СДЕЛАЙТЕ СВОИ УРОКИ ЕЩЁ ЭФФЕКТИВНЕЕ, А ЖИЗНЬ СВОБОДНЕЕ

Благодаря готовым учебным материалам для работы в классе и дистанционно

Скидки до 50 % на комплекты
только до

Готовые ключевые этапы урока всегда будут у вас под рукой

Организационный момент

Проверка знаний

Объяснение материала

Закрепление изученного

Итоги урока

"Золотая полка" (подборка коротких рассказов)

Категория: Русский язык

Нажмите, чтобы узнать подробности

"Золотая полка" содержит подборку коротких рассказов, не обходимых для подготовки к итоговому сочинению по литературе и к сочинению ЕГЭ.

Просмотр содержимого документа
«В аптеке А.П. Чехов»

А.П. Чехов «В аптеке»


Был поздний вечер. Домашний учитель Егор Алексеич Свойкин, чтобы не терять попусту времени, от доктора отправился прямо в аптеку.

«Словно к богатой содержанке идешь или к железнодорожнику, — думал он, забираясь по аптечной лестнице, лоснящейся и устланной дорогими коврами. — Ступить страшно!»

Войдя в аптеку, Свойкин был охвачен запахом, присущим всем аптекам в свете. Наука и лекарства с годами меняются, но аптечный запах вечен, как материя. Его нюхали наши деды, будут нюхать и внуки. Публики, благодаря позднему часу, в аптеке не было. За желтой, лоснящейся конторкой, уставленной вазочками с сигнатурами, стоял высокий господин с солидно закинутой назад головой, строгим лицом и с выхоленными бакенами — по всем видимостям, провизор. Начиная с маленькой плеши на голове и кончая длинными розовыми ногтями, всё на этом человеке было старательно выутюжено, вычищено и словно вылизано, хоть под венец ступай. Нахмуренные глаза его глядели свысока вниз, на газету, лежавшую на конторке. Он читал. В стороне за проволочной решеткой сидел кассир и лениво считал мелочь. По ту сторону прилавка, отделяющего латинскую кухню от толпы, в полумраке копошились две темные фигуры. Свойкин подошел к конторке и подал выутюженному господину рецепт. Тот, не глядя на него, взял рецепт, дочитал в газете до точки и, сделавши легкий полуоборот головы направо, пробормотал:

Calomedi grana duo, sacchari albi grana quinque, numero decem!1

— Ja!2 — послышался из глубины аптеки резкий, металлический голос.

Провизор продиктовал тем же глухим, мерным голосом микстуру.

— Ja! — послышалось из другого угла.

Провизор написал что-то на рецепте, нахмурился и, закинув назад голову, опустил глаза на газету.

— Через час будет готово, — процедил он сквозь зубы, ища глазами точку, на которой остановился.

— Нельзя ли поскорее? — пробормотал Свойкин. — Мне решительно невозможно ждать.

Провизор не ответил. Свойкин опустился на диван и принялся ждать. Кассир кончил считать мелочь, глубоко вздохнул и щелкнул ключом. В глубине одна из темных фигур завозилась около мраморной ступки. Другая фигура что-то болтала в синей склянке. Где-то мерно и осторожно стучали часы.

Свойкин был болен. Во рту у него горело, в ногах и руках стояли тянущие боли, в отяжелевшей голове бродили туманные образы, похожие на облака и закутанные человеческие фигуры. Провизора, полки с банками, газовые рожки, этажерки он видел сквозь флер, а однообразный стук о мраморную ступку и медленное тиканье часов, казалось ему, происходили не вне, а в самой его голове... Разбитость и головной туман овладевали его телом всё больше и больше, так что, подождав немного и чувствуя, что его тошнит от стука мраморной ступки, он, чтоб подбодрить себя, решил заговорить с провизором...

— Должно быть, у меня горячка начинается, — сказал он. — Доктор сказал, что еще трудно решить, какая у меня болезнь, но уж больно я ослаб... Еще счастье мое, что я в столице заболел, а не дай бог этакую напасть в деревне, где нет докторов и аптек!

Провизор стоял неподвижно и, закинув назад голову, читал. На обращение к нему Свойкину он не ответил ни словом, ни движением, словно не слышал... Кассир громко зевнул и чиркнул о панталоны спичкой... Стук мраморной ступки становился всё громче и звонче. Видя, что его не слушают, Свойкин поднял глаза на полки с банками и принялся читать надписи... Перед ним замелькали сначала всевозможные «радиксы»: генциана, пимпинелла, торментилла, зедоариа и проч. За радиксами замелькали тинктуры, oleum’ы, semen’ы, с названиями одно другого мудренее и допотопнее.

«Сколько, должно быть, здесь ненужного балласта! — подумал Свойкин. — Сколько рутины в этих банках, стоящих тут только по традиции, и в то же время как всё это солидно и внушительно!»

С полок Свойкин перевел глаза на стоявшую около него стеклянную этажерку. Тут увидел он резиновые кружочки, шарики, спринцовки, баночки с зубной пастой, капли Пьерро, капли Адельгейма, косметические мыла, мазь для ращения волос...

В аптеку вошел мальчик в грязном фартуке и попросил на 10 коп. бычачьей желчи.

— Скажите, пожалуйста, для чего употребляется бычачья желчь? — обратился учитель к провизору, обрадовавшись теме для разговора.

Не получив ответа на свой вопрос, Свойкин принялся рассматривать строгую, надменно-ученую физиономию провизора.

«Странные люди, ей-богу! — подумал он. — Чего ради они напускают на свои лица ученый колер? Дерут с ближнего втридорога, продают мази для ращения волос, а глядя на их лица, можно подумать, что они и в самом деле жрецы науки. Пишут по-латыни, говорят по-немецки... Средневековое из себя что-то корчат... В здоровом состоянии не замечаешь этих сухих, черствых физиономий, а вот как заболеешь, как я теперь, то и ужаснешься, что святое дело попало в руки этой бесчувственной утюжной фигуры...»

Рассматривая неподвижную физиономию провизора, Свойкин вдруг почувствовал желание лечь, во что бы то ни стало, подальше от света, ученой физиономии и стука мраморной ступки... Болезненное утомление овладело всем его существом... Он подошел к прилавку и, состроив умоляющую гримасу, попросил:

— Будьте так любезны, отпустите меня! Я... я болен...

— Сейчас... Пожалуйста, не облокачивайтесь!

Учитель сел на диван и, гоняя из головы туманные образы, стал смотреть, как курит кассир.

«Полчаса еще только прошло, — подумал он. — Еще осталось столько же... Невыносимо!»

Но вот, наконец, к провизору подошел маленький, черненький фармацевт и положил около него коробку с порошками и склянку с розовой жидкостью... Провизор дочитал до точки, медленно отошел от конторки и, взяв склянку в руки, поболтал ее перед глазами... Засим он написал сигнатуру, привязал ее к горлышку склянки и потянулся за печаткой...

«Ну, к чему эти церемонии? — подумал Свойкин. — Трата времени, да и деньги лишние за это возьмут».

Завернув, связав и запечатав микстуру, провизор стал проделывать то же самое и с порошками.

— Получите! — проговорил он наконец, не глядя на Свойкина. — Взнесите в кассу рубль шесть копеек!

Свойкин полез в карман за деньгами, достал рубль и тут же вспомнил, что у него, кроме этого рубля, нет больше ни копейки...

— Рубль шесть копеек? — забормотал он, конфузясь. — А у меня только всего один рубль... Думал, что рубля хватит... Как же быть-то?

— Не знаю! — отчеканил провизор, принимаясь за газету.

— В таком случае уж вы извините... Шесть копеек я вам завтра занесу или пришлю...

— Этого нельзя... У нас кредита нет...

— Как же мне быть-то?

— Сходите домой, принесите шесть копеек, тогда и лекарства получите.

— Пожалуй, но... мне тяжело ходить, а прислать некого...

— Не знаю... Не мое дело...

— Гм... — задумался учитель. — Хорошо, я схожу домой...

Свойкин вышел из аптеки и отправился к себе домой... Пока он добрался до своего номера, то садился отдыхать раз пять... Придя к себе и найдя в столе несколько медных монет, он присел на кровать отдохнуть... Какая-то сила потянула его голову к подушке... Он прилег, как бы на минутку.... Туманные образы в виде облаков и закутанных фигур стали заволакивать сознание... Долго он помнил, что ему нужно идти в аптеку, долго заставлял себя встать, но болезнь взяла свое. Медяки высыпались из кулака, и больному стало сниться, что он уже пошел в аптеку и вновь беседует там с провизором.


Сноски

1 Каломели два грана, сахару пять гран, десять порошков! (лат.).

2 Да! (нем.).


Просмотр содержимого документа
«Валя Михаил Зощенко»

Михаил Зощенко «Валя»


Давеча еду в трамвае и любуюсь на кондукторшу. Очень она, вижу, славно и мило ведёт своё дело. Всё у неё удивительно хорошо получается. Легко, красиво и так и надо.

Она любезно объявляет станции. Внимательно за всем следит. Со всеми приветливо беседует. Старых поддерживает под локоток. С молодыми острит. Ну прямо любо-дорого на неё глядеть.

И сама она имеет миленькую внешность. Одета чистенько, аккуратно. Глазки у неё сверкают, как звёздочки. Сама весёлая, смешливая, заботливая. Входит в каждую мелочь, всем интересуется.

Другая кондукторша рычит в ответ, если её спрашивают, и прямо чуть ногами не отбивается от пассажиров. А эта — нечто поразительное. Ну прямо видим картину из недалёкого будущего.

И вот любуюсь я на эту работу, и на душе у меня приветливо становится.

И вижу: все пассажиры тоже исключительно довольные едут. Так на них хорошо и благоприятно действует настоящая, красивая работа.

И уже мне надо сходить, а я всё, как дурак, еду и удивляюсь на кондукторшу. И улыбка не сходит с моего лица.

И вижу: со мной рядом сидит пожилая женщина. И она тоже то и дело посматривает на кондукторшу и тоже любуется ею.

Потом вдруг эта женщина обращается ко мне. Она говорит:

— Если я не ошибаюсь, вы тоже в восхищении от работы этой славной кондукторши. Представьте себе, что и я одинаково с вами чувствую. Я не знаю, кто вы, но у меня есть предложение. Давайте как-нибудь отметим поведение этой кондукторши. Давайте занесём похвалу в её послужной список. Задержимся минут на пять и как-нибудь сообразим, как это сделать, чтоб отметить её полезную деятельность на транспорте. Для неё это будет поощрение и хорошая память, что вот как ей нужно в дальнейшем поступать.

Я говорю:

— Полностью согласен с вами, мадам. И вполне разделяю ваше решение.

Женщина говорит:

— Что касается меня, то я член райсовета, и к моему заявлению всё-таки отнесутся внимательно и не по-казённому.

Я говорю:

— Вот и хорошо. Давайте спросим у кондукторши, как лучше это сделать.

Женщина говорит:

— Нет. Давайте спросим у неё фамилию или её номер. И давайте прямо в печати выступим с заметкой: дескать, вот какие бывают факты, спасибо, так и надо и прочее.

Женщина встаёт со своего места и хочет спросить кондукторшу то, что нас интересует. Но в этот момент кондукторша выходит на площадку и там убедительно беседует с одним пассажиром, который едет вместе со своим выпившим приятелем. И вот кондукторша советует пассажиру покрепче держать своего друга, чтоб тот на повороте не нырнул бы на мостовую.

Сделав распоряжение, кондукторша возвращается в вагон, и моя соседка немного дрожащим от волнения голосом просит кондукторшу сообщить свою фамилию, маршрут и служебный номер.

Тут я опомниться не успел, как разразилась гроза. Милая кондукторша изменилась в лице. Сначала покраснела, потом побелела и вдруг крикнула:

— А тебе на что моя фамилия? Ты что, старая кикимора, не в своё дело нос суёшь? Или ты хочешь сказать, что я неправильно сделала, что пьяного в вагон пустила? Так я тебе, старая хрычовка, на это скажу: лучше бы я тебя в вагон не пустила, чем я бы оставила немного выпившего на улице, где он...

Член райсовета, растерявшись, начинает бормотать:

— Видите, мы, собственно говоря...

Я говорю:

— Слушайте, товарищ кондукторша... Вы не поняли нас...

Кондукторша говорит:

— А тебе ещё чего надо? Ты-то ещё что, арап, суёшься? Много вас тут, кровопийц, едет и чуть что — придираются и жалобы строчат. Только всё недовольны и недовольны. Только каждый норовит за пятку укусить... Прямо нельзя работать.

Мы с женщиной до того растерялись, что не нашлись даже что-нибудь сказать. Один из пассажиров говорит кондукторше:

— Чего вы понапрасну горячитесь и этим портите свою драгоценную кровь? Вы их не поняли: эти двое, наоборот, хотели вас похвалить, чтобы сделать вам поощрение по службе.

Кондукторша, смутившись, говорит:

— Ax, пожалуйста, извините! Знаете, до того дошло, что каждый пассажир вроде тигра представляется. Каждый норовит устроить неприятность.

Женщина, пожав плечами, говорит:

— Вот теперь я не знаю, как мне поступить. С одной стороны, мне хотелось отметить полезную деятельность на транспорте, а с другой стороны, она на меня накричала и тем самым показала, что у неё ещё бывают прорывы.

Женщина вышла из вагона не совсем довольная. Мне было тоже немного досадно, что мы не успели в восторженных тонах отметить в печати полезную деятельность кондукторши.

Фамилию кондукторши я не знаю. На мой вопрос она, мило улыбнувшись, ответила:

— Меня зовут Валя. А фамилию свою я вам не скажу: у меня муж ревнивый.

Так что в этом моём фельетоне я отмечаю полезную деятельность кондукторши без указания фамилии.

Привет, милая Валя! Не все пассажиры — тигры.

1938


Просмотр содержимого документа
«Вася Конаков В.П. Некрасов»

В. П. Некрасов «Вася Конаков»


Василий Конаков, или просто Вася, как звали мы его в полку, был командиром пятой роты. Участок его обороны находился у самого подножья Мамаева кургана, господствующей над городом высоты, за овладение которой в течение всех пяти месяцев шли наиболее ожесточенные бои.

Участок был трудный, абсолютно ровный, ничем не защищенный, а главное с отвратительными подходами, насквозь простреливавшимися противником. Днем пятая рота была фактически отрезана от остального полка. Снабжение и связь с тылом происходили только ночью. Все это очень осложняло оборону участка. Надо было что-то предпринимать. И Конаков решил сделать ход сообщения между своими окопами и железнодорожной насыпью. Расстояние между ними было небольшое, метров двадцать, не больше, но кусочек этот был так пристрелян немецкими снайперами, что перебегать его днем было просто немыслимо. В довершение всего был декабрь, грунт промерз, и лопатами и кирками с ним ничего нельзя было поделать. Надо было взрывать.

И вот тогда-то – я был в то время полковым инженером – мы и познакомились с Конаковым, а позднее даже и сдружились. До этого мы только изредка встречались на совещаниях командира полка да во время ночных проверок обороны. Обычно он больше молчал, в лучшем случае вставлял какую-нибудь односложную фразу, и впечатления о нем у меня как-то не складывалось никакого.

Однажды ночью он явился ко мне в землянку. С трудом втиснул свою массивную фигуру в мою клетушку и сел у входа на корточки. Смуглый кудрявый парень, с густыми черными бровями и неожиданно голубыми, при общей его черноте, глазами. Просидел он у меня недолго – выкурил цигарку, погрелся у печки и под конец попросил немного толу – «а то, будь оно неладно, все лопаты об этот чертов грунт сломал».

– Ладно, – сказал я. – Присылай солдат, я дам сколько надо.

– Солдат? – Он чуть-чуть улыбнулся краешком губ. – Не так-то у меня их много, чтоб гонять взад-вперед. Давай мне, сам понесу. – И он вытащил из-за пазухи телогрейки здоровенный мешок.

На следующую ночь он опять пришел, потом его старшина, потом опять он.

– Ну, как дела? – спрашивал я.

– Да ничего. Работаем понемножку. С рабочей-то силой не очень, сам знаешь.

С рабочей и вообще с какой-либо силой у нас тогда действительно было «не очень-то». В батальонах было по двадцать – тридцать активных штыков, а в других полках, говорят, и того меньше. Но что подразумевал Конаков, когда говорил о своей роте, я понял только несколько дней спустя, когда попал к нему в роту вместе с проверяющим из штаба дивизии капитаном. До сих пор я не мог никак к нему попасть, подвалило работы с минными полями на других участках, и до пятой роты как-то руки не дотягивались.

Последний раз, когда я там был, – это было недели полторы тому назад, – я с довольно-таки неприятным ощущением на душе перебегал эти проклятые двадцать метров, отделявшие окопы от насыпи, хотя была ночь и между ракетами было все-таки по две-три минуты темноты.

Сейчас прямо от насыпи, где стояли пулеметы и полковая сорокапятка, шел не очень, правда, глубокий, сантиметров на пятьдесят не больше, но по всем правилам сделанный ход сообщения до самой передовой.

Конакова в его блиндаже мы не застали. На ржавой, неизвестно откуда добытой кровати, укрывшись с головой шинелью, храпел старшина, в углу сидел скрючившись с подвешенной к уху трубкой молоденький связист.

– А где командир роты?

– Там… – куда-то в пространство, неопределенно махнул головой связист. – Позвать?

– Позвать.

– Подержите тогда трубку.

Вскоре он вернулся вместе с Конаковым.

– Здорово, инженер. В гости к нам пожаловали? – Он снял через голову автомат и стал расталкивать храпевшего старшину: – Подымайся, друг. Прогуляйся малость.

Старшина растерянно заморгал глазами, вытер рукой рот.

– Что, пора уже?

– Пора, пора. Протирай глаза и топай.

Старшина торопливо засунул руки в рукава шинели, снял со стены трофейный автомат и ползком выбрался из блиндажа. Мы с капитаном уселись у печки.

– Ну как? – спросил он, чтобы с чего-нибудь начать.

– Да ничего. – Конаков улыбнулся, как обычно, одними уголками губ. – Воюем помаленьку.

– И успешно?

– Да как сказать… Сейчас вот фриц утих, а днем, поганец, два раза совался.

– И отбили?

