СДЕЛАЙТЕ СВОИ УРОКИ ЕЩЁ ЭФФЕКТИВНЕЕ, А ЖИЗНЬ СВОБОДНЕЕ

Благодаря готовым учебным материалам для работы в классе и дистанционно

Скидки до 50 % на комплекты
только до

Готовые ключевые этапы урока всегда будут у вас под рукой

Организационный момент

Проверка знаний

Объяснение материала

Закрепление изученного

Итоги урока

В.П.Астафьев "Лейтенантская проза. На войне и о войне"

Категория: Литература

Нажмите, чтобы узнать подробности

В.П.Астафьев "Лейтенантская проза. На войне и о войне"

Просмотр содержимого документа
«В.П.Астафьев "Лейтенантская проза. На войне и о войне"»

Тема: Лейтенантская проза. На войне о войне (по рассказам В.П. Астафьева)

Цели урока:

  • знакомство учащихся с рассказами В. П. Астафьева о Великой Отечественной войне;

  • обучение анализу прозаических произведений;

  • развитие речи учащихся;

  • воспитание патриотизма, долга, нравственности.

Оборудование: портрет В. П. Астафьева, выставка книг В. П. Астафьева, экран, компьютер, мультимедийный проектор.

ХОД УРОКА

  1. Организационный момент

Река – краса Сибири всей –  
Волною плещет в берега.
Течёт могучий Енисей.
Шумит великая тайга.

Живут здесь те, кому мороз
Не страшен. И кто любит труд.
Здесь путь тяжёл. Здесь крут утёс.
И, как утёс, характер крут.
Сибири ширь для всей земли
Талант Астафьева дала.
И сколько б воды не текли -
Останутся его дела.
Он жил непросто, нелегко...
Сиротство, голод испытал.
Войну познал он глубоко.
И закалился, как металл.
Рабочий, грузчик и рыбак,
Писатель, слесарь и солдат,
Немного видел в жизни благ.
Любой работе был он рад.
Ценил родной он уголок
За красоту, строптивый нрав.
И в сердце он всегда берёг
Названья птиц, названья трав.
Простор таёжный с малых лет
Был важен для него. Был свят.
Знал: человека на земле
Людские затеси хранят.
Он задушевно песни пел.
Любил свой старый скромный дом.
Сердечно рассказать умел
О крае дивном, о родном.
Жить будет родина, дышать
В его немеркнущей строке.
И будет счастлива душа
В родном сибирском уголке.
Плывёт, не ведая сует,
Вдаль енисейская вода.
Астафьев здесь увидел свет.
И здесь остался навсегда.

2. Слово учителя

– Тема сегодняшнего урока «Лейтенантская проза. На войне о войне». Наш урок не случаен: скоро мы будем отмечать 75-летие Победы в Великой Отечественной войне. Сегодня мы с вами должны узнать, какой показывает войну В. П. Астафьев, кто герои его произведений, что хочет сказать нам автор.

Имя этого писателя нам уже знакомо. Его рассказы мы читали в 5-6 классах. Давайте их вспомним. («Васюткино озеро», «Белогрудка», «Конь с розовой гривой».)
Виктора Петровича весь мир помнит и знает таким, но был другой Астафьев (слайд)

Чаще всего мы будем сегодня произносить слово «война». Что оно обозначает? Если мы посмотрим в толковый словарь, то прочитаем: «Война – это вооруженная борьба между государствами; враждебные отношения с кем или чем-нибудь». Это лексическое значение данного слова, а в жизни? Что происходит на войне?

– Погибают люди, разрушаются города, села. В войне погибло целое поколение 1924-1926 годов рождения. Из четырех человек этого поколения в живых остался только один.

Остался в живых и солдат Великой Отечественной войны Виктор Петрович Астафьев 1924 года рождения.

Сообщение о биографии В. П. Астафьева

В битвах и сражениях Великой Отечественной войны особое место занимают сибиряки. Сибирские дивизии и полки сражались на всех участках громадного советско-германского фронта, участвовали в Московской, Сталинградской, Курской и других важнейших операциях, а также в боях против японских милитаристов.

Уже в первые дни войны сибиряки вместе с другими воинами Красной Армии приняли на себя удар врага и насмерть стояли на рубежах родной страны.

Как вы думаете, мог ли Астафьев  не  писать о войне?

Не мог.

«Радовался, что живой вернулся с войны…» – так написал Астафьев через много лет после войны.

– Что вы прочитали к уроку? (ребята называют произведения)

– Посмотрите, пожалуйста, на выставку. Здесь представлены произведения В. П. Астафьева. Есть на выставке роман, который называется «Прокляты и убиты». Это одно из последних произведений писателя, которое тоже рассказывает о войне, т. е. тема войны проходит через все творчество В. П. Астафьева.

Анализ прочитанных произведений

Вы все прочитали разные рассказы. Какие чувства они у вас вызвали?

– В рассказе «Старая лошадь» Астафьев не описывает военных действий. Это рассказ о лошади, которая вот уже три дня стоит на нейтральной полосе.

Почему она здесь оказалась?

В чем лошадь обвиняет людей?

Зачем герой рассказа, рискуя жизнью, добрался до коняги?

Зачитайте, как автор описывает лошадь.

С какой целью герой рассказа подвергал себя опасности.

Соотнесите название произведения и его основную мысль.

( Последние мгновения жизни лошади человек согревает жалостью, участием, теплом… Старой лошади хотелось к людям, и человек, рискуя собой, принёс ей последний дар дружбы )

Стихотворение Михаила Дудина

«Я жизнь свою в деревне встретил...» 


Я жизнь свою в деревне встретил,

Среди ее простых людей.

Но больше всех на белом свете

Любил мальчишкой лошадей.

Все дело в том, что в мире голом

Слепых страстей, обидных слез

Я не за мамкиным подолом,

А без семьи на свете рос.

Я не погиб в людской остуде,

Что зимней лютости лютей.

Меня в тепле согрели люди,

Добрей крестьянских лошадей.

Я им до гроба благодарен

Всей жизнью на своем пути.

Я рос. Настало время, парень,

Солдатом в армию идти.

Как на коне рожденный вроде,

Крещен присягой боевой,

Я начал службу в конном взводе

Связным в разведке полковой.

И конь - огонь! Стоит - ни с места.

Или галопом - без удил.

Я Дульцинею, как невесту,

В полку на выводку водил.

Я отдавал ей хлеб и сахар,

Я был ей верного верней.

Сам командир стоял и ахал

И удивлялся перед ней.

Но трубы подняли тревогу,

Полночный обрывая сон.

На север, в дальнюю дорогу,

Ушел армейский эшелон.

А там, в сугробах цепенея,

Мороз скрипел, как паровоз

. И - что поделать!- Дульцинея

Ожеребилась в тот мороз.

Заржала скорбно, тонко-тонко

Под грохот пушек и мортир.

И мне:- Не мучай жеребенка...

Сказал, не глядя, командир.

Я жеребенка свел за пойму

Через бревенчатый настил

И прямо целую обойму,

Как в свою душу, запустил…

Стучали зубы костью о кость.

Была в испарине спина.

Был первый бой. Была жестокость.

Тупая ночь души. Война.

Но в четкой памяти запались:

Мороз, заснеженный лесок

И жеребенок, что за палец

Тянул меня, как за сосок.


- ребята, какая общая тема у этих двух произведений, ведь они, хоть и написаны разными людьми, очень близки? (ответы учащихся)

- давайте запишем в тетрадь вывод.

СВЯЗИСТКА

Выбор- это_______________________

Нравственный – это________________

-О ком может быть рассказ с таким названием? Почему рассказ называется «Связистка», а не «Связист», ведь главный герой – Федя      Скворцов, связист? 

