сказала мамзель, – я бы возвратила его тому, кто его послал.

– Пожалуйста, душенька! – сказала Лизавета Ивановна, вспыхнув от её замечания, – вперёд ко мне записок не носите. А тому, кто вас послал, скажите, что ему должно быть стыдно...

Но Германн не унялся. Лизавета Ивановна каждый день получала от него письма, то тем, то другим образом. Они уже не были переведены с немецкого. Германн писал их, вдохновенный страстию, и говорил языком, ему свойственным: в нём выражались и непреклонность его желаний и беспорядок необузданного воображения. Лизавета Ивановна уже не думала их отсылать: она упивалась ими; стала на них отвечать, – и её записки час от часу становились длиннее и нежнее. Наконец, она бросила ему в окошко следующее письмо:

«Сегодня бал у ***ского посланника. Графиня там будет. Мы останемся часов до двух. Вот вам случай увидеть меня наедине. Как скоро графиня уедет, её люди, вероятно, разойдутся, в сенях останется швейцар, но и он обыкновенно уходит в свою каморку. Приходите в половине двенадцатого. Ступайте прямо на лестницу. Коли вы найдёте кого в передней, то вы спросите, дома ли графиня. Вам скажут нет, – и делать нечего. Вы должны будете воротиться. Но, вероятно, вы не встретите никого. Девушки сидят у себя, все в одной комнате. Из передней ступайте налево, идите всё прямо до графининой спальни. В спальне за ширмами увидите две маленькие двери: справа в кабинет, куда графиня никогда не входит; слева в коридор, и тут же узенькая витая лестница: она ведёт в мою комнату».

Германн трепетал, как тигр, ожидая назначенного времени. В десять часов вечера он уж стоял перед домом графини. Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал хлопьями; фонари светили тускло; улицы были пусты. Изредка тянулся Ванька на тощей кляче своей, высматривая запоздалого седока. – Германн стоял в одном сюртуке, не чувствуя ни ветра, ни снега. Наконец графинину карету подали. Германн видел, как лакеи вынесли под руки сгорбленную старуху, укутанную в соболью шубу, и как вослед за нею, в холодном плаще, с головой, убранною свежими цветами, мелькнула её воспитанница. Дверцы захлопнулись. Карета тяжело покатилась по рыхлому снегу. Швейцар запер двери. Окна померкли. Германн стал ходить около опустевшего дома: он подошёл к фонарю, взглянул на часы, – было двадцать минут двенадцатого. Германн ступил на графинино крыльцо и взошёл в ярко освещенные сени. Швейцара не было. Германн взбежал по лестнице, отворил двери в переднюю и увидел слугу, спящего под лампою, в старинных, запачканных креслах. Лёгким и твёрдым шагом Германн прошёл мимо его. Зала и гостиная были темны. Лампа слабо освещала их из передней. Германн вошёл в спальню. Перед кивотом, наполненным старинными образами, теплилась золотая лампада. Полинялые штофные кресла и диваны с пуховыми подушками, с сошедшей позолотою, стояли в печальной симметрии около стен, обитых китайскими обоями. На стене висели два портрета, писанные в Париже m-me Lebrun. Один из них изображал мужчину лет сорока, румяного и полного, в светло-зелёном мундире и со звездою; другой – молодую красавицу с орлиным носом, с зачёсанными висками и с розою в пудренных волосах. По всем углам торчали фарфоровые пастушки, столовые часы работы славного Гегоу, коробочки, рулетки, веера и разные дамские игрушки, изобретённые в конце минувшего столетия вместе с Монгольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом. Германн пошёл за ширмы. За ними стояла маленькая железная кровать; справа находилась дверь, ведущая в кабинет; слева, другая – в коридор. Германн её отворил, увидел узкую, витую лестницу, которая вела в комнату бедной воспитанницы... Но он воротился и вошёл в тёмный кабинет.