– Как видите, – он слегка замялся. – С людьми вот только беда…

– Ну с людьми везде туго, – привычной для того времени фразой ответил капитан и засмеялся. – За счет количества нужно качеством брать.

Конаков ничего не ответил. Потянулся за автоматом.

– Пойдем, что ли, по передовой пройдемся?

Мы вышли.

И тут-то выяснилось то, что ни одному из нас даже в голову не могло прийти. Мы прошли всю передовую от левого фланга до правого, увидели окопы, одиночные ячейки для бойцов с маленькими нишами для патронов, разложенные на бруствере винтовки и автоматы, два ручных пулемета на флангах – одним словом, все то, что и положено быть на передовой. Не было только одного – не было солдат. На всем протяжении обороны мы не встретили ни одного солдата. Только старшину. Спокойно и неторопливо, в надвинутой на глаза ушанке, переходил он от винтовки к винтовке, от автомата к автомату и давал очередь или одиночный выстрел по немцам.

Потом уже, много месяцев спустя, когда война в Сталинграде кончилась и мы, в ожидании нового наступления, отдыхали и накапливали силы на Украине, под Купянском, Конаков рассказывал мне об этих днях, когда они вместе со старшиной держали оборону всей роты.

– Трудновато было, что и говорить. Сам удивляюсь, откуда нервы взялись… Тогда еще, когда ход сообщения рыли, в роте было человек шесть бойцов. Потом один за другим все вышли из строя. Немец каждый день по три-четыре раза в атаку ходит, а пополнения нет. Что хочешь, то и делай. Звоню комбату, а он что? – сам солдат не родит. Жди, говорит, обещают со дня на день подкинуть. Вот мы и ждали – я, старшина и пацан, связист Сысоев. Сысоев на телефоне, а мы со старшиной по очереди на передовой. Постреливаем понемножку, немцев дурачим, пусть думают, что нас много. А как атака… Ну тут нас пулеметчики и артиллеристы вывозили. На насыпи, под вагонами, два станковых стояло и одна сорокапятка. Вот они и работали… Но вообще, что и говорить, приятного было мало. Особенно когда старшина на берег, на кухню ходил. Бродишь один-одинешенек по передовой, даешь редкие очереди – много нельзя, патроны для дела беречь надо – а сам как подумаешь, что вот ты здесь один, как палец, да в блиндаже Сысоев с трубкой, а впереди перед тобой, метров за пятьдесят каких-нибудь, немцев черт его знает сколько. Сейчас вот вспоминаешь, улыбаешься только, а тогда… Ей-богу, когда старшина с берега приходил с обедом, расцеловать его готов был. А когда через три дня пять человек пополнения дали, ну, тогда уж ничего не страшно стало.

Дальнейшая судьба Конакова мне неизвестна – война разбросала нас в разные стороны. На Донце я был ранен. Когда вернулся в полк, Конакова в нем уже не было – тоже был ранен и эвакуирован в тыл. Где он сейчас, я не знаю. Но когда вспоминаю его – большого, неуклюжего, с тихой, стеснительной улыбкой; когда вспоминаю, как он молча потянулся за автоматом в ответ на слова капитана, что за счет количества надо нажимать на качество; когда думаю о том, что этот человек вдвоем со старшиной отбивал по нескольку атак в день и называл это только «трудновато было», – мне становится ясно, что таким людям, как Конаков, и с такими людьми, как Конаков, не страшен никакой враг. А ведь Конаковых у нас миллионы, десятки миллионов.

1956

Просмотр содержимого документа
«Вафельное сердце Мария Парр»

Мария Парр «ВАФЕЛЬНОЕ СЕРДЦЕ»


ДЫРА В ЖИВОЙ ИЗГОРОДИ


Сделать закладку на этом месте книги


После обеда в первый день летних каникул мы с Леной провели между нашими домами канатную дорогу. Переправиться первой, как всегда, решила Лена. Она бесстрашно забралась на карниз, двумя руками схватилась за веревку, а босые ноги закинула наверх, сцепив их в замок. Тут я понял, что она вряд ли сумеет остаться в живых. Пока она карабкалась в сторону своего дома, все дальше и дальше от нашего окна, я не дышал. Лене скоро девять, и у нее сил поменьше, чем у тех, кто немного побольше.


Примерно на середине пути ее ноги, прошуршав веревке прощальное «ш-ш-шур», соскользнули вниз. И вот Лена болтается на высоте второго этажа, цепляясь за веревку только руками. У меня громко застучало сердце.


— Ой, — сказала Лена.


— Вперед! — крикнул я.


Двигаться вперед не так легко, как могут подумать некоторые, которые пялятся из окна, было мне разъяснено.


— Тогда виси! Я тебя спасу.



У меня вспотели ладони, так я думал. Я только надеялся, что у Лены они по-прежнему сухие. Страшно представить, если она грохнется с высоты второго этажа. Тут я и сообразил про матрас.



И пока Лена висела изо всех сил, я стащил с кровати папы и мамы матрас, вытянул его в коридор, столкнул вниз по лестнице, пропихнул в тесную прихожую, распахнул дверь на улицу и поволок его вниз в сад. Это был ужасно тяжелый матрас. Походя я сшиб фотографию прабабушки, и она разбилась вдребезги. Но лучше уж чтоб она разбилась, чем Лена.



По Лениным гримасам я понял, что когда я наконец появился в саду, она как раз собиралась падать.


— Ползаешь как черепаха, — просипела она сердито.


Две черные косички топорщились на ветру где-то в вышине. Я притворился, что ничего не услышал. Зависла она точно над живой изгородью. Пришлось мне положить матрас туда же. На изгородь. Не было смысла класть его в другое место.



Теперь Лена Лид смогла наконец расцепить руки и шлепнуться вниз, как перезревшее яблоко. Она приземлилась с мягким хрустом. Два куста в живой изгороди сломались мгновенно.


Я тихонько вздохнул. Сердитая Лена бушевала, выпутываясь из колючих веток испорченной изгороди.


— У, черт! Все ты, Трилле, виноват, — сказала она, выбравшись целая и невредимая.


Может, не я один виноват, подумал я, но вслух этого не сказал. Я очень радовался, что она жива. Все было как обычно.




ДРУЖИЩЕ ТРИЛЛЕ И СОСЕДСКАЯ КНОПКА


Сделать закладку на этом месте книги


Мы учимся в одном классе, Лена и я. Она у нас единственная девочка. Лена говорит, что если б сейчас не начались каникулы, она б упала в кому и так померла.


— Ты и так бы упала в кому, если б я матрас не подстелил, — сказал я ей вечером, когда мы снова пошли посмотреть на дырищу в изгороди.


Но Лена сказала: вряд ли. Ну в крайнем случае заработала бы себе сотрясение мозгов. Подумаешь. Это у нее уже было. Два раза.



Но я все равно не мог не думать, что было бы, если б она упала, пока я тащил матрас. Как-то грустно, если бы она взяла и так померла. И у меня не стало бы Лены. А она мой лучший друг, хотя и девчонка. Я ей этого никогда не говорю. Не решаюсь сказать, потому что не знаю: а вдруг она меня своим лучшим другом не считает? Иногда я верю, что считает, а иногда — нет. Это по-разному бывает. Но я много об этом думаю, особенно когда с ней что-нибудь случается, например, она падает с канатной дороги на подложенный мною матрас; тогда мне все-таки очень хочется, чтобы она назвала меня лучшим другом. Не вслух, конечно, и не при всех, а так — шепнула бы просто. Но от Лены такого не дождешься. У нее не сердце, а камень, такое закрадывается подозрение.



А вообще-то у Лены зеленые глаза и семь веснушек на носу. Она очень худая. Дед говорит, что она — конь-девица, хотя на вид она больше похожа на велосипед. И в борьбу на руках Лена всем проигрывает, но это просто потому, что все жухают, говорит она.



Сам я, по-моему, выгляжу как все, у меня светлые волосы и ямочка на щеке. Необычного во мне только имя, но этого снаружи не видно. Мама с папой назвали меня Теобальд Родрик. И тут же пожалели об этом. Нехорошо давать маленькому малышу такое большое имя. Но было поздно: что сделано, то сделано. Так что я уже прожил Теобальдом Родриком Даниельсеном Уттергордом девять лет. А это немало. Это вся моя жизнь. К счастью, все зовут меня Трилле, поэтому имя мне мало мешает, разве что Лена спросит иногда:


— Трилле, опять забыла, как тебя зовут?


— Теобальд Родрик.


Тогда Лена долго и заливисто хохочет. Иногда даже шлепает себя по бокам.



Изгородь, в которой мы с Леной проломили дыру, — граница между нашими участками. В маленьком белом домике с той стороны живут Лена и ее мама. Папы там никакого не имеется, хотя Лена говорит, что для одного место вполне бы нашлось, если разобраться в подвале. В большом рыжем доме с этой стороны живу я. У нас три этажа и темный чердак, потому что нас очень много: мама, папа, Мина четырнадцати лет, Магнус тринадцати, Трилле девяти и Крёлле — ей только три. Плюс дедушка в подвале. Как раз народу, говорит мама, чтобы успевать за всеми присмотреть, чтобы все шло своим чередом. Но когда приходит Лена, народу становится слишком много, и присмотреть за всеми уже не получается, поэтому все немедленно идет наперекосяк.


— Слушай, — сказала Лена, — по-моему, пора пойти посмотреть, не собирается ли кто-нибудь у вас пить кофе с плюшками.



И что вы думаете, она оказалась права: как раз пришел дед попить кофейку. Дед худой, лицо в морщинах, и волосы у него как сено. Он самый-самый лучший в мире взрослый.


Дед скинул деревянные башмаки и сунул руки в карманы рабочего комбинезона. Он всегда ходит в комбинезоне.


— Так-так… Дружище Трилле и соседская кнопка, — сказал он и поклонился нам. — Похоже, мы здесь за одним и тем же.



Мама в гостиной читала газету. Она не обратила внимания на то, что в кухне толпится народ. Это обычное дело — дед и Лена вечно толкутся у нас, хотя здесь и не живут. Но все время приходят. Лена проводит у нас столько времени, что стала сама себе соседкой.


Дед взял фонарик, лежавший на скамейке в кухне, и на цыпочках вошел к маме.


— Руки вверх! — закричал он и навел на маму вместо пистолета фонарик. — Кофе или жизнь, фру Кари!


— И плюшек! — крикнула Лена для порядка.


Лена, дед и я — мы умеем добыть кофе с плюшками почти всегда, когда захотим. Потому что у мамы нет сил говорить нам «нет». Особенно если мы просим воспитанно и вежливо. Уж не говоря о случаях, когда мы угрожаем ей карманным фонариком.



Отличная мы компания, подумал я, когда мы вчетвером сидели за столом, ели плюшки и болтали ни о чем. Мама сначала очень рассердилась из-за канатной дороги, но теперь снова стала веселая и вдруг спросила, хотим ли мы с Леной быть женихом-невестой на Иванов день.


Лена даже поперхнулась.


— Опять? Вы нас совсем заженить хотите, что ли?! — почти закричала она.


Нет, стала объяснять мама, она не собирается нас женить, но Лена перебила ее и сказала, что как-то подозрительно на это похоже.


— Мы с Трилле сыты по горло. Мы отказываемся, — решительно заявила она, даже не спросив меня.


Ну и не страшно. Я легко обойдусь без этого. А то каждый год на Иванов день нас с Леной наряжают женихом-невестой, сколько можно.


— Да, мам, не пойдет, — сказал я. — Придумайте нам что-нибудь другое.


Мама опять не успела рта раскрыть, как Лена грозно и упрямо сказала, что мы хотим делать на праздник ведьму для сжигания. Я чуть не ойкнул. А потом обрадовался. Почему всегда ведьму делают Мина и Магнус? Это же справедливо, чтобы нам с Леной тоже дали разок попробовать. Лена просила, умоляла, скакала, егозила и дергала маму за руку.


— Да пусть дружище Трилле и соседская кнопка сделают ведьму. А с женихом-невестой у меня есть идея получше, — вступился за нас дед.



Так и вышло, что нам с Леной поручили сделать на праздник в Иванов день ведьму. В последний раз, я думаю.




ТУШЕНИЕ ВЕДЬМЫ


Сделать закладку на этом месте книги


Мы — и Лена, и я — живем в бухте Щепки-Матильды. Дед говорит, что Щепки-Матильды — это королевство. И хотя он страшный выдумщик и вечно присочиняет, мне нравится думать, что Щепки-Матильды — королевство. Наше личное. Здесь у нас между домами и морем — огромные поля, через них идет грунтовая дорога к фьорду. При дороге растет рябина, на которую можно взбираться, когда сильный ветер. По утрам, открыв глаза, я первым делом смотрю в окно на море и на погоду. Если дует прилично, то волны врезаются в мол с фонтанами брызг, которые разлетаются далеко по полям. А когда штиль, море выглядит как огромная лужа. Если присмотреться повнимательнее, видно, что море синее каждый день по-разному. Обычно я заодно отыскиваю взглядом лодку деда. Он встает в пять и отправляется рыбачить.


Выше наших домов проходит проезжая дорога. А за ней, еще выше, холмы, чтобы кататься с них зимой на санках и лыжах. Однажды мы с Леной сделали там трамплин, потому что Лена хотела перепрыгнуть через автомобильную дорогу на санках. Она приземлилась точно посреди мостовой и так ударилась попой, что еще два дня потом лежала на животе. Да еще откуда-то взялся автомобиль: ух и взвизгнули тормоза, пока мы мучились, сталкивая Лену на обочину.


На самом-самом верху, выше холмов, есть хутор Юна-с-горы. Он дедов лучший друг. А за хутором еще гора. Надо пройти вершину и еще немного, и тогда увидишь нашу маленькую горную избушку. До нее два часа ходу.



Нам с Леной известно все, что имеет смысл знать о Щепки-Матильды. И даже больше. Так что мы ясно представляли себе, где искать то, что нам нужно для изготовления ведьмы.



Спасибо деду, он научил нас вязать разные узлы. Мы с Леной вяжем их постоянно, хотя и вынуждены были торжественно и клятвенно пообещать, что никогда, никогда больше не будем делать канатных дорог. Вот Лена ловко затянула двойной морской, чтобы хоть как-то стянуть нашу ведьму, а то она так и норовила развалиться. Если уж Лена берется за дело, все у нее в руках горит. Но в этот раз мы возились очень долго, потому что сено упорно вываливалось обратно из старых тряпок, которыми мы пытались его обернуть. И ведьма получилась какая-то дохлая и обвислая. Нам ведь нелегко управляться с ней, она ростом с меня и Лену. Лицом ведьма тоже не вышла. Но мы с Леной отошли подальше, наклонили голову набок и внимательно и беспристрастно оглядели нашу ведьму.


— Божественно, — сказала Лена и улыбнулась, очень довольная.



Ну хорошо, решили мы, ведьма готова, отнесем ее в старую конюшню. Но тут явился Магнус.


— А чучело вам зачем? — спросил он. — Птиц пугать?


— Это не чучело, — объяснил я, — это ведьма на праздник.


Магнус захохотал как ненормальный.


— Это?! Ну и уродина, сроду такой не видел! Ладно, все равно сжигать.



Я очень рассердился. А Лена еще больше.


— Давай вали на берег, костер делай! — заорала она так, что на мне зашевелился свитер.


Магнус ушел, но мы долго слышали, как он смеется дорогой. Я сказал Лене, что он наверняка просто завидует — хочет, чтобы ведьму делали они с Миной, как обычно. Но это не помогло. Лена фыркнула и со всей силы наподдала нашей ведьме ногой. У бедной аж сено из пуза вылезло.



Мы пошли к Лене развести себе сока. Ленина мама рисует и делает из всего подряд искусство, так что весь их дом забит странными предметами. В ванной, например, стоит половина мотоцикла. Как только они свинтят его полностью, он станет целым. Лена пускала в своем стакане большие злые пузыри, а сама сердито стреляла глазами по сторонам. Внезапно она перестала дуть в трубочку, и вид у нее сделался задумчивый.


У них в углу на красном шкафу восседала огромная кукла. Я часто ее рассматривал. Рук у нее не было, краска на лице облупилась, но Ленина мама заделала дырки высушенными цветами. Вот на куклу Лена и смотрела.


Когда я понял, о чем она думает, я похолодел от ужаса.



— Мы не можем, да…


— Трилле, ведьм делают из старья и хлама. Этой кукле не меньше семидесяти лет, мама сама так, знаешь ли, говорила.


— Но не слишком ли она тогда старинная? — спросил я.



Тут и вопроса нет, заявила Лена. Для старья чем старше, тем лучше, я мог бы и сам понимать такие простые вещи. Она придвинула желтое кресло-качалку к шкафу и велела мне лезть наверх — за куклой.


— У меня коленки дрожат, — забормотал я.


Лена обхватила их своими тонкими пальцами:


— Ну, больше не дрожат?



Теперь, когда внутрь ведьмы мы вместо сена засунули куклу, дело пошло на лад. В очках, с клоунским носом и банным полотенцем на голове она выглядела как живая. Если не знать, ни за что не догадаешься, что это всего-навсего кукла. Мы спрятали ее к Лене под кровать.



Вечером я долго не мог заснуть. И в конце концов решил помянуть ведьму в вечерней молитве.



— Боженька, дорогой, ну сделай так, чтобы ведьма сгорела только понарошку, — попросил я.


Когда утром в Иванов день я спустился в кухню, там сидела баба-тетя.


— Оо, голубчик мой Трилле, — сказала она и подмигнула.


Баба-тетя толстая и старая, она дедова старшая сестра. Она живет в двадцати километрах от нас и приезжает в гости всегда, когда что-нибудь празднуют — Рождество и Пасху, дни рождения или День независимости. Ну и на Иванов день, конечно. Наша настоящая бабушка, которая была женой деда, умерла давно, в тридцать пять лет. Хорошо, что была запасная бабушка — баба-тетя.


Я как ее увидел, так внутри у меня стало тепло. У бабы-тети так прекрасно слеплено лицо, что она беспрерывно улыбается. Когда она приезжает к нам в гости, все начинают дурачиться и веселиться. Мы играем в «Людо», сосем карамельки от кашля и слушаем истории, которыми они с дедом сыплют наперебой. И еще она печет вафли. Часто говорят о чем-нибудь, что лучше этого нет ничего на свете, — так вот, лучше вафель бабы-тети на самом деле ничего в мире нет, серьезно.