-В чем особенность построения рассказа?

-Какую роль играет пейзаж?

- как происходит знакомство героев?

- поступки героев, как они их характеризуют?

- что не дает главному герою покою? Почему?


МНОГООБРАЗИЕ ВОЙНЫ

- о чем эта статья?

-как воевали снятые с корабля моряки?

- как их называет автор, почему?

-что самое страшное в статье? Почему Дудин не любит вспоминать войну?



– Я хочу закончить урок словами самого В. П. Астафьева: «Память войны. Счастлив тот, кто не знает ее, и я хотел бы пожелать всем добрым людям: не знать ее никогда, не ведать, не носить раскаленные угли в сердце, сжигающие его».

11. Домашнее задание: написать сочинение-рассуждение «Какой рисует войну в своих рассказах В. П. Астафьев?»



























































Виктор Астафьев
Старая лошадь

   — Стоит? — спросил сержант Данила у разведчика Ванягина, дежурившего возле стереотрубы.
   — Стоит, — глухо ответил Ванягин, уступив место на чехле от стереотрубы сержанту Даниле — командиру отделения разведки.
   Отделенный долго и сосредоточенно обозревал окрестности, затем остановил зоркие глаза прибора на одном месте.
   — Скажи ты на милость, — заговорил он, раздраженно хлопая себя по карманам в поисках курева, — Три дня стоит! — И в голосе его просквозила жалость.
   Ванягин вздохнул:

   — Три дня… — и дал ему прикурить.
   Они курили, яростно затягиваясь горькой махоркой, и молчали. Но и так понимали друг друга, оттого что думали об одном и том же, хотя были разными людьми. Сержант Данила был в годах. Среди молодых, скорых на слово и ловких разведчиков он выглядел чужевато, смущался тем, что находится не у места, и два раза в году просился на обыкновенную службу, к обыкновенным пехотинцам.
   Ванягин был из рабочих, специалист по шлифовке паровозных бронзовых вкладышей. На сержанта Данилу он походил только волосом — оба рыжие, да еще тем, что во время работы не любил разговаривать. К этому приучило его тонкое шлифовальное дело.
   Он-то первый и назвал сержанта дядей Данилой, за что получил взыскание от щеголеватого комбата и полдня спал без обмоток в глубокой щели, называемой «губой», куда принесли для него соломы дисциплинированные солдаты.
   То ли понравилось Ванягину на «губе», то ли был он упорным человеком, но наказание не пошло ему впрок, и вопрос чинопочитания он решил по-своему — стал звать отделенного сержантом Данилой. Звание это разошлось по всему полку.
   И тут уж ни комбат, ни кто другой не в силах были что-либо сделать.
   Цигарка накалила ноготь, затрещала в пальцах, и сержант Данила кинул ее под каблук.
   — Как ты думаешь? — хрипловато спросил он и прокашлялся. — Как, говорю, думаешь, долго она еще? — и кивнул головой в сторону нейтральной полосы.
   — Кто ее знает, — пожал плечами Ванягин. — Они ведь живучие попадаются.
   Сержант Данила на секунду прислонился к стереотрубе и опять полез за кисетом:
   — Все стоит, все стоит…
   На нейтральной полосе, среди бородавчатых, засохших кочек вот уже третий день стояла раненая лошадь. Стояла неподвижно, опустив голову. С дряблых, полураскрытых губ ее тянулась кровавая слюна. Когда на нее смотрели в стереотрубу, она почти вплотную подвигалась к окулярам, и в большом глазу ее можно было заметить тупую боль, тоску и недоумение.
   Земля поддерживала ее. Та земля, на которую она ступила когда-то белолобым жеребенком, приветствуя мир радостным, переливчатым голосишком. Когда ноги у жеребенка сделались резвыми и струйка гривы потекла по гибкой шее, он принялся покусывать круп матери и гонять молодых кобылиц. Когда он вырос, его стали запрягать. Он взвился на дыбы и протестующе закричал, когда завели его первый раз в оглобли. Но в оглоблях, да еще с удилами во рту, трудно протестовать, и он побежал, а потом побрел по дороге, убегающей вдаль, к горизонту.
   С тех пор ему всегда казалось, что там, у края земли, конец дороги и он довезет тяжелую поклажу и увидит что-то неведомое.
   Выпадали дни, даже целые недели, когда отпускали спутанную конягу на волю, и она култыхала одна себе по прохладной траве, в прохладной темноте и слушала голос дергача.
   Конюх водил ее на водопой к речке, и она долго, смачно тянула воду губами, а человек длинно посвистывал ей, может быть думая, что под мерный и тихий свист коню слаще пьется.
   Менялись поклажи: лес, дрова, сено, кирпичи, мешки, водовозная бочка, а дороге не было конца. Она вела конягу и вела и вот привела туда, где грохот, сутолока, крики.
   Сперва коняга прядала ушами, пятилась и храпела, рвала со страха постромки. Ее то гоняли во весь дух люди с вытаращенными глазами, то заставляли шагать тихонько, с ленцой, убаюкивая длинной, как дорога, песней.
   Однажды ее впрягли в повозку вместе с двумя молодыми, горячими лошадьми. Их гнали прямо по подсолнечнику, кукурузе.
   Было дымно и жарко.
   Молодые лошади скакали по бокам, на ходу хватали сочные побеги кукурузы и глотали их, захлебываясь слюной.
   А коняга не могла. Ноги ее слабели, заплетались, делались непослушными.
   Та лошадь, что бежала справа, вдруг упала и взбила пыль ногами, а другая раскачивалась и сипло дышала, выворачивая мягкие ноздри, из которых ключами била кровь. И эта лошадь упала и потянула за собой старую конягу. Она шире расставила ноги, уперлась. Ее душила упряжь, но она не хотела падать.
   С повозки поднялся человек, вынул нож, обрезал постромки. Дышать сделалось легче.
   Человек погладил ребра коняги, ободьями выступившие на боках:
   — Ну, милый, только на тебя надежда, выручай!
   И старая коняга, видно, поняла человека, напряглась и потянула повозку дальше от грохота, сумятицы, воплей. Там, где попадались борозды или воронки, лошадь ступала осторожно, однако повозка все равно накренивалась, и с нее неслись стоны и ругань. Наконец лошадь подсмотрела лесную дорогу и свернула на нее.
   Возле палаток с красными крестами коняга остановилась, расслабила мускулы, задумчиво опустила голову.