Время шло медленно. Всё было тихо. В гостиной пробило двенадцать; по всем комнатам часы одни за другими прозвонили двенадцать, – и всё умолкло опять. Германн стоял, прислонясь к холодной печке. Он был спокоен; сердце его билось ровно, как у человека, решившегося на что-то опасное, но необходимое. Часы пробили первый и второй час утра, – и он услышал дальний стук кареты. Невольное волнение овладело им. Карета подъехала и остановилась. Он услышал стук опускаемой подножки. В доме засуетились. Люди побежали, раздались голоса и дом осветился. В спальню вбежали три старые горничные, и графиня, чуть живая, вошла и опустилась в вольтеровы кресла. Германн глядел в щёлку: Лизавета Ивановна прошла мимо его. Германн услышал её торопливые шаги по ступеням лестницы. В сердце его отозвалось нечто похожее на угрызение совести и снова умолкло. Он окаменел.

Графиня стала раздеваться перед зеркалом. Откололи с неё чепец, украшенный розами; сняли напудренный парик с её седой и плотно остриженной головы. Булавки дождём сыпались около неё. Желтое платье, шитое серебром, упало к её распухшим ногам. Германн был свидетелем отвратительных таинств её туалета; наконец, графиня осталась в спальной кофте и ночном чепце: в этом наряде, более свойственном её старости, она казалась менее ужасна и безобразна.

Как и все старые люди вообще, графиня страдала бессонницею. Раздевшись, она села у окна в вольтеровы кресла и отослала горничных. Свечи вынесли, комната опять осветилась одною лампадою. Графиня сидела вся жёлтая, шевеля отвислыми губами, качаясь направо и налево. В мутных глазах её изображалось совершенное отсутствие мысли; смотря на неё, можно было бы подумать, что качание страшной старухи происходило не от её воли, но по действию скрытого гальванизма.

Вдруг это мёртвое лицо изменилось неизъяснимо. Губы перестали шевелиться, глаза оживились: перед графинею стоял незнакомый мужчина.

– Не пугайтесь, ради Бога, не пугайтесь! – сказал он внятным и тихим голосом. – Я не имею намерения вредить вам; я пришёл умолять вас об одной милости.

Старуха молча смотрела на него и, казалось, его не слыхала. Германн вообразил, что она глуха, и, наклонясь над самым её ухом, повторил ей то же самое. Старуха молчала по прежнему.

– Вы можете, – продолжал Германн, – составить счастие моей жизни, и оно ничего не будет вам стоить: я знаю, что вы можете угадать три карты сряду...

Германн остановился. Графиня, казалось, поняла, чего от неё требовали; казалось, она искала слов для своего ответа.

Это была шутка, – сказала она наконец, – клянусь вам! это была шутка!

Этим нечего шутить, – возразил сердито Германн. – Вспомните Чаплицкого, которому помогли вы отыграться.

Графиня видимо смутилась. Черты её изобразили сильное движение души, но она скоро впала в прежнюю бесчувственность.

– Можете ли вы, – продолжал Германн, – назначить мне эти три верные карты? Графиня молчала; Германн продолжал:

– Для кого вам беречь вашу тайну? Для внуков? Они богаты и без того: они же не знают и цены деньгам. Моту не помогут ваши три карты. Кто не умеет беречь отцовское наследство, тот всё-таки умрёт в нищете, несмотря ни на какие демонские усилия. Я не мот; я знаю цену деньгам. Ваши три карты для меня не пропадут. Ну!..

Он остановился и с трепетом ожидал её ответа. Графиня молчала; Германн стал на колени.

– Если когда-нибудь, – сказал он, – сердце ваше знало чувство любви, если вы помните её восторги, если вы хоть раз улыбнулись при плаче новорожденного сына, если что-нибудь человеческое билось когда-нибудь в груди вашей, то умоляю вас чувствами супруги, любовницы, матери, – всем, что ни есть святого в жизни, – не откажите мне в моей просьбе! – откройте мне вашу тайну! – что вам в ней?.. Может быть, она сопряжена с ужасным грехом, с пагубою вечного блаженства, с дьявольским договором... Подумайте: вы стары; жить вам уж недолго, – я готов взять грех ваш на свою душу. Откройте мне только вашу тайну. Подумайте, что счастие человека находится в ваших руках; что не только я, но и дети мои, внуки и правнуки благославят вашу память и будут её чтить, как святыню...

Старуха не отвечала ни слова. Германн встал.

– Старая ведьма! – сказал он, стиснув зубы, – так я ж заставлю тебя отвечать... С этим словом он вынул из кармана пистолет.

При виде пистолета графиня во второй раз оказала сильное чувство. Она закивала головою и подняла руку, как бы заслоняясь от выстрела... Потом покатилась навзничь... и осталась недвижима.