День получился отличный. Даже папа играл и ел вафли со всеми вместе. Он наметил сегодня разбрасывать навоз, но мама сказала, что лучше бы денек обождать, а то будет вонять во время праздника. И папа легко согласился.



В шесть часов мама хлопнула в ладоши и сказала, что пора разводить костер. Я подумал: вот бы иметь на лбу кнопочку, нажал ее — и исчез. Почему Бог не сделал нам таких? Было бы гораздо лучше иметь кнопочку, чем этот пупок в странном месте.


Только все поднялись идти, как баба-тетя охнула, схватилась за спину и сказала, что ей надо прилечь. Дед тут же вызвался составить ей компанию — хотел еще получить вафель и карамелек, наверное.


— Я тоже останусь, — сказал я.


Но мне не разрешили.



Я весь день не видел Лену, но вот она появилась с нашей прекрасной ведьмой, завернутой в простыню. На лбу у Лены была глубокая морщина озабоченности.


— Оставим ее здесь лежать? — спросил я. Лена покосилась на Магнуса и помотала головой.


Все обитатели Щепки-Матильды собрались на берегу фьорда. Здесь были все мои, Лена с мамой, дядя Тор (это папин брат) и его подружка. На камнях у воды был разложен очень высокий и красивый костер, я таких еще не видел. Его сделали папа, Магнус и Мина, и вид у них был очень довольный и гордый.


— Ну вот, — сказал папа и расправил усы, — только ведьмы не хватает.


Лена кашлянула и вытащила ее из простыни. Все так и ахнули.


— Вот это красота! — сказала Мина с чувством, и все закивали.


Краем глаза я увидел, что морщинка озабоченности кой у кого сделалась глубиной с кратер. Я пощупал свой собственный лоб. Кнопка не появилась, увы.






Мина подхватила ведьму под мышки, раз — и взгромоздила над костром. Ноги у Мины ничуть не дрожали, хотя она стояла на высоте в несколько метров.


Мину удочерили к нам из Колумбии. Мама с папой забрали ее оттуда, когда она была несчастной маленькой сиротой. Иногда мне кажется, что на самом деле она индейская принцесса. Такой у нее вид. А тем вечером, когда она с развевающимися волосами стояла выше костра, она была ну прямо вылитая индейская принцесса. Я даже на время забылся и был беззаботным и веселым, пока дядя Тор не вытащил зажигалку. Только он собрался щелкнуть ею, как Крёлле закричала:



— Жених и невеста!!!



Все обернулись. Действительно, к нам через скошенное поле шли влюбленные. Дед и баба-тетя! По-моему, со мной случился шок. Это такая вещь, которая в кино случается. Баба-тетя оделась в папин костюм и была женихом. Она выглядела как жирный пингвин. А на деде было длинное белое платье, вуаль и туфли на шпильках. В руках как свадебный букет он нес свой кактус.



Чтобы люди так хохотали, как мы в тот вечер! Мама подавилась грушевым лимонадом и кашляла еще день. Даже дядя Тор не устоял, опустился на колени. И самое прекрасное, что про костер все и думать забыли.



Но едва дед и баба-тетя степенно подошли и уселись, дядя Тор опять достал свою зажигалку.



— Не поджигай, — быстро сказала Лена.


Все удивленно обернулись к ней, но прежде чем мы успели заканючить дальше, дядя Тор поджег конструкцию. Я увидел, что Лена перестала дышать. И что она собирается с силами для дикого крика. Такого, который умеет издавать только Лена. Я едва успел заткнуть уши, как он прогремел:


— Гасите!!! — вопила Лена.


Пламя плясало, карабкаясь вверх от костра к ведьме.


— Мама, там кукла! Внутри ведьмы кукла! Гасите!!!



Первой опомнилась Мина. Она молниеносно вывалила из ведерка сосиски и зачерпнула в него воды из моря. Тогда очнулись и все остальные. Мы вылили и вывалили все, что было в ведрах и банках, и бросились к воде, мешая друг другу. Папа махал руками и командовал — пытался выстроить нас в цепочку: он член добровольной пожарной дружины в нашей деревне. Но ничего не помогало. Пламя поднималось все выше.



— Только не это, только не это, — причитал я


, боясь поднять на ведьму глаза.

А потом мы поняли, что не сможем погасить огонь: костер слишком высокий.


— Ничего не поделаешь, — крикнул дядя Тор и развел руками.


Когда он так сказал, пропала всякая надежда.



И тут заурчал трактор. Он по-прежнему стоял на поле с полным прицепом навоза. И теперь дед завел его и сдавал задом на бешеной скорости.


— Прочь с дороги! — кричал он, сдувая вуаль с глаз.


Мама вскрикнула. Это единственное, что она успела сделать, прежде чем невеста с разгону опрокинула полный прицеп навоза поближе к костру.



На короткое неповторимое мгновение небо стало коричневым. Помню, я еще подумал, глядя, как все приседают и накрывают головы руками, что это наверняка неспроста. А потом с неба полился навозный дождь. Мы стояли, а он заливал нас с головы до ног. И от него некуда было бежать. Мы видели и слышали только одно: как везде-везде кругом сыплются на землю коровьи какашки.



Когда все наконец прекратилось, все звуки в мире как будто бы исчезли. Остались только мы, жители Щепки-Матильды. На теле не было хотя бы крохотного местечка, не измазанного в навозе. Такое трудно когда-нибудь забыть.



Дверца трактора медленно открылась. Дед бережно поддернул повыше белое платье и пошел на своих шпильках к нам, лавируя среди навоза.


— Ну вот, — сказал он, кивнув на костер. Не было ни огонька, ни искорки. И костер, и ведьма были унавожены не хуже нас.



— Спасибо, дед, — шепнул я.




НОЙ И ЕГО КАТЕР


Сделать закладку на этом месте книги


А на следующий день мы с Леной пошли в воскресную школу. Еще и Крёлле с собой взяли.



Ночью лил дождь, и дорога была вся в лужах. Крёлле надела сапоги не на ту ногу, и в горку ее надо было брать на буксир.


— Какое счастье, что она не моя, — время от времени бурчала Лена, когда ей приходилось нас ждать, но я знал, что она так не думает. Крёлле золотая девочка. На самом деле ее зовут тоже вроде моего. Констанция Лиллефин или что-то в этом роде. Никак не запомню.



В воскресной школе нам рассказывали о человеке по имени Ной. Он жил много тысяч лет тому назад в далекой стране. И на вершине горы построил лодку под названием ковчег. Это ему Бог так повелел. Потому что, сказал Бог, скоро начнется страшный ливень. И вся суша превратится в море. Поэтому Ною нужно поймать по паре всякого зверья, какое только есть, одного его и одну ее. И загнать их в лодку, пока не начался потоп, иначе они захлебнутся и погибнут. Народ, конечно, считал Ноя большим чудаком, ну что он стаскивает разную живность в корабль на вершине горы, но Ной не обращал на насмешников внимания. И как только он управился, начался дождь. Сперва вода покрыла поля и дороги, потом поднялась выше домов и деревьев, наконец дошла до горы, где был Ной со своим ковчегом, и смыла тяжелую лодку, и она поплыла. Ной с семьей и зверинцем плавал по волнам несколько недель. Ужас в том, что все, кто был не в лодке, утонули. Бога это тоже огорчило, так что потом он придумал радугу и пообещал никогда больше не проливать на землю столько воды за раз.



Мы шли домой, припекало солнышко, и вдруг Лена сказала:


— Что за дурацкое название — ковчег. Этот Ной мог бы придумать и получше.


— Может, его не Ной придумал, — возразил я, прыгая через лужу.


— А кто? — спросила Лена, прыгая через еще большую лужу. — Думаешь, в Библии ошибки?


— Думаю, ошибок в Библии нет, — ответил я, разбежался, чтобы прыгнуть через самую большую на нашем пути лужу, и приземлился точно в ее середину.


— Может, они буквы перепутали? — спросила Лена. — Первую запомнили, а остальные спутали. Это ведь было давно, Бог знает когда.


Я вылил воду сперва из левого сапога, потом из правого, потом из обоих сапог Крёлле по очереди. А потом спросил Лену: на чем же, по ее мнению, плавал Ной? Что это было — Ноев корабль? Или, может, целый крейсер?


Она ответила не сразу. Я даже решил, что она вообще ничего не придумает, но тут она выпалила:


— Катер!



Конечно же, у Ноя был катер, в этом Лена не сомневалась. Все знают, что катер — это такая лодка. А ковчег — это непонятно что, выдумка. И Лена вздохнула по-взрослому: ну как же так, писать такое в Библии.


— Катер ведь небольшой, — сказал я.


Лена кивнула.


— В том-то и дело, Трилле, что небольшой. Тогда ясно, почему динозавры вымерли. У Ноя не хватило для них места.



И вот как раз когда я представлял себе, как пыхтит и тужится бедный старик Ной, затаскивая на борт тираннозавра, меня осенила блестящая идея.


— Лена, а давай сделаем Ноев катер? Посмотрим, сколько живности мы наловим?


Оказалось, нет такого дела, на которое Лена мечтала бы потратить свой выходной с большей радостью!



Большой хороший рыбацкий катер есть у дяди Тора, он ходит на нем в море все дни кроме воскресенья. Вообще-то на меня с Леной он обычно злится и с ходу кидается, но катер — это не такая вещь, которая валяется под каждым кустом, выбирай — не хочу. Лена сказала, надо довольствоваться тем катером, который у тебя есть, даже если он дяди Тора. Неужели ты думаешь, спросила она, что Ной стал бы обращать внимание на дядю с немножко трудным характером, когда ему надо было спасать мир? Я пожал плечами, но сомнения у меня остались. А потом мы вручили Крёлле папе и дернули со двора на море.



Дядя Тор живет в третьем и последнем из имеющихся в Щепки-Матильды домов, у самого моря. В то воскресенье он уехал в город в кино. Катер болтался на привязи у мола. Всего и проблем — спрыгнуть в катер, а потом спустить трап. У меня был опыт, потому что дядя Тор однажды брал меня с собой на рыбалку. Мы дисциплинированно натянули спасательные жилеты. И от этого сразу стало казаться, что хоть мы и берем катер без спроса, но все-таки поступаем еще не очень плохо. Мы даже приободрились и подумали надеть велосипедные шлемы, но не надели.



В Щепки-Матильды очень много разных зверей, больших и маленьких. Сначала мы принесли двух кроликов, которые живут в клетке под кухонным окном деда. Их зовут Февраль и Март. Они никак не желали смирно сидеть на палубе, но успокоились, получив по пучку одуванчиков. Потом мы сходили за сарай в наш курятник и притащили несушку номер четыре и петуха. От него было ужас сколько шума. Мы далее решили, что сейчас мама непременно нас услышит, но, видно, в доме работало радио, и все обошлось. Овцы пасутся летом в горах, так что нам достался наш единственный козел. Он одного возраста с Магнусом и имеет, как говорит дед, тяжелое чувство юмора. Взойдя на борт, козел первым делом сожрал у кроликов все одуванчики — пришлось нам рвать еще. Потом мы рыскали по всей Щепки-Матильды в поисках кота и кошки, но нашли одного только Жруна.


— Он такой жирный, что сойдет за двоих, — постановила Лена.



От всего этого таскания ослабли ремни на жилетах. Мы затянули их потуже, принесли из кладовки столько банок для варенья, сколько смогли унести, и приступили к сбору насекомых. Мы добыли двух шмелей, двух червей, двух улиток, двух тлей, двух пауков, двух божьих коровок. Всего шесть банок. Пока мы покончили с этим, прошло уже много часов. Мы проголодались и натрудили спины. К тому же один из шмелей укусил Лену, когда она попыталась выяснить, какого он пола.


— Так мы никогда не закончим, — раздраженно прогудела Лена, растирая палец.


Все звери чинно разлеглись на палубе и нежились на солнышке. Раньше я никогда не видел животных на борту лодки. Может, они всю жизнь мечтали о том, чтобы прокатиться по морю, подумал я. Это была приятная мысль. Но катер все еще не был заполнен до конца.



Лена посмотрела на меня серьезно и сказала:


— Трилле, пора вести корову.




Дядя Тор держит телок. Это коровьи подростки, то есть тоже коровы, только не такие уравновешенные и послушные, как обычные, потому что у них переходный возраст. Они щипали травку перед дядиным домом. Ну почему, почему все, без чего нам сегодня не обойтись, обязательно дядино?! — тоскливо подумал я и пожалел, что у нас нет своих коров. Дядя Тор с ума сойдет от злости! У меня задрожали коленки, и я показал на них Лене.


— Трилле, надо нам что-то делать с твоими коленками, — строго сказала Лена.


Она была уверена, что дядя Тор и сам поймет, что мы не можем убивать весь день, наполняя катер букашками. Нам нужно крупное животное, которое занимает место.


У меня были опасения, что дядя не так просто войдет в наше положение, но вслух я ничего не сказал.


Мы постояли, наблюдая за телками, и выбрали самую взрослую и покладистую.


— Пойдем, моя хорошая, — позвала Лена и легонько потянула телку за веревку, которая была у нее на шее. И та как миленькая дошла с нами до волнореза, ни разу не взбрыкнув. Словно бы мы вели на поводу большую славную собаку.


— Ну вот, полна коробочка! — радостно сказала Лена.


Колени у меня не дрожали. Мы с Леной сумели повторить подвиг Ноя. Мы наполнили катер зверями. Нам осталось только завести на борт корову.



Но на середине трапа, гоня впереди себя телку, мы вдруг увидели, что козел объедает занавески в каюте. Лена страшно завопила на него. И все немедленно пошло наперекосяк.



Телку настолько напугал внезапный Ленин вопль, что она подпрыгнула примерно на полметра и с шумом и грохотом скакнула на катер. Внезапно на борту оказалась корова-подросток в этом… в шоке. С диким мычанием она стала отбрыкиваться от всех вокруг. Кот и кролики бросились врассыпную. Номер четыре и петух взвились в воздух и перелетели на берег, громко кудахча и отчаянно хлопая крыльями. Козел оглянулся в недоумении и наложил кучу посреди катера. Но на этом все не кончилось: корова поскользнулась на козлиных катышках и ударилась в окно каюты с недоеденными занавесками, разбив стекло. На борту была куча мала из перьев, какашек, одуванчиков и кроликов…



Мы с Леной стояли на трапе, опустив руки, и взирали на всю эту катавасию. Наконец корова сиганула за борт и шлепнулась в воду с царственным всплеском.



И тут на коровино счастье появился дядя Тор. К несчастью для нас.



— Что за шум?! — закричал он так, что наверняка было слышно в Колумбии.


— Вот, — просипела Лена. — Повторяем урок из воскресной школы.



Корова бултыхалась в воде, как маленькая коричневая моторная лодочка. Она, оказывается, боялась воды.


Дядя Тор не стал ничего говорить. Он прыгнул в катер, схватил со дна веревку и скрутил ее как лассо.



Он вообще-то не ковбой, мой дядя, поэтому ему пришлось много-много раз с причудливыми ужимками швырять лассо, пока оно случайно не попало корове на шею. Когда дядя Тор наконец вытащил свое сокровище на берег, он был такой мокрый и злой, что дохал огнем и пеной.


— Паразиты! — заорал он на нас с Леной. — Паршивцы!


Я очень порадовался, что он вынужден держать корову и поэтому не может броситься к нам.


— Если ты, Трилле Даниельсен Уттергорд, или ты, Лена Лид, попробуешь приблизиться к моему дому в ближайшие полгода, я свинчу вам башку и затолкаю в брюхо! — и он так замахал на нас руками, выгоняя со двора, что они чуть не поотрывались.



Мы припустили во все лопатки, добежали до игрушечного домика Крёлле и спрятались за ним. Я лег на спину, на душе у меня было серо и непонятно. А потом Лена сказала:


— Если у тебя башка в брюхе, можно подсматривать в пупок.



Родители всегда нутром чувствуют, когда ты набедокурил. Вот и в этот раз. Можно подумать, у них там радар специальный встроен. Мама, папа и Ленина мама заявились на нашу кухню с вопросом, что мы опять натворили. Мы даже жилеты снять не успели.



Деваться некуда, мы им все подробно объяснили и рассказали. Когда мы кончили, все трое молча уставились на нас круглыми глазами. И долго так сидели. В полной тишине. Лена вздохнула, как она делает на математике, тоненько и жалостливо. Я постукивал пальцами по жилету, чтобы обратить их внимание на то, как мы ответственно ведем себя на воде.


— Видишь, старина Ной, не забывают тебя, — проговорил папа, пряча улыбку в усы.


Мама посмотрела на него строго.


— Вы хоть что-нибудь соображаете, вы оба? — спросила она грозно.


Я не знал, что ответить, и просто кивнул. Даже мне было ясно, что для одних выходных приключений многовато.


— Сейчас вы идете вниз, просите прощения и возвращаете на место всех животных, — сказала мама Лены так, что спорить с ней не хотелось.


— Мне кажется, Тор не очень хочет нас видеть, — все же прошептала Лена.


Но ничего не помогло. Папа сунул ноги в деревянные башмаки и повел нас к Тору. Честно сказать, я был рад, что он пошел с нами. Он дяде Тору старший брат. В такие дни, как нынешний, об этом сразу вспоминаешь.


— Ну и псих же ты, Трилле! — закричал с чердака Магнус, когда мы проходили мимо.


Я сделал вид, что ничего не слышал.


— Жалко, шлемы надеть не успели, — шепнул я Лене.



В этот день в небе не было радуги, хотя мы с Леной нагрузили полный катер зверья. Правда, и дождя тоже не было. И все обошлось. У дяди Тора оказалась в гостях его подружка, а она любит детей. Даже таких, как мы с Леной. При ней дядя не может злиться ужас-ужас как.


— Мы никогда не будем брать ни твой катер, ни коров без спроса, — сказала Лена.


— И мы заплатим за разбитое стекло, — пообещал я.


Лена громко кашлянула.


— Как только у нас появятся деньги, — быстро добавил я.



А потом подружка дяди угостила нас яблочным пирогом с кремом.



Когда мы наконец разнесли и развели всех зверей кого куда, выпала ночная роса. Лена тихонько насвистывала.


— Трилле, знаешь, что рифмуется?


Я покачал головой.