   Раненых унесли. Не ожидая, когда ее хлестнут и погонят, коняга отошла в сторону и принялась выстригать из мятых кустов переросший пырей крупными, наполовину съеденными зубами.
   Вскоре и ее зацепило. В бок тупо шибануло, она рванулась было, но повозки сдвинуть не смогла. Еще раз рванулась, словно бы не поверив тому, что произошло, и почувствовала слабость в ногах и горячую боль внутри.
   Это случилось на высохшем болотце. Здесь еще с весны остались отпечатки следов птиц и рос небольшой пучок лабазника. Сгоряча она объела его, по давней привычке с толком используя остановку, но белый душистый цвет лабазника лишь обнюхала.
   Пошумел, пошумел на нее с повозки прихрамывающий на одну ногу солдат, потом с кряхтеньем обошел вокруг, покачал головой. Сказав: «Когда это война только и кончится?» — он снял с лошади хомут.
   Вечером он привел другого коня, надел на него хомут. Потник на хомуте был вытерт до блеска шеей старой коняги.
   — Отвоевался, трудяга! — тихо молвил повозочный и ушел, потрогав на прощанье конягу за спутанную гриву.
   Так она и осталась на ноле одна, всеми брошенная, никому не нужная. Запах лабазника щекотал в ноздрях. Ей виделся прохладный лес и за ним волнующееся море овса, которого она давно уже не едала досыта.
   До самой ночи она еще чего-то ждала, а затем, судорожно дергаясь, как спутанная, двинулась неизвестно куда. Ей хотелось к людям, но кругом было темно, и глаза тоже застилала темень. Природное чутье изменило ей, и она, выбившись из сил, остановилась. Она не заржала, а только робко зашелестела губами.
   Никто не отозвался, никто не пришел на ее робкий призыв. Так и стояла она между двумя враждебными мирами, в самом центре войны. Она будто знала, что если упадет, то больше никогда не поднимется и не увидит той дороги, что звала ее вперед и обещала что-то…
   Сержант Данила еще раз кинул цигарку под каблук и еще раз глянул в стереотрубу, должно быть на что-то надеясь.
   — Хотел сам — рука не поднимается… — Он опустил голову и после продолжительного молчания произнес: — Крестьяне бить лошадей могут вожжами там либо кнутом, но убивать — нет, потому он, конь, — работник.
   Так длинно и с неловкими намеками он еще никогда не разговаривал.
   — Конечно, конечно, — будто ничего не понимая, заторопился Ванягин. — Без коня у вас никуда. — И замолк, потому что сержант Данила поднял голову и пристально взглянул на него. Он мог бы приказать Ванягину, но не приказывал.
   Ванягин не выдержал взгляда сержанта и опустил глаза. Лицо его сразу сделалось виноватым, будто у напроказившего парнишки.
   — Скоро смену пришлю.
   Ванягин слышал, как осыпалась земля с бруствера. Траншеи для сержанта Данилы всегда были узкими. «Слава богу», — облегченно подумал Ванягин, когда шаги сержанта затихли и стало ясно, что отделенный не вернется.
   Еще никогда не тянулось так мучительно время на дежурстве, как в эти три дня.
   Сменщик, Яшка Голоухин, побывавший в тылу врага с десантом и считающий, что ему теперь все нипочем, ввалился в ячейку с шумом:
   — Артпривет наблюдателю! Дежурим? Много точек засек?
   — Одну.
   — Маловато.
   Он, не садясь, припал к окуляру стереотрубы, повертел колесико и засмеялся:
   — Вот это я понимаю — советский конь! Стоит на виду у фашистов и показывает непоколебимость. Если, мол, умру, так стоя!..
   — Ну ты, звонарь! — неожиданно замахнулся на него Ванягин.
   — Ты чего? — попятился Яшка от Ванягина, разом пришедшего в свирепость.
   — Ничего! — гаркнул Ванягин и, схватив карабин, вымахнул из окопчика.
   Ползти было трудно — укрытий никаких. Ванягин плотно прижимался к земле, а потом понял, что это бесполезно, поднялся и пошел неторопливо и даже как-то задумчиво, словно бы на прогулке.
   — Срежут! Псих ненормальный! — заорал Яшка, когда наконец пришел в себя.
   Но Ванягин дошел до коняги, приложился и выстрелил ей в голову.
   Старая коняга качнулась, узловатые, надсаженные колени ее подломились, и она рухнула на землю. Судорога пробежала от шеи до задних ног ее, и она вытянулась, протяжно, с облегчением вздохнув в последний раз.
   Ванягин со злостью выбросил дымящуюся гильзу и пошел обратно.
   Лошадь та снится Ванягину и по сей день…
 
   1958







Связистка

Никакое большое военное сражение не утихает разом. От него, словно от свалившейся в омут булыжины, еще долго расходятся по сторонам волны.

Танковый бой, произошедший в районе Крисановки, южным флангом раскатился аж до Буга, готов был и его перехлестнуть, но по правую сторону реки, на россыпи холмов, русское командование сосредоточило такое количество артиллерии, что она выхлестала и танки, и стрелковые соединения, и все, что шевелилось за рекою.

Остановив отступающие войска на Буге, наши части отбивались от шалых наскоков, налетов и сдерживали так называемую активную оборону противника. Попутно замысливалось не просто остановить, но и обуздать гитлеровцев. Удар на Крисановку они наносили двумя армиями — танковой и общевойсковой с приданными им моточастями, авиацией и всеми средствами, необходимыми для наступления. Крисановку все же немцы взяли на третий или четвертый день, узловой станцией овладели, но развить успех не смогли. И противостояние было уже организовано не так, как в сорок первом году, и непогода захоронила на просторах Украины все, что можно захоронить. Изнеможенные, усталые войска двух армий остались в мешке, заваленном метелью, скорее даже какой-то по-сибирски дикой снежной бурей.

А какие командиры, хоть советские, хоть немецкие, не возмечтают воспользоваться благоприятной обстановкой и отрезать, окружить противника, да и уничтожить! Но после Сталинграда немцы держали ухо востро, вот и стерегли, обороняли фланги изо всех имеющихся сил.

Сказать о Буге в этом месте «река» — язык не повернется. Предчувствие гор, так называемое Прикарпатье, всхолмило землю и задрало ее, отложив по оподолью серую луду, а по руслу реки в беспорядке вымытые каменья разной величины. Под скатами берегов и шевелилась черная лента речки с неустойчивыми забережками, перехваченная кое-где бляшками льда, неохотно и как-то совсем вяло шевелясь на перекатах и в шиверах.

Здесь стояло, точнее, рассыпано было по холмам по обе стороны реки село, бесприютное, не по-украински сиротливо-нагое, безрадостное. Оно наполовину выгорело, и лишь по разложинам кое-где темнели кусты да возле остовов еще недавно белых хат там и сям темнели садовые деревца, чудом выжившие, но, может, и обгоревшие до черноты. Правая, более сохранившаяся сторона села смотрелась приветливей, хотя тоже большей частью была голой и зябко ежилась по холмам и пригоркам, выстроившись подобием улицы вдоль Буга. В середине села реку перехлестывал, скорее серой гусеницей переползал, мостик, шибко разбитый снарядами, ощетинившийся ломьем плах, нетолстых скрепов и кривых брусьев из чуть отесанного леса. По мостику густо, разрозненно виднелись бугорки, прикрытые снегом, — это наши убитые солдаты, в основном связисты.

Бригада, в которой воевал связистом Федя Скворцов, поперед многих частей просквозила по тому мостику в ночное время, заняла оборону и утром уже бойко и дружно вела огонь по еще шевелящемуся в снегах немецкому войску. Пурга, снег, густо веявший, временами хлещущий, сугробы наметавший вдоль оград и по-за хатами, да еще пугающе обрывистый Буг помогли нашим частям затормозить противника, затем и остановить. Взвод управления дивизиона стадвадцатидвухмиллиметровых гаубиц, лучших на ту пору орудий на русском фронте, имел и вояк достойных. Ночью же управленцы хитро оборудовали наблюдательный пункт возле хаты со сгоревшей соломенной крышей, сплошь выбитыми окнами, сделав ход сообщения под стеной к бедному, нищенски на бугре скрючившемуся садику из десятка яблоневых, вишневых деревьев и стенкой терновника. Топили печь, сделанную из каменных плит вроде камина, ящиками из-под снарядов, ход сообщения под стенку и сразу к стереотрубе завесили плащ-палаткой, окна тоже загородили чем могли, и не ахти что, но все же маленько обогреться можно и горячей водой брюхо повеселить.

Командир отделения связи, большой дока в своем деле, еще за Днепр представленный к званию героя, и, если б не эта зимняя боевая и природная кутерьма, давно бы получил Звезду Героя, ночью же велел проложить две линии, запасную через мост, вторую, через Буг к батарее, выставленной на прямую наводку. «Промочимся же!» — заныли связисты. «А что лучше — мокрым быть или мертвым?» — взвился сержант, и по его вышло, на мосту набито народу вон сколько, да еще славяне, выбегающие на порыв, из линии вырезают куски, чтобы починить свою связь, и нитка через мост почти не работает, разве что в ночное время.