– Перестаньте ребячиться, – сказал Германн, взяв её руку. – Спрашиваю в последний раз: хотите ли назначить мне ваши три карты? – да или нет?

Графиня не отвечала. Германн увидел, что она умерла.


IV


7 Mai 18**. Homme sams mceurs et sans religion!

Переписка.


Лизавета Ивановна сидела в своей комнате, ещё в бальном своём наряде, погружённая в глубокие размышления. Приехав домой, она спешила отослать заспанную девку, нехотя предлагавшую ей свою услугу, – сказала, что разденется сама, и с трепетом вошла к себе, надеясь найти там Германна и желая не найти его. С первого взгляда она удостоверилась в его отсутствии и благодарила судьбу за препятствие, помешавшее их свиданию. Она села, не раздеваясь, и стала припоминать все обстоятельства, в такое короткое время и так далеко её завлёкшие. Не прошло и трёх недель с той поры, как она в первый раз увидела в окошко молодого человека, – и уже она была с ним в переписке, – и он успел вытребовать от неё ночное свидание! Она знала имя его потому только, что некоторые из его писем были им подписаны; никогда с ним не говорила, не слыхала его голоса, никогда о нём не слыхала... до самого сего вечера. Странное дело! В самый тот вечер, на бале, Томский, дуясь на молодую княжну Полину ***, которая, против обыкновения, кокетничала не с ним, желал отомстить, оказывая равнодушие: он позвал Лизавету Ивановну и танцевал с нею бесконечную мазурку. Во всё время шутил он над её пристрастием к инженерным офицерам, уверял, что он знает гораздо более, нежели можно было ей предполагать, и некоторые из его шуток были так удачно направлены, что Лизавета Ивановна думала несколько раз, что её тайна была ему известна.

– От кого вы всё это знаете? – спросила она, смеясь.

– От приятеля известной вам особы, – отвечал Томский, – человека очень замечательного!

– Кто же этот замечательный человек?

– Его зовут Германном.

Лизавета Ивановна не отвечала ничего, но её руки и ноги поледенели...

– Этот Германн, – продолжал Томский, – лицо истинно романтическое: у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля. Я думаю, что на его совести по крайней мере три злодейства. Как вы побледнели!..

У меня голова болит... Что же говорил вам Германн, – или как бишь его?..

Германн очень недоволен своим приятелем: он говорит, что на его месте он поступил бы совсем иначе... Я даже полагаю, что Германн сам имеет на вас виды, по крайней мере он очень неравнодушно слушает влюблённые восклицания своего приятеля.

– Да где ж он меня видел?

– В церкви, может быть – на гулянье!.. Бог его знает! может быть, в вашей комнате, во время вашего сна: от него станет...

Подошедшие к ним три дамы с вопросами – oubli ou regret? – прервали разговор, который становился мучительно любопытен для Лизаветы Ивановны.

Дама, выбранная Томским, была сама княжна ***. Она успела с ним изъясниться, обежав лишний круг и лишний раз повертевшись перед своим стулом. – Томский, возвратясь на своё место, уже не думал ни о Германне, ни о Лизавете Ивановне. Она непременно хотела возобновить прерванный разговор; но мазурка кончилась, и вскоре после старая графиня уехала.

Слова Томского были ни что иное, как мазурочная болтовня, но они глубоко заронились в душу молодой мечтательницы. Портрет, набросанный Томским, сходствовал с изображением, составленным ею самою, и, благодаря новейшим романам, это уже пошлое лицо пугало и пленяло её воображение. Она сидела, сложа крестом голые руки, наклонив на открытую грудь голову, ещё убранную цветами... Вдруг дверь отворилась, и Германн вошёл. Она затрепетала...

– Где же вы были? – спросила она испуганным шёпотом.

– В спальне у старой графини, – отвечал Германн, – я сейчас от неё. Графиня умерла.

– Боже мой!., что вы говорите?..

– И кажется, – продолжал Германн, – я причиною её смерти.

Лизавета Ивановна взглянула на него и слова Томского раздались у неё в душе: у этого человека по крайней мере три злодейства на душе! Германн сел на окошко подле неё и всё рассказал.