— Козлище, дурище и вонища! — засмеялась она.


И побежала к себе. Проскочила через пролом в изгороди, потом за ней грохнула дверь. Она всегда так делает. Шваркает дверью так, что вся Щепки-Матильды содрогается.



Такая уж она, эта Лена Лид.




ВОЗЬМЕМ ПАПУ В ХОРОШИЕ РУКИ


Сделать закладку на этом месте книги


А на следующий день папа взялся за проект . Это обязательно случается с ним каждое лето. Проект — обычно строительство чего-нибудь большого и трудного. Что строить, всегда решает мама. В этом году ей захотелось, чтобы вокруг площадки перед домом была каменная стенка. Лена ужасно обрадовалась. Она очень любит балансировать на чем-нибудь.


— Стенка должна быть высокая и узкая, — распорядилась она.


Папа крякнул. Он стоял и разбирал камни. Он почему-то не любит проектов . Летом ему больше нравится пить кофе на лужайке. Мы совсем недолго постояли, глядя, как он кладет стенку, но папа попросил нас отойти далеко-далеко и играть там.


— А у тебя папы нет? — спросил я быстро-быстро, одним выдохом, когда мы промчались через наш сад и прибежали в Ленин, к Лениной каменной стене.


— Есть, конечно, — ответила Лена.


Она вытянула руки в стороны и шла по стенке задом наперед. Я смотрел на ее старенькие разбитые кроссовки, они уходили все дальше и дальше.


— А где он?


Этого Лена не знала. Он сбежал еще до ее рождения.


— Сбежал? — переспросил я в ужасе.


— Ты что, плохо слышишь? — Лена смотрела на меня сердито.


— А кстати говоря — для чего человеку вообще папа?


Я не нашелся, что ответить. И правда, какая от пап польза?


— Они могут что-нибудь построить. Стенку, например.


Стенка у Лены уже есть.


— Еще они могут… ну…


Я никогда раньше не задумывался, для чего нужны папы. В поисках какой-нибудь идеи я привстал на цыпочки и заглянул за изгородь. Папа с очень красным лицом костерил на чем свет дурацкий проект . Сходу и не сообразишь, на что он мне.


— Папы — они едят вареную капусту, — сказал я наконец.



И я, и Лена ненавидим вареную капусту. Она на вкус как водоросли. Но, к несчастью, у нас в Щепки-Матильды огромное капустное поле. Поэтому и моя мама, и Ленина стоят на том, что капусту надо есть обязательно, это очень полезно. А папа ничего такого не говорит. Он доедает за мной капусту. Надо только перекинуть зеленые тряпки к нему на тарелку, когда мама отвернется.



Насколько я понял, Лену мое сообщение, что папы едят капусту, заинтересовало. Со стены ей было отлично видно моего папу, занятого проектом. Лена поджала одну ногу и долго его рассматривала.


— Хм, — сказала она в конце концов и спрыгнула на землю.



Попозже днем мы пошли в магазин, чтобы купить все, что забыл купить Магнус. В магазине работает Ленина мама. Когда мы пришли, она пересчитывала товар.


— Привет! — сказала она.


— Привет! — ответил я.


А Лена только рукой помахала.


Выйдя из магазина, мы стали читать объявления на двери. Мы так всегда делаем. Сегодня кто-то повесил большущее объявление. Мы наклонились поближе.


«В хорошие руки возьмем щенка.


Можно беспородного.


Обязательное условие: должен быть чистоплотным».


Лена перечитала бумажку несколько раз.


— Ты хочешь собаку? — спросил я.


— Нет, папу.


Магнус как-то рассказывал нам с Леной про объявления о знакомствах. Если человеку нужен жених или невеста, он публикует в газете такое объявление. Оказывается, Лена думала об этом в связи с папой, нельзя ли дать про него объявление. Но с газетами что плохо — никогда не знаешь, кто их читает. И можно нарваться на кого угодно — на бандита или даже на директора школы. Конечно, повесить объявление на нашем магазине, где мы знаем всех покупателей, гораздо безопаснее.


— Трилле, пиши ты, у тебя красивый почерк, — сказала Лена, выходя из магазина с бумагой и ручкой.


Одна косичка у нее расплелась, но в остальном вид был очень боевой и решительный. Мне ее затея представлялась сомнительной.


— Что писать? — спросил я.


Лена легла на деревянный столик рядом с магазином и стала думать. Она думала так сильно, что даже мне было слышно.


— Пиши, — скомандовала она. — «В хорошие руки возьмем папу».


Я вздохнул.


— Лена, ты думаешь…


— Пиши!


Я пожал плечами и написал.


Потом Лена замолчала, для ее непоседливости — очень надолго. Наконец она прокашлялась и продиктовала громко и четко: «Обязательное условие: должен быть хорошим и любить вареную капусту, но возможны варианты, если только он хороший и может доесть вареную капусту».


Я нахмурился. Очень странное объявление.


— Лена, ты уверена, что надо писать про капусту?


Нет, этого Лена не знала. Главное, чтобы был хороший.


В конце концов получилось такое объявление:


«В хорошие руки возьмем папу.


Обязательное условие: должен быть очень хорошим. И любить детей».


На самом верху она написала свое имя и телефон, а потом мы приклеили наше объявление прямо под объявлением про щенка.


— Ты сошла с ума! — сказал я Лене.


— Вовсе нет, просто я хочу ускорить события, — ответила Лена.


И это ей удалось. Не прошло и получаса с тех пор как мы вернулись к Лене домой, как зазвонил телефон. Мне кажется, Лена как-то не успела спокойно подумать над тем, что мы зат


еяли. А теперь поняла. Телефон звонил и звонил.

— Брать не будешь? — прошептал я наконец.


Она встала и через силу подняла трубку.


— Алло?


Голос у Лены был тоньше нитки. Я прижался ухом к трубке с другой стороны.


— Приветик. Меня зовут Вера Юхансен. Это ты повесила объявление на магазине?


Лена вытаращила на меня глаза, прокашлялась и сказала:


— Да…


— Отлично! Тогда у меня есть интересный вариант. Он еще шалопай, конечно, но представляешь, он уже две недели ни разу не писал в доме!


Челюсть у Лены отвалилась приблизительно до пупка.


— Он писает на улице? — спросила она в ужасе.


— Представляешь, какой молодец! — Вера Юхансен была страшно этим горда. Совсем сумасшедшая. Папа, который не может писать дома!


Лена изменилась в лице. Но потом решила, что надо все-таки держать себя в руках. Прокашлялась и спросила очень светски, ест ли он вареную капусту.


На том конце трубки стало тихо.


— Нет, капусты я ему не давала. А твоя мама дома? Ее ведь это тоже касается, да?


Лена осела на пол.


Напоследок Вера Юхансен сказала, что заедет в пять с ним вместе. Когда увидишь своими глазами, легче решать.


Положив трубку, Лена долго сидела и смотрела перед собой.


— Трилле, твой папа писает на улице?


— Очень редко.


Лена легла на живот и стала биться головой о пол.


— Ой-ой-ой, что скажет мама?



Это мы узнали быстро, потому что тут же с шумом распахнулась дверь и в дом влетела Ленина мама с пунцовыми щеками и объявлением в руке. Они вообще очень с Леной похожи.


— Лена Лид! Что это такое?


Лена молчала, распластавшись на полу.


— Отвечай! Ты с ума сошла?


Я понял, что Лена забыла ответ.


— Она хотела ускорить события, — подсказал я.


Мама Лены, к счастью, привыкла быть мамой Лены, поэтому такие происшествия не выбивают ее из колеи. Я посмотрел на нее и подумал, что наверняка многие хотят на ней жениться. У нее серьга серебряная в носу.


— Я никогда больше не буду так делать, — сказала Лена снизу.


Мама села рядом с ней. У них это в доме запросто, сидеть на полу.


— Хорошо еще, я сорвала бумажку прежде, чем кто-нибудь ее прочитал, — со смехом сказала мама Лены.


Я понял, что снова должен вмешаться.


— Вера Юхансен привезет нам одного в пять часов.



Мама Лены звонила Вере Юхансен семнадцать раз. Трубку никто не брал. А время шло. Без пятнадцати пять мы все трое сели за стол и стали ждать. Минутная стрелка подбиралась к двенадцати, деление за делением.


— Вы меня разыгрываете, — сказала мама Лены.


И тут позвонили в дверь.


На пороге стояла Вера Юхансен: улыбка, красная рубашка, голова наклонена к плечу. Мы стали заглядывать ей за спину. Папы никто из нас не заметил, но как знать — может, писает за углом.


— Здравствуйте, — сказала мама Лены.


— Здравствуйте, здравствуйте! — загремела Вера Юхансен. — Ну что, ждете не дождетесь посмотреть, кого я вам привезла?


Мама Лены попробовала улыбнуться. Не вышло.


— Мы пе-ре-ду-ма-ли! — закричала Лена.


Но эта Вера Юхансен уже сбежала с крыльца и неслась к своей машине. Есть такие дамы, которых невозможно остановить.



Но и Лену унять нельзя. Она выскочила на лестницу и побежала к машине, обгоняя Веру Юхансен.


— Он нам не нужен! Мы хотим, чтоб он писал в доме!


И когда она это прокричала, мы услышали писк из машины, и в окне показалась щенячья голова.


— Собака? — шепнула Лена.


Вера Юхансен сдвинула брови.


— А кто же еще? Ты разве не собаку хотела?


Лена ловила ртом воздух.


— Нет. Я хотела…


— Шиншиллу! — крикнула ее мама от двери.



Щенок Веры Юхансен был гораздо симпатичнее любой шиншиллы. Лена очень хотела его оставить, но всему есть предел, сказала ее мама.



Потом Ленина мама долго-долго возилась с мотоциклом, чтобы успокоиться. Мы с Леной сидели на стиральной машине и наблюдали за ней. Время от времени она просила подать ей инструмент. А в остальном было тихо.



— Лена, это ведь не просто так — взял и повесил объявление, — наконец сказала мама. — Ты хоть подумала, кто нам мог достаться?


Я перебрал в уме всех молодых людей, которые ходят в магазин.


— К тому же у нас нет места ни для какого папы, — донеслось из-под мотоцикла.


С этим Лена не согласилась. Можно ведь разобрать подвал.


— И у нас и так достаточно мужчин, — продолжали из-под мотоцикла. — Трилле, например.


Ничего глупее Лена давно не слыхала.


— Трилле не мужчина!


— А кто же я? — поинтересовался я.


— Ты сосед!


Вот оно что, подумал я. Нет бы ей сказать, что я ее лучший друг.




ДЕД И БАБА-ТЕТЯ


Сделать закладку на этом месте книги


Почти что все взрослые нашей деревни поют в смешанном хоре. Смешанным он называется потому, объяснил нам папа, что те, кто умеет петь, перемешаны с теми, кто петь не умеет. Папа этим хором дирижирует и старается, чтобы каждый пел не хуже, чем может. А летом проходят певческие слеты. Тогда наш смешанный хор куда-нибудь едет и там встречается с другими хорами, намешанными таким же образом. Они составляют один большой хор и все выходные поют. Эти певческие слеты — отличная вещь, за много недель до поездки у взрослых только и разговоров — как здорово будет поехать на слет.



Мы, дети, тоже обожаем певческие слеты, потому что все взрослые, кроме деда, уезжают на целые выходные, и мама объявляет в Щепки-Матильды чрезвычайное положение. Но в этом году оно оказалось вдвойне чрезвычайное: дело в том, что Мина с Магнусом едут в лагерь как раз в дни слета. И в Щепки-Матильды остаемся мы с Леной и Крёлле под присмотром одного деда.


— Что-то будет, — сказал он, прослышав об этой новости.


— Ларе, дорогой, у меня сердце разрывается, — причитала мама и думала даже вовсе не ехать на слет, так она боялась, что мы тут натворим в ее отсутствие. Лена, наоборот, была в восторге. Дед оставался нянькой и ей тоже.


— Какое счастье, что ты поешь как глухая ворона! — сообщила она деду, когда они с мамой пришли к нам вечером накануне отъезда договариваться о правилах.


Вечер получился очень длинный. После того как взрослые долго и основательно заклинали меня, Лену и Крёлле вести себя хорошо и ни в коем случае не строить в их отсутствие канатных дорог, наступила очередь деда.


— Дети должны заходить в воду в жилетах и кататься на велосипедах в шлемах. Хлеб в морозилке. Наш мобильный телефон записан…


Мама говорила и говорила. Дед кивал и кивал.


— …И последнее, дорогой Ларе: никто из мелких жителей Щепки-Матильды — ни внуки, ни внучки, ни соседские дети не должны ездить в ящике на мопеде! — закончила она, но в этот раз дед не кивнул, и я готов поклясться, что он скрестил два пальца за спиной.



На другое утро в восемь ноль пять ко мне в окно заглянуло солнце и пощекотало в носу. Даже в моей комнате пахло кофе и жареной рыбой. Дедов запах! Я взглянул на море, синее-пресинее с мелкой рябью, и побежал вниз.


Крёлле и Лена уже сидели за столом и ели бутерброды с рыбой и майонезом. Дед питается одной рыбой. Поэтому коты вечно отираются у него внизу. Нашли родственную душу. Дед густо-густо намазал маслом мой бутерброд, будто сыр положил.


— Подкрепись-ка, дружище Трилле. Нам надо будет прокатиться. А то здесь сидеть — мхом зарастешь!



Дедов мопед выглядит как трехколесный велосипед, только задом наперед. Спереди у него огромный ящик. В нем дед возит продукты, но во время певческих слетов там могут прокатиться внуки, внучки или соседские дети.


Первым делом нужно было забрать две банки краски, которые отец заказал из города. Они должны были прибыть с паромом.



Мы решили, что понарошку у нас будет так: банки краски наполнены золотыми монетами. Поэтому за ними охотится шайка пирата Бальтазара, а мы — королевские агенты из Щепки-Матильды и должны добыть заветные банки и надежно спрятать их в своей бухте.


— Главарь разбойников Бальтазар не остановится ни перед чем, чтобы заполучить деньги, — сказал я и прищурился.


— Он ест кроликов целиком, живыми, — драматически прошептала Лена.


— И рыбу тоже ест, — добавила Крёлле, округлив глаза.



Даже мама не заметила бы, что три ребенка с водяными пистолетами пустились в опасное путешествие с дедом на пристань в ящике мопеда. Мы вжались в дно, а сверху дед набросил на нас одеяло.


Дедов мопед дребезжит жуть как. У седоков языки в глотке болтаются от этой тряски. К тому же я так скрючился, что у меня свело ногу.



Наконец мопед остановился, и королевский агент Лена отбросила одеяло почти к краю пристани.


— Руки вверх! — закричала она театрально и навела пистолет на паром. — Не двигаться!



Как правило, на пароме мало пассажиров. Это я знаю, потому что папа работает на пароме и мы часто катаемся с ним туда-сюда по делу. Мы рассчитывали увидеть четыре-пять машин и матроса Биргера.


Но просчитались. Сегодня на одном из окрестных хуторов ожидался большой семейный праздник, на который съехалась родня со всей страны, и вот двадцать пожилых тетушек в испуге таращились с палубы на нас с Леной.


— Ой, — прошептал дед, — влипли. Ну-ка мигом слетай за нашими банками!


Сам не свой от волнения, пронесся я по причалу, лавируя между цветастыми платьями, и наконец увидел матроса Биргера и нашу краску.


Я схватил у него банки и прошепелявил «спасибо» совсем без агентского задора. Было слышно, как вдалеке мини-агент Крёлле расстреливает несчастных родственников с криками «пиф-паф!».


— Шайка Бальтазара в полном составе, — шепнула Лена.


А дед пробурчал:


— Да нет, это всего-навсего Мария-Верхняя и Улова-Ловиза, мы в один год к пастору ходили, — и лихо отдал им честь.


Мини-агент продолжала пугать всех своим «пиф-паф!», пока Лена с грохотом не утянула ее вниз в ящик. Дед нажал стартер, и мы двинулись в обратный путь. Стоял такой треск и лязг, что мне показалось, будто меня перема-лывают в миксере. Но через некоторое время Лена все же решила, что уже можно, и откинула одеяло. Я зажмурился от солнца.


Дед лег грудью на руль и выжимал полный газ. Иногда он оглядывался назад. Я посмотрел в ту же сторону и обнаружил, что мы возглавляем автомобильную процессию. В деревне дороги узкие, а дед гнал строго посередке. Так что не было никакого способа объехать его. И хотя он выжимал из мопеда все возможное, ехал он небыстро. А за ним тащились все машины с парома и опаздывали на встречу своего семейного клана. Они истошно гудели. Это напоминало праздничное шествие на День независимости снами во главе.


Я видел, как дед усмехается в нагубник шлема. Вот ведь распетушился перед бывшими одноклассницами.



— Держитесь! — крикнул он вдруг. — Сейчас срежем!


Дед с трудом повернул мопед налево, на старую тракторную колею, которая ведет через поле к нашему дому. Трясло и болтало так, что я чуть не рассыпался на части.


— Йа-хоо! — издала Лена победный клич, когда мы вкатили наконец на двор и так резко затормозили, что из-под колес взметнулись сухие камешки.



Потом нам надо было превратить дом в неприступную крепость. Дел расхаживал с болтающейся на поясе скалкой и был главнокомандующим. Банки с краской мы поставили посреди гостиной, а потом забаррикадировали все двери, чтобы разбойники Бальтазара не прорвались внутрь. В ход пошла вся мебель, ничто не осталось на своем месте. Крёлле, которая стояла на часах, непрерывно кричала «Разбойники идут!» и хохотала до визга, когда мы делали вид, что в страхе сбегаемся к окнам, а особенно когда дед начинал махать скалкой как базукой.


— Нет ничего лучше певческих слетов, — сказал я Лене. Но она считала, что было бы еще лучше, если бы на нас по-настоящему напали пираты или разбойники.



Тогда дед предложил позвать бабу-тетю попить с нами кофе вечерком.


— Это старая дочь главаря разбойников, — прошептала Лена.



Мы залезли на стол в комнате Мины и лежа на животе смотрели в окно. Голова бабы-тети приблизилась и оказалась точно под нами. Баба-тетя нажала на звонок. Мы с Леной осторожно подняли дула наших пистолетов.


— Ха-ха, попробуй войти!