Федя и посейчас явственно помнил, как схватило в груди, когда он с безжильного кислого льда шагнул в воду и быстро, быстро, но чтоб, Боже упаси, не упасть, вовсе не вымочиться, семенил по жгущейся воде, ощущая ее стремительное тут течение икрами, перетянутыми обмотками, подошвами ботинок чутко нащупывая острые, пуще того — гладкие каменья.

Когда, буцкая мерзлыми ботинками, звеня льдом обросшими штанами и обмотками, они с напарником ворвались в хату с телефонами энпэ, командир отделения товарищ сержант Ряжов помог им быстренько раздеться, бросил сухое обмундирование и, главное, нагретые валенки, выпить дал, пусть и понемножку. Потом и отдохнуть приказал. Федя с напарником, слепившись спинами, хорошо придавили на ящиках, сделанных вроде нар, с расплющенной на них соломой и сверху прикинутой палаткой.

И ничего, даже кашля не было, сопли только и текли, ну а как здесь, при сопливой зиме, да без всяких вовсе последствий существовать? Батарея за рекой, и не одна, крушила остатки крупного немецкого соединения, вся бригада из села поддерживала ее огнем и всем, чем могла. Снаряды и заряды возили, но чаще на себе таскали солдаты, хлеб, горячий харч — тоже, обратно волокли раненых и связь непрерывную, добрую связь держали с боевой батареей, которая несла большие потери: за трое суток в ней сменилось едва ли не по три расчета.

Сержант Ряжов, человек, конечно, боевой, но уж и беспокойный. Нитка связи через мост давно и безнадежно изорвана, надежда на ту лишь линию, что легла через Буг. И тут отделенный проявил дальнозоркость, повелев положить на дно речки не наш хиленький провод, который он нехорошо называл советским гондоном, но кусок трофейного провода, добытого в боях. У немцев провод давно уж в прочной оболочке, непромокаемой и жесткой, по нему слышимость что надо, а наш в сырости быстро вянет, промокает, шипенье по нему да всякий треск, как от льняной костры, и больше ничего.

Отделенный держал телефониста на наблюдательном пункте или сам садился к телефону, линейного же связиста гонял как сидорову козу по линии, чтоб батарея за рекой ни на минуту не оставалась без связи.

Метель уже унималась и бой утихал, когда Федя Скворцов вышел на линию. В селе там и сям догорали хаты, на пути к мосту дымили две подбитые машины, с них порскали горящим порохом артиллерийские гильзы. Тут же на спуске сиротливо темнел остов тридцатьчетверки, на которую и за которой намело снегу. Башня, сорванная рвавшимся боезапасом, лежала почти рядом с покалеченной машиной, до краев набитая снегом, и даже в дуле орудия ватной затычкой белелся снег. Феде Скворцову всегда почему-то было жалко, ровно живое существо, наш подбитый и почти обезглавленный танк. Башня у него в глубоком пазу, ничем не закрепленная, способная вращаться и работать вкруговую. Оно, конечно, хорошо, вкруговую-то, но если б в танке во время боя сидели его творцы, то было б не только хорошо, но и справедливо.

Сержант Ряжов человек, конечно, героический, но, как уже говорилось, очень неспокойный, и никому от него покоя нету. Вот гоняет и гоняет по линии солдат, а чего гоняет? Порыва ж нету. По его же приказанию линию, что проложена через реку, протянули в стороне от дороги, чтобы буксующие машины ненароком не смотали провод на колеса или танки или тягачи не изорвали ее; там, где все же вынуждены были перехлестнуть линией заметенную снегом дорогу, провод глубоко закопали, ладом притоптали, сам товарищ сержант выходил на линию и проверял, хорошо ли закопали, плотно ль притоптали, но вот по работающей связи носись, подсоединяйся, делай проверку.

Оно, конечно, на войне береженого Бог бережет, а разинь смерть пасет, но все же уж и в хате за ветром посидеть охота.

Так вот нехитро рассуждая, связист Скворцов катил по линии и на спуске к Бугу, в наметенном за каким-то хилым заборчиком сугробе увидел копошащегося свово брата связиста. При ближайшем рассмотрении связист оказался девкой. Она держала в руках оборванные провода и пыталась стянуть их вместе.

В рукавички и за ворот ее шинели набило снегу, в обувь, стало быть, в валенки, начерпано. Девушка, чуть подвывая, взнуздывала себя иль еще кого-то: «Н-ну, н-ну-у, ну!» Отдавленный снегом провод в порыве разошелся. Сугроб-то уж больно уютно и плотненько лежал за вкривь и вкось набитыми досками, палками, жердочками, поверху которых и в дырьях темнела зябко дребезжащая колючка — от коз проклятых. Здесь, в предгорье, этой скотины было много, солдаты переловили коз, наварили мяса; скотины, которые попрытче, разбежались, а иных и хозяева с собой от войны угнали.

Федя свернул в сторону и сразу увяз в сугробе, но мужик же, воин же, быстро он выбил себя из снега, взял у девушки концы провода, потянул, крикнул: «Помогай!», и вдвоем они чуть даже стянули провода, но не соединили, и тогда Скворцов еще глубже попер в сугроб, рванул колючую проволоку с забора и стал ее ломать. Проволока не ломалась, рвала рукавицы, царапалась. Федя еще раз рванул уже со злом и оторвал одну нить, приступил ее ботинком, вертанул туда-сюда и, отделив конец метра в три, подал его девушке, коротко и властно приказав:

— Делай вставыш. Слышимость, конечно, будет не та, но все же. На обратном пути изладим все ладом, отроем провод.

— Ой, дяденька, у меня руки замерзли.

Пока они возились в снегу у рахитного забора, не сожженного в печке только потому, что здесь, на спуске к реке, много стреляли, разочка уж три в сугроб плюхались и подбрасывали снег мины, по-злому скрипуче рвущиеся на холоду. Один раз, когда близко засвистело и разорвалось, Федя даже и на девушку упал, вдавил ее в снег, как бы героически прикрыв собою.

— Ну, действуй, я сейчас до моста слетаю, проверку сделаю, если обрыва нет, мигом вернусь.

— Ладно, хорошо, дяденька, — пискнула связистка, держа конец ржавой проволоки в рукавице и ничего, однако, не делая.

В это время опять над ними просвистели мины, и где-то поблизости хрястнуло по мерзлой земле иль грудой развалившейся хате.

— Давай! Давай! — уже на ходу крикнул Федя и ринулся со всех ног по склону.

На мосту валялись клубки изорванной связи, но запасная линия родного дивизиона была в порядке. Подключившись ненадолго, Федя сделал проверку и, зацепив ногой из-под снега оборвыш провода, ринулся назад. По мосту, выбивая щепки, шаркнул пулемет из-за реки, и это прибавило связисту резвости.

Девушка все же сделала вставыш, который Федя тут же отсоединил и бросил подальше, србостив порыв подобранным на мосту концом провода, и только тут он подумал, куда же делась связистка-то? И увидел ее, распоясанную, открыто и как-то безвольно тащившуюся вверх по дороге, по-за нею тянулись темные извивы и кляксами разбившиеся о дорогу пятна крови.

Он ее быстро настиг, подставился, она обняла его за шею, они ускорили ход. Глянув в раскид шинели, Федя увидел, что девушка пыталась перевязать себя, но лишь перехлестнула поверху гимнастерку своим индпакетом, больше у нее ничего не было.