Лизавета Ивановна выслушала его с ужасом. Итак, эти страстные письма, эти пламенные требования, это дерзкое, упорное преследование, всё это было не любовь! Деньги, – вот чего алкала его душа! Не она могла утолить его желания и осчастливить его! Бедная воспитанница была не что иное, как слепая помощница разбойника, убийцы старой её благодетельницы!.. Горько заплакала она в позднем, мучительном своём раскаянии. Германн смотрел на неё молча: сердце его также терзалось, но ни слёзы бедной девушки, ни удивительная прелесть её горести не тревожили суровой души его. Он не чувствовал угрызения совести при мысли о мёртвой старухе. Одно его ужасало: невозвратная потеря тайны, от которой ожидал обогащения.

– Вы чудовище! – сказала наконец Лизавета Ивановна.

– Я не хотел её смерти, – отвечал Германн, – пистолет мой не заряжен. Они замолчали.

Утро наступало. Лизавета Ивановна погасила догорающую свечу: бледный свет озарил её комнату. Она отёрла заплаканные глаза и подняла их на Германна: он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь. В этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона. Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну.

Как вам выйти из дому? – сказала наконец Лизавета Ивановна. – Я думала провести вас по потаённой лестнице, но надобно идти мимо спальни, а я боюсь.

– Расскажите мне, как найти эту потаённую лестницу; я выйду.

Лизавета Ивановна встала, вынула из комода ключ, вручила его Германну и дала ему подробное наставление. Германн пожал её холодную безответную руку, поцеловал её наклоненную голову и вышел.

Он спустился вниз по витой лестнице и вошёл опять в спальню графини. Мёртвая старуха сидела окаменев; лицо её выражало глубокое спокойствие. Германн остановился перед нею, долго смотрел не неё, как бы желая удостовериться в ужасной истине; наконец вошёл в кабинет, ощупал за обоями дверь и стал сходить по тёмной лестнице, волнуемый странными чувствованиями. По этой самой лестнице, думал он, может быть, лет шестьдесят назад, в эту самую спальню, в такой же час, в шитом кафтане, причёсанный a l'oiseau royal, прижимая к сердцу треугольную шляпу, прокрадывался молодой счастливец, давно уже истлевший в могиле, а сердце престарелой его любовницы сегодня перестало биться...

Под лестницею Германн нашёл дверь, которую отпер тем же ключом, и очутился в сквозном коридоре, выведшем его на улицу.


V


В эту ночь явилась ко мне покойница баронесса фон В***. Она была вся в белом и сказала мне: «Здравствуйте, господин советник!»

Шведенборг.


Три дня после роковой ночи, в девять часов утра, Германн отправился в *** монастырь, где должны были отпевать тело усопшей графини. Не чувствуя раскаяния, он не мог однако совершенно заглушить голос совести, твердивший ему: ты убийца старухи! Имея мало истинной веры, он имел множество предрассудков. Он верил, что мёртвая графиня могла иметь вредное влияние на его жизнь, – и решился явиться на её похороны, чтобы испросить у ней прощения.

Церковь была полна. Германн насилу мог пробраться сквозь толпу народа. Гроб стоял на богатом катафалке под бархатным балдахином. Усопшая лежала в нём с руками, сложенными на груди, в кружевном чепце и в белом атласном платье. Кругом стояли её домашние: слуги в чёрных кафтанах с гербовыми лентами на плече и со свечами в руках; родственники в глубоком трауре, – дети, внуки и правнуки. Никто не плакал; слёзы были бы – une affectation. Графиня была так стара, что смерть её никого не могла поразить и что её родственники давно смотрели на неё, как на отжившую. Молодой архиерей произнёс надгробное слово. В простых и трогательных выражениях представил он мирное успение праведницы, которой долгие годы были тихим, умилительным проготовлением к христианской кончине. «Ангел смерти обрёл её, – сказал оратор, – бодрствующую в помышлениях благих и в ожидании жениха полунощного». Служба совершилась с печальным приличием. Родственники первые пошли прощаться с телом. Потом двинулись и многочисленные гости, приехавшие поклониться той, которая так давно была участницею в их суетных увеселениях. После них и все домашние. Наконец приблизилась старая барская барыня, ровесница покойницы. Две молодые девушки вели её под руки. Она не в силах была поклониться до земли, – и одна пролила несколько слёз, поцеловав холодную руку госпожи своей. После неё Германн решился подойти ко гробу. Он поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником. Наконец приподнялся, бледен как сама покойница, взошёл на ступени катафалка и наклонился...