Лена говорила грубым басом, и баба-тетя удивленно взглянула наверх.


— Здравствуй, голубчик мой Трилле! А ты меня не впустишь?


Я быстренько объяснил ей, что она могущественная наследница ужасного разбойника Бальтазара. Баба-тетя опешила и уронила сумку. Внутри в потайном кармашке наверняка зашуршали карамельки от кашля.


— А дед? — спросила она погодя.


В узком окошке ванной рядом с входной дверью показался конец скалки.


— Руки вверх, фру Бальтазарова дочь! — закричал дед так, что загремела душевая кабина.


Баба-тетя растерялась лишь на минуту. Потом пообещала выкурить нас из дому и исчезла.



Прошло много времени. Бабы-тети нигде не было видно. Лена утверждала, что она уехала домой, но дед давал зуб, что она, конечно же, где-то тут и что-то замышляет, нам надо быть начеку. Тем более что последний автобус уже ушел.


И тут я учуял запах, от которого у меня по спине побежали холодные мурашки. Я кинулся наверх, к окну канатной дороги, Лена неслась за мной по пятам.


— Она печет вафли! — вырвалось у Лены.


И правда — она пекла вафли!!! Во дворе у Лены баба-тетя пристроила свою вафельницу на походный складной столик. Удлинитель тянулся на кухню через окно.


— У, черт, она без спросу проникла в мой дом! — вскрикнула Лена. Видно было, что Лена зауважала бабу-тетю еще больше.


На столике уже исходила паром горка готовых вафель. Время от времени тетя взмахивала над ними полотенцем, чтобы ароматные клубы лучше поднимались к нашим окнам.


Мурашки разбежались по всему телу. Мы замолчали и тихо и благоговейно, словно в церкви, наблюдали за тем, как растет гора вафель. Даже дед сломался и тоже не отводил взгляда от окна. Ни у кого из нас не было сил следить за Крёлле, и в одну секунду эта вертихвостка выскочила в сад и кинулась к бабе-тете! Та расцеловала ее. Посадила в шезлонг, а потом взяла вафлю — только с огня, большую, мягонькую, — смазала маслом, насыпала гору сахара и протянула Крёлле. Я чуть не заплакал.


— Мы сдаемся! — решительно сказала Лена.


— Нетушки, черти полосатые, — прорычал дед, хотя баба-тетя запрещает ему говорить «черти полосатые», когда мы рядом. — Трилле, бегом в подвал за удочкой!


А сам позвонил домой к Лене. Баба-тетя услышала звонок и посмотрела на наше окно.


— Мне взять трубку? — крикнула она, и Лена кивнула.


Баба-тетя сняла вафлю и убежала в дом.


— Здравствуйте, я представляю фонд помощи людям с прооперированной шейкой бедра, — завел дед елейным голосом, а сам делал какие-то отчаянные знаки в сторону то удочки, то окна. — Не согласитесь ли вы купить один лотерейный билет? Ваше пожертвование позволит нам…



Было ясно, что баба-тетя не станет покупать лотерейный билет, поэтому времени у нас в обрез.


— Крёлле! Сюда! Только тихо! — позвал я, спуская крючок вниз.


До Крёлле не сразу дошло, что надо нацепить вафлю на крючок. Она же еще маленькая. Пришлось долго-долго ей объяснять, но все же мы успели затащить наверх две вафли, прежде чем баба-тетя положила трубку и вышла из дому. Одну вафлю схватила Лена еще на лету.


— Давайте делиться! — почти закричал я.


— Трилле, нельзя разделить две вафли на троих! — объяснила Лена с полным ртом.


Пришлось нам с дедом обойтись одной на двоих. В саду Крёлле доедала уже пятую.


Через десять минут дед привязал наволочку к швабре и выкинул белый флаг. Мы сдались.




Поиграть в войну с разбойниками всегда здорово. Но перемирие гораздо приятнее. Так думал я, сидя в саду и объедаясь горячими вафлями вместе с лучшей в мире бабой-тетей.


— А почему он такой тонкий, а ты такая толстая? — спросила Лена посреди очередной вафли и посмотрела на деда с бабой-тетей.


— Она всегда съедала всю мою еду, — ответил дед, пригибаясь, потому что баба-тетя пыталась наподдать ему полотенцем.


— Раньше я не была такой толстой, друг мой Лена.


— А примерно какой толщины ты была? — хотела Лена знать подробности.



И дед с бабой-тетей принялись рассказывать истории. Баба-тетя была раньше красавицей, прямо как актриса. И так много народу хотело на ней жениться, что деду разрешалось лежать на крыше с рогаткой и пулять в женихов. В то время вообще не было толстых людей, потому что ели они только картоху и рыбу. Но в Рождество им давали апельсин. Если не было войны. Потому что тогда не давали…



Когда мы уже совсем ложились спать, позвонила мама. Она хотела знать, как у нас дела. Дед доложил ей, что все отлично, и старые, и малые вели себя приличнее некуда.


— Мы рассказывали истории из нашей жизни и ели вафли, — сказал он.


Мы с Леной хмыкнули.


— А можно я поговорю с Крёлле? — попросила мама.


Дед нахмурился и неохотно отдал трубку.


— Не говори, что мы ездили на мопеде, — шепнул я Крёлле.


Она кивнула и с важным видом взяла трубку.


— Крёлле, доченька, что вы делали сегодня? — услышали мы мамин голос.


Дед встал на колени перед своей младшей внучкой и сложил руки. Крёлле посмотрела на него очень удивленно.


— Я не садилась на мопед, — сказала она громко и внятно.


Дед опустил руки и с облегчением выдохнул. И мама там, на певческом слете, думаю, сделала то же самое.


— Вот и отлично, — сказала она. — А чем же ты занималась, дружок?


— Я лежала в ящике, — сказала Крёлле.


ИСАК


Сделать закладку на этом месте книги


День рождения у Лены только раз в году, как у всех остальных, но кажется, что гораздо чаще. У нее только и разговоров, что о дне рождения. Но наконец он наступил.


— Чтоб человеку исполнилось девять девятого июля! Здорово, да?


Ленина мама вернулась с певческого слета и теперь мыла какие-то фрукты, чтобы их засушить и сделать из них искусство . Мы с Леной перекусывали.


— Да уж, — сказала ее мама. — И какой ты хочешь подарок?


— Папу.


Ленина мама вздохнула и спросила, как ей выдать папу: в праздничной упаковке или в виде подарочного купона?


— Лена, красавица, а ничего другого ты не хочешь?


Нет, ничего другого она не хотела, но когда мы вышли на крыльцо, Лена остановилась, постояла-постояла, а потом приоткрыла дверь и крикнула в дом;


— Велосипед!



Лена пригласила к себе весь класс. Восемь мальчишек плюс я. За несколько часов до праздника я зашел проверить, как там праздничный пирог, хватит ли его на такую ораву.


Мне открыла Ленина мама.


— Трилле, ты вовремя, — сказала она. — Может, хоть ты сумеешь ее утешить.


Я удивился и вошел в дом.



На диване лежала Лена. Вид у нее был нехороший.


— Ты заболела? — спросил я в ужасе.


— Да, заболела! У меня сыпь на животе, — закричала она так, как будто это моя вина. — И никто не придет на праздник, потому что все побоятся заразиться в каникулы!



Лена швырнула подушку в стену, все фотографии вздрогнули. Вот это ужас!


— Ой, бедная, — сказал я.



Вскоре заглянула моя мама — посмотреть, не очень ли я мешаю


украшать пирог.

— Лена, ангел, ты заболела? — спросила и она тоже, усаживаясь на краешек кровати.


Мама хорошо разбирается в болезнях, потому что у нее куча детей.


— Кари, что это, по-твоему? — спросила мама Лены, принеся чай.


Мама считала, что это ветрянка. Я, сказала она, переболел ветрянкой в три года, а ею два раза не болеют. Так что я мог идти на праздник к Лене. Если она хочет.



Лена хотела, поэтому в шесть часов я постучал к ним в дверь в выходных шортах и с подарком в руках. Я подарил крокет. Мне кажется, Лене подарок понравился. Молотки можно приспособить для чего угодно, сказала она.


Праздник получился отличный. Ленина мама уложила Лену в гостиной, и она с дивана командовала нами как королева. Мы смотрели видик и съели втроем огромный пирог. Лена всего один раз рассердилась из-за своей дурацкой сыпи и запузырила в стену булочку с корицей.


— Вот любишь ты швыряться, — сказала ее мама и вздохнула.



К вечеру именинница почувствовала себя хуже, и я решил, что мне лучше пойти домой. Однако Лена и слышать об этом не желала. Фигушки, сказала она, где это видано, чтобы единственный гость смылся в полвосьмого, когда разрешили праздник до девяти. Ладно, я положил себе еще кусочек пирога, а Лена заснула.


— Я говорила с больницей, — шепнула мне Ленина мама. — Доктор все равно сегодня на нашем берегу, так что он заедет попозже.



И почти сразу в дверь постучали. Я вытянул шею и выглянул в коридор. Доктор был гораздо моложе, чем доктора обычно бывают, и ужасно симпатичный. Взрослые долго здоровались и любезничали в прихожей, а когда доктор наконец вошел в гостиную, он продолжал через плечо улыбаться Лениной маме, так что запнулся о порожек и буквально ввалился в гостиную.


— Это ты болен? — спросил он меня, когда ему снова удалось обрести равновесие.


— Нет, я уже болел, — гордо ответил я и показал на Лену на диване. Если б я этого не сделал, думаю, доктор плюхнулся бы прямо на нее. То-то крику было бы! Теперь же он осторожно пристроился с краешку и положил руку ей на плечо. Лена проснулась сперва немножко. А потом как проснется по-настоящему! Она посмотрела на доктора, как если б он спустился через крышу второго этажа, протерла глаза и взглянула на него еще раз. Потом резко села и завопила на весь дом:


— Папа!!!


Кусок пирога скатился у меня с ложки обратно на поднос.


— Мам, но ты же уже подарила мне велосипед! — продолжала Лена и смеялась от счастья, несмотря на сыпь, температуру и всю эту канитель.


— Я… этот, я врач, — пробормотал несчастный доктор.


— Мама, он еще и доктор! В семье всегда пригодится!



Мама Лены прибежала из кухни.


— Лена, он просто доктор, — объяснил я, чувствуя, что в животе начинается страшный смех. Я не знал, как его спрятать, и в конце концов решил выпустить его наружу, хотя Лена легко могла рассвирепеть. Но она так замучилась с сыпью и температурой, что сил сердиться у нее не было. Она просто натянула одеяло на голову и откинулась на лежанку как куль.



Когда доктор изучил каждый Ленин прыщ, до ближайшего парома все еще оставалось больше часа. И Лена пригласила его на день рождения. Его звали Исак. Он только начал работать врачом и рассказывал, как ему страшно перепутать разные болезни.


— Но у меня точно ветрянка? — спросила Лена.


Да, Исак был совершенно уверен, что у Лены ветрянка.


Собравшись уходить, он увидел в ванной мотоцикл. И тут же оказалось, что у него самого мотоцикл, и в результате они с Лениной мамой так долго обсуждали мотоциклы, что доктор едва не опоздал на паром.


— Отличный день рождения, — сказала довольная Лена, когда Исак сумел уйти.


Ее мама улыбнулась как-то чудно и кивнула.




СЧАСТЛИВОГО ВАМ РОЖДЕСТВА!


Сделать закладку на этом месте книги


Лена поправилась быстро. Выздоровев, она первым делом решила тренироваться на вратаря. Она посмотрела по телевизору футбольный матч, пока болела.


— Трилле, от вратаря все зависит. Он командует, куда всем бежать.


Я подумал, что вратарь — это как раз для Лены. Она у нас в команде единственная девочка и злится по любому поводу. Поэтому остальные мальчишки из команды часто злят ее нарочно, и Лена считает, что у нее не команда, а сборище сумасшедших.



Летом нет ни тренировок, ни игр, но мы с Леной играем много, особенно когда поля скошены. Только беда, опять куда-то делся мяч. Я обыскал все, но не нашел. Пришлось идти к маме, просить купить новый.



— Знаешь что, мой друг, — сказала мама. — Это уже второй мяч за год. Новый даже не проси.


— Мама, но мне нужен мяч!


— Тогда придется тебе купить его самому, Трилле-бом, — сказала мама.


Взрослые легко говорят такие вещи, совершенно не думая, где их бедный родственник возьмет деньги.



Магнус сидел на двухъярусной кровати и играл во что-то на мобильном телефоне. У Магнуса всегда водятся деньги. Летом они с другом каждый день берут гитары и едут в город. Там они играют на пешеходной улице, и народ кидает им монетки в шляпу.


Я посмотрел на Магнуса и принял решение. Я тоже поеду в город на заработки. Если Лена поедет со мной.



— Мы будем стоять и петь так, чтобы все слышали? Ты серьезно? — спросила Лена, когда я пришел посвятить ее в мой план. Она приготовила себе свой фирменный завтрак, настолько вредный для здоровья, что готовить его можно только если никого нет дома.


Перестав на минуту жевать, она сказала:


— Надо на чем-нибудь играть, иначе никто не подаст.


— Мы только в блок-флейту дудеть можем, — напомнил я.


— Блок-флейта — хороший инструмент, — ответила Лена.


На том и порешили.



Нам надо было порепетировать. В последний раз мы играли так давно, что почти забыли о том, что у нас есть флейты. Сначала мы устроились у нас на кухне, но довольно скоро маме понадобилось послушать что-то чрезвычайно важное по радио, и она попросила нас пойти в другое место. В гостиной мы едва успели дунуть два раза, как папа сказал, что играем мы очень красиво, но, к сожалению, его голова не выносит никакого шума по вторникам. Тогда мы спустились к деду, но у него от нас запищал слуховой аппарат, пришлось нам убираться и оттуда. В конце концов мы заперлись в хлеву, сели на старый трактор и принялись репетировать.


Мы старались изо всех сил, правда, нашлась всего одна песня, которую мы оба знали, — «Счастливого вам Рождества!». Мы разучивали ее в школе для рождественского концерта.


— Красота, аж до мурашек пробирает! — сказала Лена.


Она считала, что мы поем божественно, как хор ангелов прямо.



Назавтра ярко светило солнце и было двадцать пять градусов. Море лежало как голубая крахмальная простынка. Дедова лодка казалась точечкой на горизонте.


Мы с Леной бегом бежали всю дорогу до пристани, и еще пришлось десять минут ждать парома. Поднимаясь на борт, мы спрятали флейты под футболками, но папа все равно их заметил. Он постучал пальцами по своему ящику с билетами и посмотрел на нас сурово.


— Чтоб я не слышал на пароме ни полноты! Капитан может потерять ориентацию и врезаться в пристань, — сказал он.


Мы дали честное слово. Больше папа ни о чем не спросил.



Я люблю наш паром. На нем есть игровой автомат, на котором Мина знает как выигрывать. А Лена — как проигрывать. Еще там есть перила, по которым можно прокатиться, а внизу — киоск со сладостями и всяким баловством на выбор. Им командует Маргот. Она уже старая и может поквакать как жаба, если упрашивать ее достаточно долго. Мы с Леной дружим с Маргот. Когда папа берет нас с собой на работу, мы в основном сидим у нее внизу, только изредка бегаем на верхнюю палубу поплевать в море, и совсем редко нас пускают в рубку, если наверху все встали с нужной ноги. Но сегодня мы сразу юркнули вниз к Маргот.


— Ой, слава богу, вот так гости — малыш Трилле и сама Лена! Я вас все лето не видела!


— Но ты слышала про нас? — забеспокоилась Лена.


Что да, то да. Маргот слыхала немало — и про навозный дождь, и про ковчег.


— Я, например, стараюсь не верить всему, что говорят, — сказала тогда Лена.



Папа ни за что не хотел отпускать нас в город одних, но мы ныли и канючили. Там ведь Магнус. Мы знаем, где он играет. Вон его даже с пристани видно! В общем, папа сдался. Если мы пообещаем все время быть рядом с Магнусом, мы можем остаться до следующего рейса. Но точно к приходу парома мы должны быть на пристани.


Мы дали честное-пречестное слово. И припустили бегом на пешеходную улицу к Магнусу.






Они с Хассаном, его другом, как раз были на середине песни и заметили нас не раньше, чем допели ее до конца.


— А вы тут что делаете? — спросил Магнус. Он не был рад нас видеть, похоже.


— Нам надо заработать денег на новый мяч, — сказал я, вытаскивая флейту.


Хассан с Магнусом переглянулись и заржали. Я очень ясно почувствовал, как в Лене закипает злоба.


— Представь себе, мы все равно на мяч заработаем! — зашипела она на Магнуса. — И мы должны стоять, к несчастью, вместе с вами, потому что так велел твой папа!


И не успел никто пикнуть, как она затащила меня на соседнюю скамейку, стянула с меня кепку и бросила ее на землю нам под ноги.


— Начинай, Трилле!



Я забыл, какая толпа народу обычно прохаживается по пешеходной улице. А теперь я чуть в обморок не упал от ужаса.


— Лена, мне кажется, я не хочу, — просипел я, не шевеля губами.


— Ты хочешь играть в футбол?


— Хочу, но…


— Тогда дуди, трус!



У меня дрожали колени. Мой лучший друг сосчитал до трех. И вот мы стоим на скамейке в центре пешеходной улицы и играем песню «Счастливого вам Рождества!», от которой у Лены были мурашки восторга. Я смотрел только на флейту. Никто не захлопал, когда мы отыграли. Люди просто проходили мимо.


— Повторяем, — безжалостно распорядилась Лена.


И мы сыграли еще раз. Прохожим было, судя по всему, жарко и некогда. Но вдруг одна дама взяла мужа за руку и сказала:


— Ой, Рольф, смотри, какие милые!


Она имела в виду нас с Леной. Мы сыграли еще раз, и дама с этим ее Рольфом положили в кепку двадцать крон. И сразу же человек семнадцать остановились, чтобы послушать наш рождественский гимн. У меня снова поплыло перед глазами, но я зажмурился и заставил себя думать только о футболе — и справился. Все хлопали и кричали: «Еще! Еще!» Вокруг скамейки собралась целая толпа. Мы с Леной сделались поп-звездами. Одна женщина даже сфотографировала нас и спросила, как нас зовут. После каждого «Рождества» Лена низко кланялась. А я кивал налево и направо, как делает папа на выступлениях смешанного хора.