— Как же ты, а? Как же… — задышливо твердил Федя, почти на себе уже волоча связистку. — Неужто не слышала?

— Слышала, но порыв проклятый, — медленно выбивая из себя слова, плаксиво пожаловалась девушка.

— Порыв в порядке. Все я залатал. И счас. Счас вот тебя тоже обиходим, тоже, понимаешь…

Он заволок ее в подкопанную избу энпэ, согнал с лежанки ночью дежурившего, дрыхнущего телефониста и осторожно опустил на солому девушку. Телефонист спросонья начал материться — мол, ногу чуть не оторвал, босяк, но, заметив раненую, буркнул: «Так бы и сказал, а то дергает, дергает», — и вальнулся в уголке на остаток пола из мелких, кривых половиц: здесь, в Прикарпатье, не как на остальной Украине, уже были деревянные, не земляные полы в селах.

— Где ее тебе Бог дал? — расстегивая сумку, угрюмо заворчал санинструктор Яшка. — Своих раненых не знаем, куда девать и чем перевязывать.

— Давай уж как-нибудь постарайся, — виновато потупился Федя, а девушка в поддержку ему прошелестела:

— Пош-жа-пош-жа…

Яшка начал раздевать ее, она, загородившись слабой рукой, попросила:

— Бойцы… пу-пусть выйдут… бы-бы-цы…

— Ну, милая, тут не до деликатностей, тут работа идет, война…

Долго возился с раненой Яшка, она все пыталась загородить ладонями живот, Яшка отводил, один раз и отбросил раздраженно ее руки. Федя кочергой выдвинул из непрерывно топящейся печи чугунок с кипящей водой, налил для Яшки кипятку в рукомойник, кружку с горячей водой поднес к губам девушки. Они у нее были обветрены, шелушились остью, их успело когда-то обметать грязно-коричневым налетом. Жадно припав губами к кружке, девушка ожглась, но от кружки не отлепилась.

— Спа-си-бо! — отстраняясь и опадая на лежанку, слабо выдохнула раненая.

Федя оторвал кусочек бинта от Яшкой брошенного на стол белого свертка. Тот от рукомойника покосился на него, но ничего не сказал. Обмокнув кусочек бинта в кружку с горячей водой, Федя вытер губы связистки, стараясь мокрым клочком вычистить грязь из уголков ее аккуратненького рта, попутно и по лицу легонько прошелся, вроде как освежил его, и девушка еще раз, вроде чтобы никто не слышал, шепотом молвила:

— Спа-си-бо.

Приподняв палатку, из-под стены возник начальник штаба, заменивший днями раненного командира дивизиона. Был он в солдатских однопалых рукавицах, под телогрейкой рыжела кем-то, скорее всего сержантом Ряжовым, уделенная безрукавка, но все равно озяб, приморозил руки о железо стереотрубы и, подсунувшись к челу печи, почти сунул их в нагоревшие уголья.

— Это кто? — спросил он у Яшки, кивнув в сторону раненой.

— Да вот Скворцов на дороге напарницу себе подобрал.

— Откуда она?

— Не говорит. Военную тайну сохраняет. Но связисты, трепачи, давно уж подслушали: отдельная это спецчасть, обслуживает штаб танкового корпуса.

— Ну, которые обслуживают, те по линии не бегают, — скривил посиневшие от холода губы капитан. — Ты вот что, подготовь раненых, и ее тоже. Из тылов к нам пробивается колонна санитарных машин.

— Есть, товарищ капитан.

Яшка ушел, капитан, кашляя, налил себе кипятку в кружку, достал из кармана таблетку или кубик сахару, пил мелкими глотками и все время косился на Федора Скворцова, дежурившего у телефона, по всему было заметно, хотел к чему-нибудь придраться и кого-то распушить. Но связист в порядке и хитер, бродяга: пока капитан выпил кружку кипятку, раза три проверку сделал, выявляя радение, поругался со связистами на промежуточном пункте, к девушке же, тише мышки лежащей на соломе, не придерешься, телефониста, с ночи храпака задающего, никакой руганью не проймешь, и, высморкавшись в таз под рукомойником, капитан натянул рукавицы, на всякий случай приструнил свое воинство: «Ну, смотрите у меня тут!» — и опустился под стену, нарочно, видать, оставив ход приоткрытым, чтобы не одному ему мерзнуть.

Федя палатку над входом поправил, придавил ее с боков комками земли и катушкой со связью, про себя старчески ворча: «Иди уж, иди, ругай своих разведчиков, оне у тебя рожи поотъедали и от спанья опухли». После чего подвинулся вместе с ящиком телефона ближе к раненой девушке, деловито, как Яшка-санинструктор, пощупал ее лоб ладонью и спросил на всякий случай:

— Ну как ты тут, болезная?

— Ни-ничего. Дайте еще кипяточку, если можно. — Девушка понимала, что на чужом она подворье находится, проявляла скромность в поведении.

Федя вспомнил, что в кармане шинели у него, завернутый в тряпочку, хранится кусочек сахару, он его развернул, обдул и, бросив в кружку, помешал в ней запасным заземлителем. Девушка попила с удовольствием, причмокивая, и даже чуть порозовела лицом, еще раз поблагодарила Федю и прижмурила глаза, начавшие плыть от поднимающегося жара.

— Слышала, санмашины к нам идут?

Девушка чуть внятно что-то ответила и стала впадать в забытье, чем напугала Федю, и, чтобы не дать ей забыться и, как казалось связисту, незаметно и тихо умереть, он начал тормошить ее разговорами:

— Тебя как зовут-то?

— Вика, — последовал едва слышный ответ.

— Это как?

— Ну, Виктория, — уже внятней и даже как бы сердито пояснила девушка.

— А-а, имя городское. Я тоже городской, но с окраины, с рабочей, Мотовилихой она зовется, пермяк я — солены уши.

— Как это? — в свою очередь спросила связистка.

— Ну, слышал я, что в древности ушами звались у нас грибы. А ты чё думала, людям, что ли, уши солили?

Девушка не ответила. Федя склонился над нею, она вся мелко дрожала, и из губ ее, неплотно закрытых, вместе с перекаленным воздухом вырывался птичий звук: «Фик-фик-фик».

Федя снова поднес кружку с уже теплой водой к этим пляшущим и свистящим губам, снова девушка отпила воды, на этот раз почти жадно. «Где этот Яшка, распаскудник, где те долбаные санмашины?» — затосковал Федя и на всякий случай решил проверить, слышит ли чего девушка и вообще какова ее жизнеспособность.

— Та-ак, — протянул он, — имя мы узнали, а фамилия у тебя какая будет?

— Си-си… фик-фик-фик… Синицына, — собравши силы, молвила девушка и, трудно приподняв руку, показала на нагрудный кармашек, заметно оттопыренный, там у нее была красноармейская книжка, догадался Федя и нарочно громко воскликнул:

— Ну прямо птичник какой-то собрался, я-то ведь Скворцов. Ты Синицына, я Скворцов. Ну и молодцы мы с тобою, птахи небесные.

Наговаривая так, Федя стянул с себя шинель и, оставшись в телогрейке, бережно прикрыл раненую, заботливо подтыкав с боков, поискал еще бы чего теплое и содрал шинель со спящего на полу товарища, тот подогнул ноги почти до самого подбородка, пошарил рукою вокруг, невнятно сказал: «Топаз слушает», — и на этом угомонился.

И под двумя шинелями девушка не согрелась, все фикала, все выдувала изо рта жаркую, грудь давящую тяжесть. «Может, мне лечь к ней спиною? — подумал Федя. — От меня теплее». Но в это время в хату ворвался Яшка с двумя бойцами и закомандовал: «Быстро, орлы, быстро, аллюром!»