В эту минуту показалось ему, что мёртвая насмешливо взглянула на него, прищуривая одним глазом. Германн поспешно подавшись назад, оступился и навзничь грянулся об земь. Его подняли. В то же самое время Лизавету Ивановну вынесли в обмороке на паперть. Этот эпизод возмутил на несколько минут торжественность мрачного обряда. Между посетителями поднялся глухой ропот, а худощавый камергер, близкий родственник покойницы, шепнул на ухо стоящему подле него англичанину, что молодой офицер её побочный сын, на что англичанин отвечал холодно: Oh?

Целый день Германн был чрезвычайно расстроен. Обедая в уединённом трактире, он, против обыкновения своего, пил очень много, в надежде заглушить внутреннее волнение. Но вино ещё более горячило его воображение. Возвратясь домой, он бросился, не раздеваясь, на кровать и крепко уснул.

Он проснулся уже ночью: луна озаряла его комнату. Он взглянул на часы: было без четверти три. Сон у него прошёл; он сел на кровать и думал о похоронах старой графини.

В это время кто-то с улицы заглянул к нему в окошко, – и тотчас отошёл. Германн не обратил на то никакого внимания. Чрез минуту услышал он, что отпирали дверь в передней комнате. Германн думал, что денщик его, пьяный по своему обыкновению, возвращался с ночной прогулки. Но он услышал незнакомую походку: кто-то ходил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, вошла женщина в белом платье. Германн принял её за свою старую кормилицу и удивился, что могло привести её в такую пору. Но белая женщина, скользнув, очутилась вдруг перед ним, – и Германн узнал графиню!

– Я пришла к тебе против своей воли, – сказала она твёрдым голосом, – но мне велено исполнить твою просьбу. Тройка, семёрка и туз выиграют тебе сряду, – но с тем, чтобы ты в сутки более одной карты не ставил и чтоб во всю жизнь уже после не играл. Прощаю тебе мою смерть, с тем, чтоб ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне...

С этим словом она тихо повернулась, пошла к дверям и скрылась, шаркая туфлями. Германн слышал, как хлопнула дверь в сенях, и увидел, что кто-то опять поглядел к нему в окошко.

Германн долго не мог опомниться. Он вышел в другую комнату. Денщик его спал на полу; Германн насилу его добудился. Денщик был пьян по обыкновению: от него нельзя было добиться никакого толка. Дверь в сени была заперта. Германн возвратился в свою комнату, засветил там свечку и записал своё видение.


VI


Атанде!

Как вы смели мне сказать атанде?

Ваше превосходительство, я сказал атанде-с!


Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место. Тройка, семёрка, туз – скоро заслонили в воображении Германна образ мёртвой старухи. Тройка, семёрка, туз – не выходили из его головы и шевелились на его губах. Увидев молодую девушку, он говорил: «Как она стройна!.. Настоящая тройка червонная». У него спрашивали: «который час», он отвечал: «без пяти минут семёрка». Всякий пузатый мужчина напоминал ему туза. Тройка, семёрка, туз – преследовали его во сне, принимая все возможные виды: тройка цвела перед ним в образе пышного грандифлора, семёрка представлялась готическими воротами, туз огромным пауком. Все мысли его слились в одну, – воспользоваться тайной, которая дорого ему стоила. Он стал думать об отставке и о путешествии. Он хотел в открытых игрецких домах Парижа вынудить клад у очарованной фортуны. Случай избавил его от хлопот.

В Москве составилось общество богатых игроков, под председательством славного Чекалинского, проведшего весь век за картами и нажившего некогда миллионы, выигрывая векселя и проигрывая чистые деньги. Долговременная опытность заслужила ему доверенность товарищей, а открытый дом, славный повар, ласковость и весёлость приобрели уважение публики. Он приехал в Петербург. Молодёжь к нему нахлынула, забывая балы для карт и предпочитая соблазны фараона обольщениям волокитства. Нарумов привёз к нему Германна.