— Наверно, уже хватит, — сказал я наконец.


Мы поблагодарили публику и слезли со скамейки. Кепка стала тяжелой от мелочи. Мы презрительно улыбнулись Хассану с Магнусом и помчались в спортивный магазин рядом с ратушей. Про папу мы как-то забыли.


— Еще сорок две кроны, — сказал дядька за прилавком, пересчитав наши медяки.


Волосы у него торчали во все стороны и были похожи на проволоку. И губа тоже была оттопырена. Я заметил, что Лена привстала на цыпочки, чтобы посмотреть, что у него такое с губой. Дядька определенно был злой и вредный.


— Сорок две кроны? Да мы заработаем их в две секунды, — сказала Лена.



Мы встали на лестнице перед магазином. Народу здесь было гораздо меньше, чем на пешеходной улице, но мы играли раз за разом и уже укладывали одно «Рождество» в девятнадцать секунд. Но тут в дверях показался вредный дядька.


— Прекратите ваш кошачий концерт! Вы мне распугали всех покупателей!


— Не можем. Нам надо еще… — Лена взглянула на меня.


— Двадцать шесть с половиной крон, — сказал я.


Дядька закатил глаза. Потом запустил палец за губу, выковырял оттуда большую плюху жевательного табака и швырнул ее прямо нам под ноги. После чего зашел к себе в магазин и с силой хлопнул дверью.


— За такое вызывают в кабинет к директору! — строго сказала Лена, и мы заиграли снова. Едва мы доиграли до середины следующего «Рождества», как дверь магазина снова распахнулась, и вредный дядька крикнул:


— Прекратите свой скрип! Вот вам мяч, вымогатели!



Когда мы вышли из магазина с новым мячом, я вспомнил про папу.


— Ой! — вскрикнул я, и мы припустили бегом.


Паром успел сделать три рейса, и папа был втройне зол — как я и боялся. А он когда злой, то большой и красный.


— Мы никогда так больше не будем делать, — пообещал я запыханно.


А папа зашумел:


— Не будем так делать, не будем так делать!.. Конечно, не будете! Вы с Леной никогда ничего не делаете два раза. Вы всегда придумываете новые безобразия!


Лена посмотрела на него ласково и взяла за руку.


— А ты рассмотрел мячик? — спросила она. — Он настоящий, профессиональный.


Я видел, что папа еще и немного гордится нами.


Мяч папе понравился, и он решил испробовать его. Но не так легко чеканить мяч в деревянных башмаках с билетной сумкой на плече. Внезапно башмак и мяч, описав красивую дугу, оказались за бортом. Я хлопнул себя по лбу. Мы дудели «Счастливого вам Рождества!», можно сказать, до посинения, а теперь папа утопил мяч в море. Мы даже опробовать его не успели!


— Прыгай в море и доставай! — сердито закричала Лена.


Но папа совершенно не собирался прыгать ни в какое море. Он побежал на причал и попросил сачок у немецкого туриста, ловившего рыбу. Этим сачком он выловил мяч, а башмак не вернулся из моря.



Обилетив всех пассажиров, папа спустился к нам с Леной и Маргот.


— Трилле, давай не будем говорить маме, что вы с Леной гуляли по городу одни без присмотра. О'кей?


Я пообещал.


Но это нас не спасло. На другой день в газете была огромная фотография нас с Леной. Женщина, которая нас сфотографировала, оказалась журналистом.


— Ты маленький хитрюга, Трилле-бом, вот ты кто, — сказала мама, выглядывая из-за газеты.


И я пообещал сыграть «Счастливого вам Рождества!» для нее одной, как только у меня будет время.




КАК Я РАЗБИЛ ЛЕНУ В ЩЕПКИ


Сделать закладку на этом месте книги


Когда у тебя такой сосед и лучший друг, как Лена, ты все время попадаешь в разные истории, но иногда я думаю, что все-таки обычные спокойные дни я люблю больше. Дни, когда мы ничего такого не делаем, и я просто ем бутерброды с паштетом, и мы с Леной просто гоняем мяч, или ловим крабов, или болтаем о пустяках, и все идет своим чередом.


— Так по-твоему, обычные дни лучше Рождества? — спросила Лена с подозрением, когда я попытался поделиться с ней этими мыслями.


— Нет, — ответил я. — Но Рождество не может быть каждый день, иначе оно наскучит.


Лена заверила меня, что если бы Рождество бывало гораздо чаще, чем раз в году, она бы ни капли не заскучала, и больше мы об этом не разговаривали. А просто играли в футбол. И пробивая раз за разом против солнца Лене, стоявшей на воротах, я радовался нормальному обычному дню.


— Да, все-таки мне нужен папа, чтобы играть с ним в футбол. Он бы бил по-человечески, сильно, — сказала Лена, поймав один из лучших моих мячей.


Я вздохнул.



Мы сели передохнуть на лужайке, и Мина, красившая балкон, подошла и присела с нами. Мы с Леной сразу заулыбались. Мина почти такая же мастерица рассказывать истории, как баба-тетя, и делает она это с удовольствием. Теперь она легла на живот и стала рассказывать, почему наша бухта называется Щепки-Матильды.



— Давным-давно, — сказала Мина, — во фьорд вошел испанский пиратский галеон. На носу галеона красовалась потрясающей красоты носовая фигура — деревянная дева Матильда.


— Носовая фигура? — переспросил я.


И Мина объяснила нам, что в прежние времена носы кораблей украшали огромными деревянными куклами в красивых платьях и с развевающимися волосами.


— И вдруг налетел ураган, — продолжала Мина. — Настоящий жуткий древний ураган, сметающий все на своем пути. Корабль стало швырять с боку на бок, капитан потерял управление, и в конце концов пиратский галеон потерпел крушение в нашей бухте. Прекрасную Матильду ударило о прибрежные камни, и она разбилась в щепки. Это случилось примерно в том месте, где мы обычно на Иванов день тушим костер навозом.


— Ой, — сказали мы с Леной хором.


— Пираты не вернулись в родные края. Они нашли себе здесь жен и остались в нашей бухте. И назвали ее Щепки-Матильды в честь деревянной Матильды, раскрошившейся в щепки о прибрежные камни.



Мина наклонилась к нам с Леной и сказала шепотом:


— Один из пиратов был прапрадедушкой нашего дедушки.



Я очень долго не мог вымолвить ни слова, так напряженно я обдумывал фантастическую новость, которая не умещалась в голове.


— Мина, — сказал я наконец, — значит, во мне тоже течет пиратская кровь?


— Да, вы все из пиратов, вся семья, за исключением меня, потому что я удочеренная индейская принцесса, — засмеялась она, встала на руки и прошла так всю дорогу до балкона и краски с кисточкой.



Лена взяла мяч и подбросила его пару раз, но я сидел неподвижно и чувствовал себя совершенно другим мальчиком, чем пару минут назад. Во мне есть пиратская кровь! Может, я поэтому так много безобразничаю? Я просто ничего не могу с этим поделать.


Пиратская кровь берет свое.


— Тоже мне, — фыркнула Лена. — Ее в тебе такая капля, что один раз нос расквасил — и вся вытекла.


Она, конечно, тоже мечтала быть пираткой не в первом поколении.



Я взглянул на море. Дед был далеко, это нормально для потомственного пирата, что он из моря не вылезает.


— Лена, давай покатаемся на резиновой лодке, — попросил я, чувствуя, как моя пиратская кровь гонит и меня в море.


Лена посмотрела на меня удивленно, но сняла вратарские перчатки.


— Ладно. Бедная эта Матильда — представь, разбиться о камни.



Когда Лена немного погодя села в мою канареечного цвета лодку, на ней было длинное красное мамино платье со спасательным жилетом поверх него и царственная мина на лице. Я подумал про себя, что вряд ли ее мама позволяет брать свое платье для катания по морю, но ничего не сказал.


Мы обошли мол. Я чувствовал себя пиратом и был счастлив и всем доволен, но Лена заскучала довольно быстро. Быть носовой фигурой оказалось нудным занятием. Лежишь на носу, как деревянный чурбан, выставив голову за борт, — и все.


— Теперь как будто начался шторм, — сказала она.


Я стал раскачивать лодку, и Ленины волосы намокли в воде. Но вдруг она приподняла голову и спросила сердито:


— Ты будешь меня крушить или передумал?


Я пожал плечами и неспешно стал грести к молу. Лодка скользила вперед. Мимо, возвращаясь на берег, прошумела дедова моторка. От нее пошли высокие волны, и одна из них кинула мою резиновую лодочку на цементную кладку. Раздался грохот. От резиновых лодок такого шума не бывает. Другое дело, когда разбивается о камни носовая фигура галеона.


— Лена! — закричал я, увидев, что она безжизненно болтается, свесившись в воду. — Дед, Лен


а погибла!

Примчался дед и вытащил Лену из моей лодки.


— Ну-ка, милая моя соседушка, давай-ка, давай-ка… — бормотал он.


Я сидел в лодке, вцепившись в весла, и не знал, как жить. Я только рыдал.


— О-о, — застонала Лена.


Потом она открыла глаза и посмотрела на деда, но не узнала его. И снова застонала.


— Ну вот, умничка, — сказал дед. — Сейчас к доктору поедем. А ты, дружище Трилле, можешь уже перестать плакать. Ничего ужасного не произошло.


Лена приподнялась на локтях.


— Ничего ужасного? Нет уж, Трилле, давай плачь! Кто так врезается? Дурак ты, не так надо было меня крушить!


Еще никогда я так не радовался, слушая, как мне говорят гадости. Лена не погибла, она только разбилась немного.



Но тут Лена обнаружила, что у нее кровит лоб, и отчаянно зарыдала. Дело кончилось поездкой в город к врачу, и когда я махал уезжавшей Лене, я думал, что не бывает спокойных дней, когда у тебя такой сосед и лучший друг, как Лена.




ЛЕТО КОНЧИЛОСЬ


Сделать закладку на этом месте книги


Дед обычно встает раньше, чем первые птицы какнут на землю, как он говорит. Иногда, летом, у меня тоже получается проснуться рано. Тогда я со всех ног мчусь на причал. Случается, что дед уже в море, и я вижу только точечку где-то вдали. Это ужасно обидно — прибежать на мол в такую рань и потом мерзнуть там одному среди чаек, потому что все равно опоздал. Но иногда я прибегаю вовремя.


— Смотри-ка, дружище Трилле, — говорит дед, и бывает очень рад.


Вот что с дедом хорошо — я знаю, что он любит меня так же, как я его. А вон с Леной поди разберись.


В тот день я успел вовремя. И к шести утра мы были далеко в море, дед и я. Мы вытаскивали сети и почти не разговаривали. И было так хорошо, потому что дед был только мой.


— Мина говорит, что мы немножко пираты, — сказал я, любуясь дедом.


Дед выпрямился, и я пересказал ему всю историю про Щепки-Матильды. Когда я закончил, дед зашелся в хохоте.


— А что, это неправда? — спросил я, почуяв подвох.


— Она врет так мастерски — уши расцветают, — сказал дед восхищенно. — Нам всем надо у нее учиться.


— Баба-тетя говорит, что врать нельзя, — строго сказал я.


— Хм, — сказал дед. И дальше смеялся про себя.


— Ты поэтому вчера стукнул Лену о мол? — спросил дед, помолчав.


Я кивнул и вдруг вспомнил про Лену: она вернулась домой вчера вечером с завязанной головой. Исак ее подлечил. Хуже всего, что у нее обнаружилось небольшое сотрясение мозгов, так что ей надо целую неделю быть в покое.


— Ой-ой, — испугалась моя мама, услышав про это.


Когда у Лены в прошлый раз было сотрясение мозгов и ей прописали покой, все в Щепки-Матильды чуть с ума не посходили. Лена не умеет быть в покое, у нее нет к этому таланта.


Теперь она стояла на самом краю мола, как маленькая статуэтка, и ждала, пока мы вернемся из моря — дед и я.



— Рыбалка! Рыбалка! Фу какие! — сказала она ворчливо, когда наша лодка ткнулась в мол. Она была ужасно сердита на нас и на свое сотрясение, даже вокруг стало темно и мрачно.



Бедная Лена. Мне захотелось сказать ей что-нибудь в утешение, и я признался, что во мне нет пиратской крови, что это все Мина насочиняла.


— Значит, меня напрасно разбивали! — завопила Лена и топнула ногой так, что камешки полетели во все стороны.



Выяснилось, что Лена злится не только из-за своего сотрясения. Она получила по почте кое-что неприятное.


— Погляди сам, — сказала она и ткнула деда в живот брошюркой. — Человек болен, он идет за почтой и надеется найти там открытку или что-нибудь хорошее, чтобы утешиться и взбодриться, а там лежит страшно сказать что. Как можно ходить и рассовывать по ящикам вот такое?


Я взглянул на заглавие. «Поздравляем с началом школьного года!» — было написано на брошюре. Лена обожает летние каникулы. А школу она совсем не любит.


— Раз так, — сказала она, — я лично впадаю в спячку до следующего лета.


Ой, бедная! Нам было ее очень жалко. И всю дорогу до дома мы шли молча.



— Везет тебе, ты в школу не ходишь, — буркнула Лена деду, когда мы подошли к дому со стороны балкона. Дед снял деревянные башмаки и открыл свою дверь. Ему просто свински повезло, что он не школьник, подтвердил он. И был во всем заодно с Леной. И чтобы поднять нам настроение, даже сказал, что может напечь вафель.


— Хотя знаете что, лучше угощу-ка я вас свежей рыбой с молодой картошкой, — быстро передумал он.


— Ну вот, конечно, — безжалостно сказала Лена, переполненная своими мучениями, — вафли-то ты печь не умеешь. А жалко.


— На самом деле наша бухта не называется Щепки-Матильды, — рассказал дед, готовя еду. — Все просто зовут ее так, потому что в свое время здесь жила одна женщина по имени Матильда. Ее покойного мужа звали Щепка, у них было четырнадцать детей, и всех их тоже звали щепки, Щепки Матильды, как меня зовут Уттергордов Ларе.


— И постепенно бухту назвали Щепки-Матильды? — спросил я.


Дед кивнул.


— В это даже не поиграешь, — протянул я почти разочарованно.


— Не поиграешь, слава богу! — встряла Лена.



Позавтракав, мы с Леной залезли на тую и сидели там, ничего не говоря. Я прямо чувствовал, как, пока я гляжу сквозь ветки на нашу бухту, из меня выветривается лето. Поля вдруг стали не такими зелеными, а ветер — не таким теплым.


Лена вздохнула обреченно, как на контрольной по математике.


— Печально, как быстро течет время, — сказала она.



А еще через неделю мы с Леной пошли в четвертый класс. Мне уже хотелось вернуться в школу, но Лене я этого не сказал. У нас оказалась новая учительница. Молодая, по имени Эллисив и с ласковой красивой улыбкой. Мне она сразу понравилась.



Но было и плохое: Кая-Томми дразнился и приставал так же, как до каникул. На самом деле это он у нас в классе главный. И он говорит, что надо выгнать Лену — и у нас будет отличный класс, одни мальчики. Когда он так говорит, Лена обычно до того злится, что только фыркает, но теперь у нее появилась отговорка:


— Ты, верблюд цирковой, — говорит она, — а Эллисив? Она разве не девочка?


Так я догадался, что Лене тоже нравится наша новая классная, хотя Лена четыре дня смотрела на нее волком и не отвечала ни на один вопрос.



— Лена очень хорошая, когда к ней привыкнешь, — сказал я Эллисив после какого-то урока, выходя из класса последним. Я боялся, что она будет неправильно о Лене думать.


— По-моему, вы с Леной оба хорошие. Вы ведь с ней лучшие друзья, да? — спросила Эллисив.


Я подвинулся к самому ее уху.


— Я знаю, что половина из нас так думает, — прошептал я.


На взгляд Эллисив, это крепкий фундамент для настоящей дружбы.



Футбольные тренировки тоже начались. И сразу кончились скандалом. Лена сказала, что она летом тренировалась на вратаря и собирается защищать ворота нашей команды. Кая-Томми сказал на это, что ничего глупее он не слыхал со времени последнего разговора с Леной. Не может быть и речи о том, чтобы у нас на воротах стояла девчонка! Лена разозлилась и буянила так, что горы аукались, и наш тренер разрешил ей попробовать постоять в воротах одну тренировку. Никто не смог ей забить ни одного мяча. И Лена стала нашим вратарем, а на турнире в городе в прошлые выходные мы благодаря ей обыграли всех. Лена надулась от гордости, как курица.



Говоря с бабой-тетей по телефону, я рассказал ей о турнире, но ее футбол ни капли не интересует. Она считает его глупой беготней.



— Одинокая пожилая дама сидит тут с холодной вафельницей, в которой ничего не пекли уже несколько недель, а вы мячик пинаете, — жаловалась она. — Ну что вам стоит отложить этот дурацкий мяч и приехать ко мне побаловаться вафлями?



Нам это, конечно, ничего не стоило. Я тут же спросил папу, и оказалось, что и ему удобно, он все равно собирался привезти бабу-тетю к нам на выходные.



До бабы-тети двадцать километров. Папа рулил, Лену укачало, но не вытошнило, она только побледнела очень сильно.


Баба-тетя живет одна в маленьком желтом домике, обсаженном розами. Папа много раз предлагал ей перебраться к нам в Щепки-Матильды. И я тоже просил ее. Но баба-тетя отказывается. Ей так хорошо в ее желтом домике.



Мы провели у бабы-тети полдня и помогали во всем. Когда мы приехали, начался дождь, и на улице стало темно. А внутри баба-тетя красиво накрыла на стол, и все было так тепло и уютно, что у меня заныло в животе. Сидеть на диване у бабы-тети и есть горячие вафли под шум дождя на улице — лучше этого нет ничего на свете. Я попытался вспомнить что-нибудь лучше этого, но не вспомнил.


Пока мы ели, Лена пыталась просветить бабу-тетю по части футбола.


— Надо сильно-сильно бить! — объясняла она.


— Фу-у — отвечала баба-тетя.


— А во время войны здесь сильно стреляли? — спросил я.


Я знал, что баба-тетя гораздо больше любит говорить о войне, чем о футболе.