Связистку не очень бережно сгребли с лежанки, перекатили на носилки. Яшка вынул из кармана девушки красноармейскую книжку и заполнял какую-то бланку, меж делом прикрикивая на помощников:

— Ну чё стоите как пни! Тащите раненого в машину.

Федя, сделав предупреждение по линии, выбежал следом из хаты, помог водвинуть носилки на нижнюю подвеску и еще подумал, что холодно будет Синицыной от пола. Но машина была набита до маковки, по боковым железным скамейкам и на полу хохлились так и сяк сидящие иль полулежащие, второпях перевязанные раненые, сплошь в кровавых, где и в грязных бинтах. В машину запрыгнул Яшка, застегнул на девушке шинель и сунул под твердый от грязи отворот шинели заполненную бланку.

— Ну, с Богом, — сказал санинструктор, — тут обстреливают.

И они с Федей и двумя солдатами еще и подтолкнули сзаду машину, пробуксовывающую в плохо прикатанной колее. Так вот, буксуя и вихляясь, машина поднялась на холм и, пуская густой дым, исчезла за высотой. Вослед ей припоздало полоснул пулемет. «И ведь видят же, как-то вот видят или слышат?» недоумевая, сердился Федя и вслух спросил у Яшки:

— Ты-то чего не поехал с ними?

— Много работы, не велено отлучаться. Сопровождающий от санбата есть.

— Один на все машины?

— Да, один на пять машин. Ну ничего, вместе они скорее пробьются, а там уж… — Там уж, верили все бойцы и санинструктор тоже, там спасение и рай земной.

— А не выкинут?

— Чего?

— Девчонку раненые не выкинут из машины? Скажут, померла дорогой, и высвободят место, лежачее.

— Не должны, я предупредил, что проверю, и санбрату наказал, чтобы доглядывал. А вообще кто знает, не любят окопные землеройки фронтовичек. Пэпэже их зовут.

— Одна-две в части пэпэже, а страдать и отвечать всем, так, что ли?

— Все в руках Божьих, товарищ Скворцов, все в его милостивом веденье. Пойдем-ка чаю попьем и картошки порубаем, я ставил чугунок в печь, заваркой и сахарком у медбрата разжился. Они не чета нам, живут не тужат.

* * *

Картошка выкипела и уже начинала пригорать к стенкам чугуна. Высыпали ее на стол, размяли прикладом карабина крупную соль и только собрались поесть, еще и единой картошки не облупили, как на полу взнялся телефонист, широко зевая, с претензией, чего, мол, не будите, одни себе жрете. Картошка, почти непрожеванная, катилась горячим комом по нутру до самого до низу и уютно располагалась в брюхе. Хорошо!

А назавтра в этой самой хате, где располагался командный пункт, на той самой лежанке, с совсем уже расплющенной соломой лежал, дожидаясь санобоза, и Федя Скворцов. Ранило его на той самой запасной линии, что пролегала по мосту и которую связисты неприязненно звали пожарной линией. Мост был избит, развален, перила его там и сям болтались и под ветром скрипели на гвоздях и скобах. Трупов за последние дни на мосту прибавилось, будто замерзшее болото в неровных кочках был тот мостик. Никто мертвых не убирал и не хоронил даже ночью. Некогда. Все делом заняты. И не уберут. Кинут на мирное население: коли кто-то сюда вернется, по весне вынужден будет вытаявшие, разбитые трупы закапывать.

И у боевой бригады артиллеристов вот-вот перемены наступят, новое движение начнется, на этот раз на юг. Военная тайна, конечно, великая штука, но от связистов никак ее не убережешь. Радист получил сообщение, что совсем и недалеко наши войска загнали в голостепье и зажали там вражескую группировку. С осени замешкались немцы на Днепре и начали отступление почти зимою и вот попали в ловушку. Войска сосредоточиваются вокруг котла добивать противника, и тут уж никак без гаубичной бригады эргэка не обойтись. А и хорошо оно, уйти надо с этого неприютного, заваленного трупами моста, который немцы прошивают днем и ночью длинными очередями иль дорубают его минами и снарядами. Сколько и сколькие этот дежурный пулемет подавляли и докладывали, что все, капут, подавили, а он снова вдруг заявит о себе, прихватит парней на мосту, ладно, если на исходе его, тут мигом вались вниз, в сугроб, но коли на середке прихватит, тогда, куда деваться, ложись и молись, если Бога не забыл. А пулемет у немцев не наше горе, не таратайка на колесах со времен кинофильма «Чапаев» прославленная. У немцев пулемет на сошках, стволище в оглоблю, в ленте пятьсот патронов, и он как врежет очередь, так уж очередь получается, а не бабий пердёж врассыпаловку, что выдает прославленный «Максим» иль «Дегтярев» с диском в пятьдесят патронов. Из них, из наших пулеметов, хорошо стреляют — врага что траву косят — только в кино.

Вот так вот примерно размышлял Федя Скворцов, мчась по «пожарной» линии связи на очередной порыв, и прихватило его очередью аккурат посередь моста. Он видел, как шла эта очередь по мосту, всплескивая султанчиками белого снега синие огоньки, которые, будто с лесной герани, лепестками осыпались, если на пути пуль встречались скобы, гвозди, костыли и всякое крестьянину доступное железо, которым он постепенно облепляет старый мост, починяя и укрепляя его каждую весну, видел Федя, как из трупов, давно здесь покоящихся, выбивало серое лоскутье и что-то багрово-белое, мясо, должно быть, и косточки человечьи. «Господи! Спаси и помилуй!» — взмолился Федя и упал брюхом на бревешки, попытался вдавиться в пролом. Как ударило снарядом, так три бревешка проломились и просели на крестовины моста. Вот в этот пролом и вдавился тощим брюхом, головою, грудью связист Скворцов. Но ноги-то куда девать? Ноги и руки, нужные в деле, в работе, под пулями лишние — некуда их девать. В ногу и попало Феде, слава Богу, пока в одну. Сперва его раза два дернуло за взгорбившуюся на спине шинель, в крошку разбило ящичек телефонного аппарата, съехавшего на спину же, потом вот и ногу дернуло. Феде помстилось, что кто-то из связистов, балуясь, накинул на ногу провод петлею и дернул его, шуткуя. Блажь, конечно, нелепость, но чего с испугу не войдет человеку в голову.

Федя Скворцов, боец опытный, битый — до этого два легких ранения получил, убитых и раненых навидался — не запаниковал, не задергался, хотя в ботинке начало жечь, нога перестала шевелиться и слышать себя. Он дождался, когда уймется пулемет. Вылез из своей нечаянной, ненадежной ухоронки и пополз, стараясь прижиматься ближе к бревенчатому брусу, под которым и которым скреплялся настил моста, но уж из бревешек потоньше. В одном месте уцелел пролет перил. Федя взнял себя, перебираясь руками, заспешил к своему берегу, да не больно спешилось, как-то неловко вывернулась и не шла, волоклась нога, оставляя за собой красную борозду.

Привыкший бегать по линии, а мост даже и пролетать, он долго сползал к дороге, какое-то время еще и по дороге полз. Как нарочно, никакой нигде твари нету, ни тебе несчастного, одинокого связиста, ни тебе посыльного иль шалого, всегда вроде бы пьяного разведчика. Он увидел под забором торчащий из сугроба кончик колючей проволоки. Былинку пустырной травы она напоминала с двумя острыми лепестками. Узнал это место Федя, заполз во двор разбитой хаты, потом и в хату влез, точнее, в короб стен, оставшийся от хаты.