Они прошли ряд великолепных комнат, наполненных учтивыми официантами. Несколько генералов и тайных советников играли в вист; молодые люди сидели, развалясь на штофных диванах, ели мороженое и курили трубки. В гостиной за длинным столом, около которого теснилось человек двадцать игроков, сидел хозяин и метал банк. Он был человек лет шестидесяти, самой почтенной наружности; голова покрыта была серебряной сединою; полное и свежее лицо изображало добродушие; глаза блистали, оживлённые всегдашнею улыбкою. Нарумов представил ему Германна. Чекалинский дружески пожал ему руку, просил не церемониться и продолжал метать.

Талья длилась долго. На столе стояло более тридцати карт. Чекалинский останавливался после каждой прокладки, чтобы дать играющим время распорядиться, записывал проигрыш, учтиво вслушивался в их требования, ещё учтивее отгибал лишний угол, загибаемый рассеянною рукою. Наконец талья кончилась. Чекалинский стасовал карты и приготовился метать другую.

– Позвольте поставить карту, – сказал Германн, протягивая руку из-за толстого господина, тут же понтировавшего. Чекалинский улыбнулся и поклонился, молча, в знак покорного согласия. Нарумов, смеясь поздравил Германна с разрешением долговременного поста и пожелал ему счастливого начала.

– Идёт! – сказал Германн, надписав мелом куш над своей картою.

– Сколько-с? – спросил, прищуриваясь, банкомёт, – извините-с, я не разгляжу.

– Сорок семь тысяч, – отвечал Германн.

При этих словах все головы обратились мгновенно, и все глаза устремились на Германна. – Он с ума сошёл! – подумал Нарумов.

– Позвольте заметить вам, – сказал Чекалинский с неизменной своею улыбкою, – что игра ваша сильна: никто более двухсот семидесяти пяти семпелем здесь ещё не ставил.

– Что ж? – возразил Германн, – бьёте вы мою карту или нет? Чекалинский поклонился с видом того же смиренного согласия.

– Я хотел только вам доложить, – сказал он, – что, будучи удостоен доверенности товарищей, я не могу метать иначе, как на чистые деньги. С моей стороны я конечно уверен, что довольно вашего слова, но для порядка игры и счетов прошу вас поставить деньги на карту.

Германн вынул из карман банковый билет и подал его Чекалинскому, который, бегло посмотрев его, положил на Германнову карту.

Он стал метать. Направо легла девятка, налево тройка.

– Выиграла! – сказал Германн, показывая свою карту.

Между игроками поднялся шёпот. Чекалинский нахмурился, но улыбка тотчас возвратилась на его лицо.

– Изволите получить? – спросил он Германна.

– Сделайте одолжение.

Чекалинский вынул из кармана несколько банковых билетов и тотчас расчёлся. Германн принял свои деньги и отошёл от стола. Нарумов не мог опомниться. Германн выпил стакан лимонаду и отправился домой.

На другой день вечером он опять явился у Чекалинского. Хозяин метал. Германн подошёл к столу; понтеры тотчас дали ему место. Чекалинский ласково ему поклонился.

Германн дождался новой тальи, оставил карту, положив на неё свои сорок семь тысяч и вчерашний выигрыш.

Чекалинский стал метать. Валет выпал направо, семёрка налево.

Германн открыл семёрку.

Все ахнули. Чекалинский видимо смутился. Он отсчитал девяносто четыре тысячи и передал Германну. Германн принял их с хладнокровием и в ту же минуту удалился.

В следующий вечер Германн явился опять у стола. Все его ожидали. Генералы и тайные советники оставили свой вист, чтоб видеть игру, столь необыкновенную. Молодые офицеры соскочили с диванов; все официанты собрались в гостиной. Все обступили Германна. Прочие игроки не поставили своих карт, с нетерпением ожидая, чем он кончит. Германн стоял у стола, готовясь один понтировать противу бледного, но всё улыбающегося Чекалинского. Каждый распечатал колоду карт. Чекалинский стасовал. Германн снял и поставил свою карту, покрыв её кипой банковых билетов. Это похоже было на поединок. Глубокое молчание царствовало кругом.

Чекалинский стал метать, руки его тряслись. Направо легла дама, налево туз.

– Туз выиграл! – сказал Германн и открыл свою карту.

– Дама ваша убита, – сказал ласково Чекалинский.

Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдёрнуться.

В эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его...

– Старуха! – закричал он в ужасе.