— Нет, голубчик мой Трилле, стреляли, к счастью, не сильно, но было много других не приятных вещей.


И баба-тетя рассказала, что во время войны немцы запрещали людям держать радиоприемники, они боялись, что в своих программах норвежцы станут подбадривать друг друга.


— Но у нас радио было, — сказала баба-тетя и подмигнула хитро. — Мы закопали его за сараем и выкапывали, когда хотели послушать.



Родители деда и бабы-тети во время войны все время нарушали все запреты и правила, потому что во время войны все наоборот. И то, что запрещают, как раз и есть самое честное и правильное.


— Вот бы так всегда было, — размечталась Лена, но баба-тетя сказала, чтобы мы так и думать не смели. Потому что когда человек попадался, то все. Если бы немцы прознали, что их папа слушает радио, его бы арестовали и услали.


— Вот, тогда и у тебя тоже не было бы папы, — сказала Лена.


— Это верно, — сказала баба-тетя и погладила Лену по голове.


— А куда ссылали тех, кто слушал радио? — спросил я.


— В Грини.


— В магазин «Рими»? — переспросила потрясенная Лена.


— Нет, в Грини. Концлагерь, который они устроили в Норвегии. Это было очень неприятное место, — объяснила баба-тетя.


Лена посмотрела на нее задумчиво.


— Ты очень боялась? — спросила она наконец.


Бабе-тете не бывает страшно, — сказал я, прежде чем она успела ответить сама. — Потому что когда она спит, ее стережет Иисус.




И я повел Лену в спальню бабы-тети и показал ей картину над кроватью.


— Видишь? — сказал я. На картине был нарисован ягненок, который застрял на узком выступе горы, не в силах двинуться ни выше, ни ниже. Мама-овца стоит наверху горного кряжа, она отчаянно блеет и очень боится за своего малыша. Но Иисус крепко всадил свой посох в расщелину дерева, перегнулся вниз и сейчас спасет ягненка.



Лена наклонила голову набок и долго рассматривала картину.


— Она волшебная? — спросила Лена наконец.


Этого я не знал. Я только знал, что бабе-тете никогда не бывает страшно, потому что Иисус стережет ее, когда она спит.



По дороге домой я сидел впереди и переключал передачи, а Лена ехала сзади с бабой-тетей. Ее укачивало все сильнее, и, немного не доехав до дома, она выскочила на поле и пошла тошниться.


— Трилле, это потому что ты дергаешь ручку как дурак, — сообщил мне мой лучший друг больным голосом, вернувшись назад в машину. Я сделал вид, что ничего не слышал. Хотя подумал, что съеденные Леной девять вафель с маслом и сахаром тоже сыграли свою роль.



— Фрекен, чтоб к утру поправились, — сказал папа, — а то как вы будете искать с нами овец?


Мы с Леной вытаращили глаза.


— Нас берут? — почти крикнул я.


— Да, по-моему, вы уже достаточно взрослые, — сказал папа самым обычным голосом.


Удивительное дело, как сильно человек может радоваться!!!




СГОН ОВЕЦ С ПОЛЕТОМ НА ВЕРТОЛЕТЕ


Сделать закладку на этом месте книги


Все лето наши овцы ходят по горам без присмотра и делают что хотят. Но перед зимой мы должны собрать их всех и спустить вниз, в хлев.


— Вот и у них каникулы кончились, — говорит обычно Лена. — Так им и надо!


Она считает жуткой несправедливостью, что у овец каникулы дольше, чем у людей.



И вот нас с Леной берут искать овец! Я едва верил в то, что это правда, стоя на другой день со всеми своими, минус Крёлле, плюс Лена с мамой. И дядя Тор. Папа, с мешком и в бейсболке, спросил, все ли готовы. И когда мы тронулись вверх по горе, мы помахали деду, Крёлле и бабе-тете, махавшим нам снизу, как всегда делали мы сами. Лена, кстати, никогда не махала. Она всегда поворачивалась спиной и была злая как недозрелый хрен, когда все уходили искать овец без нее.



Чувствовалось, что лето уже кончилось. Воздух был жесткий, а деревья нависли над головами мокрые и от воды тяжелые, едва мы, миновав хутор Юна-с-горы, зашли в лес. Мы с Леной были в сапогах и прыгали в каждую встречную лужу, как пара кроликов.


— Идите спокойно, — увещевал нас папа. — Иначе устанете понапрасну.


Но невозможно идти спокойно, когда человек так рад. Ноги скачут сами по себе.



Скоро мы вышли из лесу и подошли к самой горе. В этом месте она почти плоская, и все выглядит иначе.


— Это потому что мы ближе к небу, — сказала Ленина мама и стала прыгать по камням со мной и Леной.


Когда мы обернулись, бухта была далеко-далеко внизу. Изредка мы видели овец. Иногда наших, иногда чужих. Но сегодня мы овец не собирали. Мы должны были дойти до избушки и там заночевать.


Избушка наша на самом деле почти землянка, без туалета и электричества. Но в ней помещается много народу, если ложиться поплотнее. И я не знаю другой такой прекрасной избушки. Она похожа на бабу-тетю — видно, что она тоже радуется, когда мы приходим.



Скоро со всех сторон потянуло запахами высокогорной жизни. В избушке мама и дядя Тор на плитке жарили мясо, снаружи папа варил на костре кофе.



У папы в горах всегда отличное настроение. Тогда можно спросить его о том, о чем в другое время не решаешься. И он смеется почти постоянно.


— В горах нельзя кукситься, — сказал он, когда я спросил его об этом. — Ты разве сам не чувствуешь, Трилле-бом?


Я прислушался к себе, и почувствовал, и кивнул головой. Лена говорила, что если все и вправду так, то хорошо бы посылать папу в горы гораздо чаще. Она сидела по другую его руку и смотрела в костер. И в эту минуту мне очень захотелось дать и Лене немножко папы. Чтобы она узнала, каково это — иметь папу, который может сложить костер и любит горы. По-хорошему, она могла бы одалживать моего папу иногда.


— Угу, каждую среду между обедом и ужином, например, — буркнула Лена, когда я сказал ей это. — И я бы выгуливала его в горах.



А на следующий день все пошли искать овец. Нам с дядей Тором достались горы под названием Тиндене, они с одного бока пологие, а с другого почти отвесные. Папа показывал пальцем, объяснял и давал советы: он собирает овец в горах каждый год с моего возраста.


— Хорошенько смотри за детьми! — крикнул он своему младшему брату.


— Ой-ой, — ответил дядя Тор.



Дядя Тор шагает широченными шагами, мы с Леной за ним не поспеваем. Я думаю, он считает нас еще слишком маленькими и не хотел, чтобы нас брали, а теперь старается доказать свою правоту.


— Ты плохо за нами смотришь! — сердито крикнула Лена.


Ей пришлось остановиться — вытряхнуть из сапога камни, а дядя Тор шел себе и шел. И делал вид, что не услышал.


— Лена, пошли, — сказал я.


— Нет!


— Мы должны искать овец.


— Вот именно!


Я вздохнул, снял капюшон и тоже услышал испуганное тихое блеянье, почти уже и не блеянье.


Мы с Леной проследили звук. Он шел от края горы. Мы легли на пузо и подползли к обрыву.


— Ой! — сказал я.


Далеко внизу на узком выступе стояла овца. Видимо, уже очень давно. Она так ослабела, что едва могла блеять. А если бы мы ее не нашли?! Я выдвинулся еще немного вперед и сумел прочитать цифры на метке в ухе. 3011.


— Наша, — сказал я.


— Как она туда спустилась, не пойму, — сказала Лена и выдвинулась еще немного за край.


— Так, наверно, — ответил я и показал на очень крутую расщелину, спускавшуюся как раз к выступу. Я выпрямился и стал высматривать дядю Тора. Его нигде не было. Когда я обернулся снова к Лене, ее не оказалось тоже.



Сердце застучало так, что стало больно.


— Лена, — прошептал я.


Нет ответа.


— Лена!


— Эй!


Я потрясенно перегнулся через край.



— На кого я похожа? — кричала Лена и озорно глядела на меня снизу. Она висела, уцепившись за маленькую горную березку, торчавшую в расселине, и упиралась подошвами желтых сапог в жидкие кустики травы на крошечном выступе в горе.


— На себя.


Лена закатила глаза и вытянула свободную руку в воздух, словно бы пытаясь схватить несчастную овцу далеко внизу.


— Я похожа на Иисуса, дурень!


Я покачал головой.


— Иисус не носил красного дождевика. Лезь обратно!


Но нет — теперь Лена решила снять дождевик.


— Лезь обратно, Лена! — крикнул я, испугавшись, и рванулся вперед, чтобы протянуть ей руку.



Но как только Лена сделала шаг наверх, березка вырвалась из горной стены, и Лена полетела вниз с деревом в руке и воплем на губах.




Много раз на моей памяти Лена падала с высоты, но никогда я не был настолько уверен, что теперь она точно разбилась насмерть. Не забуду этого жуткого спазма в животе, когда я высунулся насколько сумел далеко за край обрыва и посмотрел вниз отвесной горной стены.



— О-о, моя рука! — донесся вопль откуда-то снизу. Мой лучший друг сидел на выступе чуть пониже овцы и раскачивался взад-вперед, баюкая руку.


— О, Лена!


— «О, Лена», «о, Лена»! Я руку сломала! — крикнула она яростно.


Я видел, что ей очень больно. Но она никогда не плачет, Лена Лид. Даже и сейчас слезинки не проронила.



Если б я мог кому-нибудь объяснить, как я бежал! И что это за родной дядя, который уходит так далеко, ни разу не оглянувшись?! Больше всего я боялся, что Лене надоест сидеть там, где она сидит, и она начнет карабкаться наверх. Это было бы очень на нее похоже. Я бежал так, что у меня был кровавый привкус во рту, и все время перед глазами у меня стояла Лена в красном дождевике, как она падает без парашюта, будто крошечный злой супермен. Я понял тогда вдруг, что если с Леной что-то случится, то я тоже не смогу жить дальше. Куда подевался этот дядя Тор, ну куда?! Я кричал, спотыкался, бежал и снова кричал. Так я добежал до места, где Тиндене начинают полого спускаться вниз. Там я наконец нашел дядю, но был уже так зол, что только всхлипывал.



— Если меня каждый раз будут снимать вертолетом, я готова падать с Тиндене чаще, — сказала Лена, когда мы с ней сидели на туе дня через два. Она была переполнена всем, что с ней произошло, — особенно тем, что за ней прислали вертолет.


— А когда меня загипсовали, мы с мамой и Исаком отпра


вились в кафе. Потому что я столько раз попадала в больницу, что это пора было отметить.

Лена засмеялась и стала барабанить по своему гипсу.


— Трилле, а ты небось тоже хотел бы упасть с Тиндене?


Я улыбнулся, но ничего не сказал. На самом деле Лена не понимает, как я боялся, что потеряю ее, если она разобьется, упав с Тиндене. Я даже не мог сказать этого вслух. Но когда я ложился вечером, то не мог отделаться от грустной мысли: наверняка Лена не так сильно боялась бы за меня, если бы я сидел на том выступе.


ЛЕНА ДЕРЕТСЯ


Сделать закладку на этом месте книги


Однажды вдруг заехал Исак, хотя все были здоровы. Он въехал во двор на мотоцикле, мы с Леной играли в это время в крокет. Лена от удивления забила шарик в живую изгородь. Это ее всегда злит.


— Со мной все в порядке, — грубо сказала она.


Исак ответил, что он рад слышать, что с Леной все в порядке. Это даже немного непривычно, сказал он, но очень хорошо.


Оказалось, что он привез деталь для мотоцикла в ванной.


Мамы нет дома. А она эту деталь заказывала? — спросила Лена придирчиво.


— Нет, это сюрприз, — ответил Исак.


Видно было, что он смущен и нервничает. Думаю, я бы тоже чувствовал себя неловко, если бы приехал вот так сюрпризом, а там Лена с молотком для крокета.


— Не хочешь поиграть с нами, пока она не пришла? — выпалил я, прежде чем Лена еще раз открыла рот.


— С радостью, — сказал Исак.


Лена замолчала и стояла молча, но вдруг вспомнила о загнанном в кусты шарике.


— Ладно, играем сначала, — вздохнула она и сунула руку в кусты, нащупывая шарик.



Потом Исак стал приезжать часто. Половина мотоцикла постепенно стала похожа на целый. Первые недели Лена вообще не заикалась о госте ни словом. Она словно бы делала вид, что Исака нет. Но однажды, когда мы сидели на туе и смотрели, как ее мама и Исак закрывают цветник еловыми ветками, Лена сказала:


— Он не ест вареную капусту.


Я подался вперед, чтобы лучше видеть между веток.


— Лена, разве это так важно, про капусту?


Лена пожала плечами. Я видел, что она усиленно думает.


— Но для чего они тогда нужны, Трилле?


Я и в этот раз ничего не мог сообразить, мне даже стало совестно, что я не могу сказать ничего про папу.


— Он еще ест вареную морковку, — сказал я наконец, чтобы не молчать.


Исак тоже, с восторгом сообщила Лена на следующий день. Она скормила ему три морковины в дополнение к его собственным. Дед захохотал и сказал: «Бедолага». И Лена побежала обратно, потому что «бедолага» еще сидел у них в гостях. Я смотрел ей вслед, как она пробежала через пролом в изгороди и исчезла.



— По-моему, Лене приятнее проводить время с Исаком, чем со мной, — сказал я деду.


Он пытался заштопать дырку на носке. С очками на носу он был очень похож на сову.


— Это хорошо для Лены, что у нее появился Исак. Вот. Так что ты должен потерпеть, дружище Трилле.


— Конечно, — сказал я, подумав.


Дед обычно бывает прав.



Не знаю, морковь ли тому причиной, но Лена стала веселая и счастливая. Как будто рядом со мной поселилась бабочка. С непривычки это казалось странно.



Но в конце ноября, в среду, она вдруг снова сделалась прежней. Только гораздо более сердитой и мрачной. Я увидел это сразу, как только мы встретились, чтобы идти в школу. Она не сказала мне «привет». А это знак беды. Но в общем-то было даже неплохо, что она снова вела себя так. Это как раз нормально.


Я ничего не сказал. Потому что всем известно, что когда Лена такая, ничего говорить не надо.


И, конечно, Кая-Томми все равно к ней полез. За что и поплатился.



Это была переменка после математики. Почти все съели завтрак и выходили из класса. Эллисив сидела за столом и что-то писала. Когда Лена проходила мимо Кая-Томми, он прошелестел так тихо, что Эллисив не услышала:


— Гнать девчонок из нашего класса в шею!



Лена резко остановилась. У меня свело затылок. Другие мальчишки тоже поняли: что-то будет. И все уставились на Лену и Кая-Томми. Лена стояла прямая, как ржаной крекер, с мышиными хвостиками косичек, и была в такой ярости, что я боялся дышать.


— Если ты скажешь это еще раз, я так тебе звездану, что улетишь в сортир и дальше, — прошипела она.


Кая-Томми криво улыбнулся, чуть наклонился вперед и повторил:


— Гнать девчонок из нашего класса!


Удар! Лена Лид, мой лучший друг и соседка, так съездила Кая-Томми по физиономии, что он отлетел прямо к столу Эллисив. Все выглядело как в кино. Точь-в-точь кино, я такое сам видел, хотя мне нельзя смотреть фильмы «старше пятнадцати». И сделала это Лена Лид. Только что освобожденной от гипса рукой она нанесла удар, о котором шли разговоры еще много недель.


Не считая скулежа поверженного на пол Кая-Томми, было совершенно тихо. Все были потрясены, включая Эллисив. Что как раз не странно — ей, считай, на голову ученик свалился. Но когда Лена пошла к двери, чтобы выйти из класса, наша учительница сердито закричала:


— Куда ты собралась, Лена Лид?


— К директору, — ответила Лена.



В тот день Лену отругали все-все-все, но она так и не извинилась перед Кая-Томми.


— Я извинилась перед директором, хватит с них, — сказала она мне, когда мы брели до мой после школы.


Лена несла письмо родителям, она спрятала его под куртку вместе с рукой.


— Лена, все говорят, что это здорово, что ты в нашем классе. Они считают тебя самой крутой девчонкой во всей школе. Они сами так говорят, — рассказывал я.


Это была правда. Все мальчишки очень уважительно говорили о Лене весь день.


— Какая теперь разница, — грустно сказала Лена.


— Что ты имеешь в виду?


Но Лена не ответила.



Дома оказался Исак. Очень кстати, потому что у Лены ужасно болела рука.


— У этого Томми такая жесткая морда, — пожаловалась Лена, отдавая Исаку письмо. Он передал его Лениной маме.


— Лена, ну что ж ты у меня за ребенок, — вздохнула мама, прочитав письмо.


Исак заподозрил трещину у Лены в руке.


— Наверно, он далеко отлетел, этот Кая-Томми, — сказал он восхищенно.


Я встал и отмерил шагами расстояние на кухонном полу и прибавил еще пару шагов, чтоб сделать Лене приятное.


СНЕГ


Сделать закладку на этом месте книги


Трудно понять, как скоро придет зима, потому что она начинается исподволь. Но наступает день, когда мама говорит, чтобы я надел под штаны колготки, и это значит, что зима на пороге. И сегодня это случилось.


Ужасно неприятно носить колготки на себе, особенно если сверху джинсы. Я обошел дом три раза, пока приспособился к этому, и только потом позвонил в дверь к Лене.


— Ты уже в колготках? — спросил я.


Конечно, нет. Лена подождет с этим, пока не ляжет снег.



Погуляв недолго, мы обнаружили, что Лене переходить на колготки совсем скоро. На лужах уже был лед. А верхушки самых высоких гор вокруг фьорда Бог посыпал сахарной пудрой.


— Я люблю, когда снег, — сказал я Лене.


— Ничего, — безучастно кивнула она.


Она была не в настроении и сегодня тоже. Я не понимал, в чем дело, — обычно Лена с ума сходит по снегу. Но я не стал лезть ей в душу. Толку бы все равно не было никакого.



После обеда мы с папой поехали к бабе-тете. Она совсем разлюбила снег, сказала она нам, потому что она старенькая и не может его чистить. Мне кажется, я бы любил зиму гораздо больше, если бы я не мог чистить снег. Пусть себе лежит, пока не растает сам по себе. Или пока папа его не почистит.