Здесь велся народ, чей-то энпэ располагался, но чей — разузнавать времени не было. Он попросил молодого лейтенанта послать кого-нибудь к мосту, где под первым пролетом, настелив под задницу будыльев, на промежуточном пункте дежурили два связиста, пусть один прибежит и ему поможет. Ребята, тоже артиллеристы, но малокалиберные, на скорую руку перевязали Скворцова, дали глоток водки из фляжки глотнуть. Тут и связисты примчались. Оба. Радехоньки, что причина нашлась смыться хоть на время от гибельного моста и погреться возле печки, может, и пожрать чего-нито. Тем более, что они слышали, будто ночью к нашим пробился тягач, на нем хлеб, водка, концентраты пшенные, ну все, чего душа ни пожелает.

Тягач в самом деле приходил с каким-то пакетом и попутно привез несколько мешков сухарей, ведро сахару и рюкзак махорки, насчет водки, концентратов, других всяческих разносолов и разговору не велось.

Яшка долго возился с Федей Скворцовым, укол от столбняка сделал, ботинок порезал, штаны до колена располосовал, со словами «больше не понадобятся» брезгливо бросил скомканные, грязные обмотки в печку. Связисты с промежуточной во всю силу, будто кони овес, хрумкали сухари, устроившись возле чела печки. Яшка принес в кружке горячего чаю, разломил напополам сухарь об колено и сказал Феде:

— Поешь и попей маленько. Тебе это необходимо.

Потом появился сержант Ряжов. Покачал головой:

— Совсем людей мало осталось. Опытных — единицы. — И попер связистов, швыркающих кипяток возле печи, на свою, на законную, точку. Затем капитан из-под стены возник, снова грел руки и косился на Федю Скворцова.

— На мосту? — спросил, чтоб хоть о чем-нибудь говорить.

— На мосту, товарищ капитан.

— Ах, этот проклятый мост, сожгли б его уж, что ли. — И обратился к Яшке, кивнув в сторону Скворцова: — Что у него?

— Да и ранение вроде бы невелико, но препакостное, перебито сухожилие, тронута лодыжка. Парень, считай, что выбыл от нас навсегда.

— Ну что за место клятое? И боев-то настоящих не было, а народу потеряли дополна. Скоро санитарная-то будет?

— После обеда обещали, товарищ капитан.

— После обе-еэда, они там все обедают и водку пьют.

— Нашу, — поддакнул сержант Ряжов.

— Может, и нашу. Яков, всех раненых сопроводить, в целости доставить. — И подал руку Феде: — Ну, Скворцов, прощай, хорошим ты связистом и помощником был. — И, увидев, как бледный лицом раненый, недавно переживший потрясение, проливший кровь, заплакал и закрылся рукою, растерянно потоптался возле лежака: — Ну, ну, чего ж плакать-то? Не маленький и не из рая, а из ада выбываешь. — Хотел еще что-то добавить.

Феде показалось, капитан хотел покаяться за то, что крут бывал, орал, не подбирая выражений, разика два по голове трубкой бацкнул, один раз пинкаря под жопу дал. Горячий, еще молодой человек, а ответственность на нем какая — тут и заорешь, и запинаешься. Ничего более не сказал командир дивизиона, махнул рукой, натянул рукавицы и опал в подкоп, прошуршал плащ-палаткой и на этот раз не оставил вход полуоткрытым, тщательно прикрыл палатку. «Это чтобы мне, раненному, не дуло», — подумал Федя и снова заплакал от умиления и жалости к себе. Сержант Ряжов приказал не раскисать, держаться и катнул на лежанку облупленную горячую картофелину, да еще самолично и посолил ее.

— Ох-хо-хооо, доля солдатская, — молвил он в пространство и какое-то время смотрел неотрывно вдаль, вроде бы как сквозь стену. В эту минуту полного отрешения своего командира Федя подумал, что сержанта скоро убьют, но впоследствии, на встрече ветеранов артбригады, узнал он, что сержант Ряжов погиб не скоро, погиб уже в Германии при штурме Зееловских высот.

* * *

В санбате Федя Скворцов пробыл недолго и в каком-то отдалении от себя, как бы в полусне. Перед эвакуацией в тыл вдруг попросил сестричку, что ставила ему уколы и давала порошки, нельзя ли узнать что-нибудь про Вику, Викторию Синицыну.

— Ой, тут такой поток раненых был, такой поток. А она кто тебе?

— Напарница по телефону.

Сестричка была сообразительна, просмотрела журнал с регистрацией умерших в санбате и похороненных поблизости.

— Средь умерших Синицына не числится, а к эвакуации назначенных такие списки, такие бумажные дебри, что в них не вдруг и разберешься, но я постараюсь. Как ночное дежурство выпадет, так разузнаю.

Но поток раненых — поток! — слово-то какое жуткое, никто его и не осознает до конца — не прекращался. Санбат работал с большим напряжением и перегрузом. Мест не хватало. Связиста Скворцова метнули в ближайший госпиталек, тоже переполненный. Там ему сделали рассечение на ноге, обиходили, прибрали, костыль дали, чтобы сестрам его не таскать на носилках. К этому времени Федя совсем очнулся, вышел из какого-то вялого, полусонного состояния. Но, как погрузили в поезд, он под стук колес, качаемый будто в люльке, снова начал спать беспробудно. Нога «отходила», и весь он отходил и начал слышать боль не в чужом как будто теле, но в своем, родимом, ему велели поменьше шевелиться, ходить в туалет только по большой нужде, но скоро он ни по какой нужде не мог слезть с полки, шибко его, как и всех парней, угнетало, что девушки, сплошь ладные и красивые, вынуждены убирать из-под него. Будучи человеком стеснительным, он старался все свои неуклюжие дела справлять ночью.

А ехали долго, в настоящую заснеженную зиму въезжали, в глубь России двигались. Дорогой раненых распределяли по госпиталям, понемногу разгружались, и, когда подъехали к Уралу, Федя Скворцов набрался смелости на обходе, попросив врача:

— Меня, если можно, выгрузили бы на Урале, если, конечно, можно.

— А где именно на Урале-то?

— Хорошо бы в Перми, я оттудова родом, и все наши там живут: отец, мать, сестры.

Но с Пермью ничего не вышло, Федю на носилках перенесли в другой поезд, и оказался он в Соликамске, аж на севере области, зато на родном Урале, где и воздух, и виды природы, и даже дымящие трубы были привычны, целительно действовали на человека.

Приезжала в Соликамск мать, плохо одетая, с чернью металла, впившегося в руки, привезла скудные гостинцы.

Его оперировали, и не раз, но, видимо, дело не шло на поправку, и отвезли его все-таки в Пермь, большой город, где профессор в позолоченных очках осматривал Федю, больно давил беспощадной рукой раненую ногу и назначил его на операцию.

Уж тополя городские в лист пошли и под застрехой госпиталя суетились и щебетали ласточки-белобрюшки, творя потомство, когда профессор, Матвеев по фамилии, откровенно сказал раненому Скворцову:

— Все возможное мы сделали. Комиссуем тебя домой и на нашей госпитальной машине отвезем в родную твою Мотовилиху. Будешь какое-то время ходить с палкой, потом, даст Бог, и выбросишь ее.

Нет, не выбросил, то ли привык к своей опоре, то ли хромая нога так до конца и не излечилась, но и жил, как инвалид, и работал, как инвалид, в инструменталке военного завода, прыгая около стеллажей с разными необходимыми производству инструментами и железяками. Тут и женился на местной девушке, перешел жить в ее дом, от которого по пологой луговине в овраг спускался огород.

Ох, если б не этот огород, не баба крепкой рабочей кости и ее суровые, но дельные родители, пропадать бы пришлось и Феде, и двум его девчонкам, которые как-то сами собой изладились и выскочили на свет белый невесть откудова.