Чекалинский потянул к себе проигранные билеты. Германн стоял неподвижно. Когда отошёл он от стола, поднялся шумный говор. – Славно спонтировал! – говорили игроки. – Чекалинский снова стасовал карты: игра пошла своим чередом.


Заключение


Германн сошёл с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: «Тройка, семёрка, туз! Тройка, семёрка, дама!..»

Лизавета Ивановна вышла замуж за очень любезного молодого человека; он где-то служит и имеет порядочное состояние: он сын бывшего управителя у старой графини. У Лизаветы Ивановны воспитывается бедная родственница.

Томский произведён в ротмистры и женится на княжне Полине.



100 лучших книг всех времен: www.100bestbooks.ru

Просмотр содержимого документа
«Боброва Бартфельд конспект 19.02»

Файл



Все программы и данные хранятся во внешней памяти компьютера в виде файлов.

Файл – это поименованная область внешней памяти.

Файловая система – это часть операционной системы, определяющая способ организации, хранения и именования файлов на носителях информации.

Файлы, содержащие данные – графические, текстовые, называются документами. Файлы, содержащие прикладные программы, называют файлами – приложениями.

Имя файла, как правило, состоит из двух частей: собственно имя файла и его расширение.

Собственно имя файлу даёт пользователь, а расширение задаётся автоматически при создании файла.

Расширение позволяет понять пользователю тип файла, то есть какого рода информация в нём хранится (программа, текст, рисунок и т.д.)

В таблице приведены наиболее распространённые типы файлов и их расширения:



Выделяют следующие типы файлов:

Обычные файлы – файлы с программами и данными

Каталоги – файлы, содержащие информацию о каталогах

Специальные файлы устройств – файлы, предназначенные для представления физических свойств компьютера (принтера, звуковых колонок и тд.)



Каталоги



На каждом компьютерном носителе информации может храниться большое количество файлов. Для удобства поиска информации файлы по определённым признакам объединяют в группы, называемые каталогами или папками.

Каждый каталог получает собственное имя. Он сам может входить в состав другого, внешнего по отношению к нему каталога. Каждый каталог может содержать множество файлов и вложенных каталогов

Каталог – это поименованная совокупность файлов и подкаталогов.

Каталог самого верхнего уровня называется корневым каталогом.



Файловая структура диска



Файловые структуры бывают простыми и многоуровневыми.

Простые файловые структуры могут использоваться для дисков с небольшим (до нескольких десятков) количеством файлов.

В этом случае оглавление диска представляет собой линейную последовательность имён файлов:

Иерархические файловые структуры используются для хранения большего (сотни и тысячи) количества файлов.

Иерархия – это расположение частей (элементов) целого в порядке от высшего к низшим.

Начальный (корневой) каталог содержит файлы и вложенные каталоги первого уровня. Каждый каталог первого уровня может содержать файлы и вложенные каталоги второго уровня и т.д.



Полное имя файла



Чтобы обратиться к нужному файлу, хранящемуся на некотором диске, можно указать путь к файлу – имена всех каталогов от корневого до того, в котором непосредственно находится файл.

В операционной системе Windows путь к файлу начинается с логического имени устройства внешней памяти; после имени каждого подкаталога ставится обратный слеш.

Последовательно записанные путь к файлу и имя файла составляют полное имя файла.



Работа с файлами



Создаются файлы с помощью систем программирования и прикладного программного обеспечения.

В процессе работы на компьютере над файлами могут производиться следующие операции:

Копирование (создаётся копия файла на другом носителе или в другом каталоге)

Перемещение (производится перенос файла в другой каталог или на другой носитель)

Переименование (производится переименование собственно имени файла)

Удаление (в исходном каталоге объект уничтожается)



При поиске файла, имя которого известно неточно, можно воспользоваться маской имени файла.

Маска представляет собой последовательность букв, цифр и прочих допустимых в именах файлов символов.

Например, по имени p*.txt будут найдены все файлы с расширением txt, имена которых начинаются с буквы «p».

По маске p?.* будут найдены файлы с произвольными расширениями и двухбуквенными именами, начинающимися с буквы «p».



Просмотр содержимого презентации
«Боброва Бартфельд Презентация 19.02»


Скачать

Рекомендуем курсы ПК и ППК для учителей

Вебинар для учителей

Свидетельство об участии БЕСПЛАТНО!