И везде: в санпоездах, в госпиталях, средь инвалидов, толкущихся в приемных разных комиссий, даже будучи в доме отдыха, в Краснокамске, — Федя Скворцов осторожно интересовался насчет Синицыной Вики. Очень ему хотелось узнать, жива ли она, и если жива, то как ее судьба сложилась. Один большой, много знающий человек надоумил Федю написать в Москву, в медицинские архивы, и оттудова пришел радостный ответ, что да, такая Синицына Вика, Виктория Александровна, излечена и проследовала на местожительство в Ярославль. «Вот и хорошо, вот и славно», — думал Федор Скворцов, и одно только сомнение было в нем, Яшка-санбрат говорил, что рана у Вики широкая, но не очень опасная, сбруснуло вместе с мясом кожу с ребер, задело живот, так вот, как она, бедная женщина, будет таить такие шрамы от жениха, не поморгует ли он, не отвернется ли, не обидит ли бедную женщину с таким красивым именем.

На этом и сошла с колес память о войне. Казалось, кто-то другой там был и действовал. Лишь в каком-то туманном полусне, опять же в отдалении, виделся ему иногда белый сугроб с полосами от пожара и пороха, девушка, роющаяся в снегу, и парень, молодой, бравый, хотя молодым он бывал, но бравым никогда, тем паче в тех изнурительных боях, но как виделся, так и виделся. Парень тот бравый с шутками-прибаутками помогал раскрасавице связистке починить линию, и она исцарапала все руки колючей проволокой, пока соединила порыв, а ведь у него приструненный к поясу под шинелью был конец провода, прихваченный на всякий случай. Отчего же он не отдал свой провод-то в беду попавшему человеку, тогда, глядишь, и не поувечило бы ее, и не мучилась бы она под чужими мужицкими глазами.

Вот этого Федор Сергеевич Скворцов, сколь ни тужился, ни понять, ни простить себе не мог.









































Многообразие войны

В нашей Овсянской библиотеке работает милая, добрая женщина под названием Люба. Она была тринадцатым ребенком в семье, и отца ее, согласно закону, отпустили домой из армии во время войны.

Это первый случай, узнанный мною за жизнь мою о той великой гуманности, о которой колоколили со всех сторон наши благодетели и отцы. Чаще приходилось сталкиваться и слышать об ужасных делах, творившихся во время войны. Как правило, обезглавливали семьи, забирали в армию и посылали на фронт кормильца, старших девчонок мобилизовывали на военные заводы и номерные предприятия, подростков - в ФЗУ, где они дозревали до призывного возраста.

Какой надлом, какая надсада ложилась на плечи русских женщин, которые про себя потом пели: "Я и трактор, я и бык, я и баба, и мужик".

Даже немцы, прибегшие к тотальной мобилизации лишь в конце войны, поражались той жестокости, что свирепствовала повсеместно в стране Советов по отношению к своему народу.

И что оставалось делать мудрым вождям и полководцам, как спасать свои шкуры, когда они за одно лето провоевали половину страны и сдали в плен регулярную, на горе, бесхлебье и бесправье взращенную армию.

Вот и воевали до упаду, до полного изнеможения. Часто - с марша в бой, с переброски орудий на прямую их наводку без рекогносцировки, привязки, где и с необорудованными огневыми позициями, танки с полузаправкой, с пятью, семью снарядами - в огонь, вперед, лишь бы час, день продержаться, хоть ненадолго врага остановить.

А где-то подростки, дети почти, старики и изможденные женщины точили на станках болванки, ковали, варили и собирали железные машины, сверлили стволы, валили лес, заготавливая древесину на приклады винтовок, которые чем дальше в войну, тем хуже становились, стволы не только снаружи, но и внутри плохо отшлифованы, прицельная планка отпадает и теряется, в зарядной коробке слабая пружина - тычь, солдат, пальцем патрон в патронник, в котором после выстрела останется железная жопка патрона, потому как с сорок третьего года стали к пулеметам и винтовкам делать комбинированные патроны, половина меди и половина железа. Но хоть такие винтовки и патроны были, и то слава Богу.

Михаил Дудин, царствие ему небесное, замечательный мужик и автор многих превосходных стихотворений и многих, многих едких и разящих эпиграмм, был морским пехотинцем и воевал в самых адских местах Ленинградского фронта, в том числе на гибельном "пятачке".

Так вот, Миша Дудин потряс меня рассказом о том, как воевали снятые с кораблей моряки. Где-то на Пулковских высотах или под ними довелось идти в атаку морякам, снятым с линкора. А что у них на линкоре за личное оружие? Офицерское - кортики да маузеры иль браунинги и винтовки сэвэтэ у матросов, полуавтоматы наши, хваленые, годные для парадов, но не для боя в окопах, да еще на холоду, но и такие винтовки да пистолеты вахтового и парадного назначения были далеко не у всех моряков, патронов по обойме, а задача поставлена четко и твердо: пойти на врага, достичь его окопов и отобрать оружие.

И морячки наши, сами себя вздрючившие похвалами о бесстрашии своем и несгибаемости, в песнях воспетые, в кино заснятые, народом до небес вздетые, комиссарами и отцами командирами вдохновленные, поскидывали с себя бушлаты и в одних тельняшках, с криком "полундра", которого немцы не понимали и не боялись, бросились на врага через поля и высотки, и - самое великое и страшное - часть их достигла фашистских окопов и отобрала у врага оружие. Но уже часть малая, остальная братва осталась лежать на земле, и до самых снегов пестрели поля и склоны высот тельняшками.

В одном месте моряки шли в атаку через большое поле, засаженное капустой, и, когда настали голодные времена в блокадном Ленинграде, полуголодные моряки ночью ползали на капустное поле, и иногда им удавалось принести вилок-другой в окопы. Разумеется, поле капустное было пристреляно немцами, и тут они выложили еще много наших, воистину отважных ребят, которые раздевали убитых, снимали с них бушлаты, количество полосатых трупов добавлялось и добавлялось на поле брани.

Весной, когда морячки вытаяли, смотреть было невозможно на землю - вся она была полосата от тельняшек, мечты и радости многих и многих советских ребятишек.

"Вот ты, земляной человек и работник творческого труда, не вылазишь из тельняшки, как Гриша Поженян, тепло тебе в ней и мягко, а я не могу носить тельняшку с тех самых пор, - говорил Михаил Дудин, и, помолчав, глядя в сторону, неунывный этот человек горько добавил: - А потом их, морячков, хоронили, ты, окопный землерой, можешь себе представить, что и как там хоронили, их кости и тлелое мясо просто с клочьями тельняшек сгребли в земляные ямы, называемые красиво, одухотворенно - братскими могилами. О-о, прости нас, Господи, тайно верующих, к Богу подвигающихся коммунистов и всех страждущих, прости. Они не виноваты в том, что им выпало на долю жить мужественно и умереть геройски. Перед Богом все мы мученики, и живые, и мертвые..."

Никогда больше, никогда веселый человек, шутник, хохмач Михаил Дудин не говорил со мною о войне, даже приближения к этому разговору избегал.

Трудно все-таки копаться в старых, кровоточащих ранах и не надо бы уж так громко хвастаться тем, как трудно жилось народу нашему в войну и какой ценой досталась нам победа.

Каждая следующая годовщина, парад и веселье по случаю Победы нашей уже ничего, кроме неловкости, горечи в памяти и боли в сердце, не вызывают.

22 сентября 2000.

с. Овсянка.

 

























18



Скачать

Рекомендуем курсы ПК и ППК для учителей

Вебинар для учителей

Свидетельство об участии БЕСПЛАТНО!