Баба-тетя рассказывала истории, а мы с папой ели вафли. Они были даже вкуснее обычного из-за того, что на улице так противно. Я залез с ногами на диван и прижался к бабе-тете; мне было так хорошо, что даже больно. У бабы-тети самое большое и горячее сердце, какое я только знаю. У нее вообще всего один недостаток — она вяжет на спицах. А теперь дело шло к Рождеству.


Когда баба-тетя отлучилась на кухню, чтобы принести еще вафель, я заглянул в корзину за диваном. Так и есть — горы чего-то вязаного. Она всегда дарит нам на Рождество вязаные вещи. Странно, такой умный человек, а не понимает, какое это наказание — ходить в вязаном свитере. Во-первых, он кусается, во-вторых, в такой глупой одежде давно никто не ходит. Мне гораздо больше нравятся подарки из магазина игрушек, но баба-тетя этих новшеств не понимает, хотя я пытался их ей растолковать тысячу раз.



Перед тем как нам ехать назад, я зашел в спальню посмотреть на картину про Иисуса над кроватью. Баба-тетя пришла следом, и я рассказал ей, как Лена играла в Тиндене в Иисуса и сверзилась вниз. Рассказывал — и вспомнил, как я ужасно испугался.


— Я все время очень боюсь потерять Лену, — сказал я. — А ей, по-моему, потерять меня ничуть не страшно.


— Наверно, Лена знает, что ей нечего бояться тебя потерять, — сказала баба-тетя. — Ты очень верный и надежный парень, голубчик мой Трилле.


Я примерил ее слова к себе, покрутил их так и эдак и почувствовал, что да — я верный и надежный парень.


— Баба-тетя, а это правда, что ты никогда ни чего не боишься?


Баба-тетя положила руку мне на затылок и тихонько похлопала меня по голове.


Изредка мне бывает немножечко страшно, но тогда я смотрю на эту картину и вижу, что Иисус стережет меня. Знаешь, голубчик мой Трилле, бояться не обязательно. Это никому не помогает.


— Хорошая картина, — сказал я и пообещал приехать, когда ляжет снег. Я помогу чистить снег, хотя это и скучно.


Баба-тетя поцеловала меня своим теплым, мягким, морщинистым поцелуем и обещала напечь мне гору вафель, даже если я не захочу чистить снег.



В воскресенье пошел снег.


И умерла баба-тетя.



Мне рассказала это мама, когда разбудила меня утром. Она сперва сказала, что идет снег, а потом — что баба-тетя умерла. Зря она перепутала порядок. Лучше бы она сначала сказала, что бабы-тети больше нет, а потом ободрила бы меня снегопадом. Что-то внутри меня разбилось. Я много минут лежал, уткнувшись в подушку, а мама гладила меня по волосам.


Это был странный день. Плакали даже дед и папа. Это было хуже всего. Весь мир изменился, потому что в нем не было больше бабы-тети. А за окном шел снег.


В конце концов я надел свой зимний комбинезон и пошел к хлеву. Там я лег. Мысли роились вокруг, как снежинки, и ни в чем не было порядка. Вчера баба-тетя была такая же живая, как я, а сегодня совсем мертвая. А если я тоже умру? Это случается и с детьми тоже. Троюродный Ленин брат погиб в автокатастрофе. Ему было всего десять лет. Смерть почти как снег: никогда не знаешь, когда он пойдет, хотя чаще всего это случается зимой.



Откуда-то появилась Лена. В своем зеленом комбинезоне.


— Я надела колготки. А ты для чего здесь лежишь? Ты похож на селедку.


— Баба-тетя умерла.


— О-о…


Лена села в снег и замолкла.


— Это антракт сердца? — спросила она погодя.


— Инфаркт, — ответил я.


— Фуф, — сказала Лена. — И сегодня, когда снег и вообще.


Иногда трудно понять, как так, что человек умер, объяснила вечером мама. У нее под бочком было тепло и безопасно. Она говорила правду. Я ничего не понимал. Странно никогда больше не увидеть бабы-тети.


— Ты можешь увидеть ее еще один раз, если захочешь, — сказала мама.



Я еще никогда не видел мертвого человека. Но во вторник я увидел мертвую бабу-тетю. Я очень боялся. Лена сказала, что у всех мертвецов синие лица, особенно если они умерли от инфаркта. Мина с Магнусом тоже, по-моему, боялись. Одна Крёлле хохотала у папы на руках.



Но оказалось не страшно. Баба-тетя не была синей. Она выглядела просто спящей. Мне показалось, что она сейчас откроет глаза, я даже подумал: не было ли все это умирание ошибкой? Я долго стоял и смотрел на ее веки. Они не шевелились. А вот бы она подняла их, посмотрела на меня и сказала: «Голубчик мой Трилле, какой ты красавец!» Я принарядился, хотя баба-тетя и не могла теперь меня видеть.


Уходя, я дотронулся до ее руки. Она была холодная. Почти как снег. Совершенно неживая.


В четверг были похороны, но на похоронах я уже несколько раз бывал. И Лену все-таки взяли. Она ведь тоже знала бабу-тетю. На похоронах она скучала, по-моему. А я не смог заплакать.


— Теперь баба-тетя на небе, — сказала мама, когда мы приехали домой.


В это плохо верилось, потому что гроб опустили в могилу на кладбище.



— Дед, а правда, что баба-тетя на небе? — спросил я позже.


Дед сидел в кресле-качалке в своем парадном костюме и смотрел перед собой.


— Это ясно как день, дружище Трилле! Теперь у ангелов отличная компания. А мы тут…


И больше он ничего не сказал.



В Щепки-Матильды загоревали. Все начало декабря было тихим, странным, полным букетов цветов. Мы оплакивали бабу-тетю. В конце концов Лена шваркнула нашей входной дверью и сказала, чтобы я немедленно, черт возьми, выходил играть в снежки. У меня ведь, кажется, нет сотрясения мозгов?


Она парилась в своем зеленом комбинезоне и была злее некуда.


И мы долго играли в снежки, я и Лена. Это было хорошо. Потом я хотел зайти к Лене, потому что давно у нее не бывал.


— Тебе нельзя, — жестко сказала Лена.


Я ужасно удивился, но у моей соседки было такое решительное лицо, что я не стал больше спрашивать. Может, у нее там огромный подарок на Рождество, и это тайна?



А потом было Рождество, и в этом году тоже, но все было не так. Потому что баба-тетя не приехала в гости, и никто не сидел на ее месте за столом, никто не складывал аккуратно упаковочную бумагу со словами, что грех такую красоту выкидывать, никто не пел дрожащим старческим голосом, когда мы водили хоровод вокруг елки, и не она, а мама собрала нас у вертепа, чтобы прочесть рождественские евангелия. И я не получил в подарок свитера. Ну надо, чтобы человек огорчался из-за этого?!



Поздно вечером пришла Лена поздравить всех с Рождеством. Мы поднялись к окну канатной дороги. Я заметил, что шторы в Лениной комнате наглухо задернуты. Чего ж такого мне нельзя видеть? Я получил от нее в подарок совершенно обычные гетры, так что дело не в этом. Последний раз я был у них почти две недели назад.


— Небеса, они над звездами? — спросила Лена раньше, чем я успел задать ей свой вопрос.


Я посмотрел на небо, кивнул и сказал, что думаю, да. И теперь где-то там гуляет баба-тетя вместе с ангелами и Иисусом. Она наверняка подарила всем вязаные свитера на Рождество.


— Так что они теперь почесываются, особенно между крыльями, — сказал я. — Ну, ангелы.


Но Лена не готова была сочувствовать им.


— Зато едят вафли, — сказала она как отрезала.



Потом я вспомнил, что забыл Лене кое-что рассказать.


— Я получил наследство. Мне разрешили взять из дома бабы-тети одну вещь, которая будет только моя.


— Ты мог выбрать любую вещь? — уточнила Лена.


Я кивнул.


— И что ты выбрал? Диван?


— Я выбрал Иисуса. Он висит у меня над кроватью. И я могу не бояться.



Лена долго молчала. Я думал, она будет издеваться, что я не выбрал диван или что-нибудь такое, большое и настоящее, — но нет. Лена только уткнулась носом в стекло, и лицо у нее делало странные гримасы.




САМЫЙ ГРУСТНЫЙ ДЕНЬ В МОЕЙ ЖИЗНИ


Сделать закладку на этом месте книги


Я думал, что раз уж умерла баба-тетя, то теперь пройдет много-много времени, прежде чем снова случится какое-нибудь горе. Но вышло иначе.



— Как ты, Трилле-бом? Держишься? — спросила мама в третий день Рождества. Она присела рядом со мной, когда я намазал себе хлеб паштетом и собрался поужинать.


— Хорошо, — сказал я и улыбнулся.


— Да уж, мальчик мой, одиноко тебе будет, когда Лена уедет, — сказала мама нежно.



Кусок хлеба умер у меня во рту.


— Кто уедет? — спросил я не дыша.



Мама смотрела на меня, как будто не верила своим глазам.



— Лена не сказала тебе, что они уезжают? Они уже несколько недель пакуют вещи!


У мамы сделался несчастный и испуганный вид. Я пытался проглотить кусок, но он лежал во рту и не двигался. Мама взяла мою руку и крепко ее сжала.


— Трилле, малыш мой, сыночек… Так ты не знал?


Я помотал головой. Мама еще крепче сжала мою руку и рассказала, хотя я не произнес ни звука, что мама Лены должна доучиться полгода в школе искусств, которую она бросила, когда Лена родилась. Недавно маме сообщили, что она может доучиться в этом году, поэтому они переезжают в город. Они будут жить неподалеку от Исака. И как знать, может, у Лены скоро появится хороший папа.



Я сидел с паштетом во рту, не в силах ни проглотить его, ни выплюнуть. Куда это Лена уезжает? Как она может уехать, даже не сказав мне? Я бы так никогда не сделал!


Я видел, что мама ужасно-ужасно огорчилась из-за меня. И было из-за чего!



Так вот почему Лена не впускала меня в дом! Я встал так резко, что опрокинулся стул, влез в башмаки Магнуса, проходя через наш дурацкий пролом в изгороди, отшвырнул ветку. Было так темно, что я споткнулся на Ленином крыльце, и паштет попал не в то горло. Откашливаясь и исходя злобой, я распахнул дверь, как обычно делает Лена, и ввалился в дом.



Все было заставлено картонными ящиками. Из-за одного из них удивленно выглянула мама Лены. Мы стояли и смотрели друг на друга. Вдруг оказалось, что мне нечего сказать. Странные коробки кругом. Ленин дом перестал быть похож сам на себя.



Лена сидела на кухне и не ела свой ужин. Я подошел к ней вплотную. Я собирался орать и топать ногами, как она сама всегда делает. Я собирался крикнуть так, чтобы эхо разнесло полупустую кухню, что так не поступают, нельзя уезжать, не сказав об этом! Я даже открыл рот, но не смог. Лена тоже была сама на себя не похожа.


— Ты уезжаешь? — шепнул я.



Лена отвернулась и посмотрела в окно. В нем отражался я. Мы смотрели друг на дружку темном окне, а потом Лена встала и проскользнула мимо меня. Зашла в свою комнату и тихо закрыла дверь.


Ленина мама выронила все, что держала в руках.


— А ты не знал, Трилле? — спросила она, и вид у нее стал еще более несчастный и испуганный, чем у моей мамы. У нее в волосах зацепился кусок скотча. Она перешагнула через коробку и обняла меня двумя руками.


— Все это ужасно! Но мы будем часто-часто приезжать в гости. Даю слово. И город совсем близко.



Остаток недели я и Лена сидели по своим домам.


— Ты не хочешь пойти поиграть с Леной, пока она не уехала? — много раз спрашивала мама.


Похоже, во всем мире один я понимаю Лену. Конечно, мы не могли теперь играть.



В Новый год у нас дома устроили прощальную вечеринку, наготовили кучу вкусной еды, пускали ракеты. Исак приехал тоже. Я не мог говорить ни с ним, ни с Леной. Она, кстати говоря, тоже ни с кем не разговаривала. Весь вечер она сидела и смотрела сердито — рот был как черта. Он округлялся только, когда дед ставил пальцы ей на щеки и нажимал, чтобы всунуть ей в рот конфету.



Когда пришла грузовая машина, я встал у окна канатной дороги и смотрел, как грузчики, Ленина мама и Исак выносят из белого домика коробки. В последний момент вышла Лена. Я думал, им придется тащить ее, но она вышла сама и села назад в машину Исака. Я понял, что мне надо спуститься вниз, но сперва я зашел к себе и снял со стены Иисуса.



Лена не посмотрела на меня. Между нами было толстое стекло машины. Я постучал и даже удивился, когда она опустила стекло. Узкой щели как раз хватило для того, чтобы я просунул в нее Иисуса. И чтобы я сумел сказать в нее «пока». Но, видно, она была недостаточно широка, чтобы Лена ответила.


— Пока, — прошептал я еще раз, но Лена лишь крепко потянула на себя мою наследную картину и еще сильнее отвернулась от окна.



И они уехали.


В тот вечер мне было так грустно, что я вообще не знал, как жить дальше. О том, чтобы заснуть, и речи не было. Папа понял это, потому что поздно вечером он поднялся ко мне. С ним была гитара.



Я ничего не сказал. Присевший рядом папа тоже молчал. Он спел «Трилле-тилле-бом», как в детстве. Это лично моя песня, папа написал ее специально для меня. Спев ее, папа сказал, что сочинил новую песню специально для меня, эта песня дня называлась «Грустит папа, грустит сын».


— Хочешь послушать, Трилле?


Я кивнул едва заметно.



И пока зимний ветер задувал на улице, а в доме все спали и видели сны, папа спел мне «Грустит папа, грустит сын». Мне было почти не видно его в темноте. Я только слышал.



Внезапно я понял, для чего мне папа.



Когда он закончил, я разрыдался. Я рыдал до икоты. Я плакал о том, что у Лены нет папы, и что баба-тетя умерла, и что мой лучший друг уехал, не сказав даже «прощай».



— Я никогда больше не вылезу из кровати!



Ничего страшного, он будет носить мне еду прямо в постель, пообещал папа, а я могу спокойно лежать здесь до конфирмации. Я зарыдал еще пуще. Получалась какая-то кошмарная жизнь.


— Я больше никогда, никогда не буду радоваться? — спросил я.


— Конечно, будешь, Трилле-бом, — сказал папа и взял меня на руки, как будто бы я малыш.


Так я и заснул в тот вечер у него на руках, надеясь никогда, никогда больше не проснуться.




ДЕД И Я


Сделать закладку на этом месте книги


Я все-таки вылез из кровати на другой день.


— Чего я буду лежать? — сказал я деду, и он от всего сердца поддержал меня.


— Да, дружище, это тебе не поможет.



Но я перестал радоваться, хотя через пару дней, может, это уже не было заметно. Я ходил, бродил, я старался улыбаться всем, кто был со мной ласков (а ласково держались со мной все), но в душе я оставался очень несчастным. Я вдруг останавливался посреди какого-то дела и не мог понять, как может все так мгновенно измениться. Совсем недавно Щепки-Матильды была полна вафель бабы-тети и криков Лены, и внезапно все самое в жизни дорогое отнялось у меня. Мне не с кем стало ходить в школу, не с кем играть, кроме Крёлле, не с кем сидеть в окне канатной дороги. Где-то внутри меня был большой щемящий комок грусти, и он болел все время. Больше всего — из-за Лены.


Без нее все в жизни изменилось. По деревьям не хотелось лазить. Ноги не бежали и не шли. Лена, как выяснилось, заведовала и едой тоже, потому что вдруг все потеряло всякий вкус. Даже бутерброд с паштетом, даже мороженое — все казалось безвкусным. Я стал подумывать совсем бросить есть. Пожаловался деду, но он посоветовал, наоборот, воспользоваться моментом и начать кушать вареную капусту и рыбий жир, раз уж мне все равно.


— Не проворонь свой шанс, парень!



Дед был самым лучшим, что осталось у меня в жизни. Он все понимал и не лез в душу. И он тоже грустил и тосковал. Как все на хуторе. Нам было плохо без бабы-тети, и без Лены, и без ее мамы. Но мы с дедом скучали сильнее всех. Проснувшись, мы начинали горевать — и горевали весь день, пока не укладывались спать.



Прошла целая неделя, и я даже прожил без Лены первую пятницу, и вот мы с дедом сидим за столиком в его небольшой кухне и слушаем ветер. Утром я сходил в школу, туда и обратно я шел один. Вернулся я совершенно синий от холода и слез. Кроме деда, дома никого не было, и он сделал мне горячий кофе. Он налил мне полчашки и положил десять сахарков. Дед — это просто чудо. Десять сахарков! Я рассказал ему, как прошел день. Мальчишки говорят, что в классе без Лены стало скучно. Теперь у нас класс какой-то тихий и примороженный, совсем не такой образцовый, каким он должен был бы стать без девчонок, по представлениям Кая-Томми. Я замолчал и машинально ковырял сахар. Мысль о том, что Лена никогда больше не будет учиться в моем классе, была такая горькая, что даже заболел живот.


— Дед, я так ужасно скучаю, — сказал я под конец и снова заплакал.



Тогда дед посмотрел на меня серьезно и сказал, что скучать по кому-то — самое прекрасное из всех грустных чувств.


— Пойми, дружище Трилле, если кому-то грустно оттого, что он скучает без кого-то, значит, он этого кого-то любит. А любовь к кому-то — это самое-самое прекрасное на свете чувство. Те, без кого нам плохо, у нас вот тут! — и он с силой стукнул себя в грудь.


— Ох, — вздохнул я и вытер глаза рукавом. — Дед, но ведь ты не можешь играть с тем, кто у тебя здесь, — и я тоже ударил себя в грудь и вздохнул.


Дед тяжело вздохнул и все понял.



И мы замолчали, дед и я. Ветер дул за стенами дома с шумом и воем. У меня не было никакого желания идти кататься на санках самому с собой.



Когда я вернулся, мама уже приготовила на обед мое самое любимое блюдо. В третий раз за эту неделю. Наверно, стоило ей сказать, что мне теперь все невкусно, но я смолчал.


Когда я ложился спать, мои улыбательные мускулы болели от напряжения. Они перетрудились и устали.


— Боженька, верни мне обратно вкус еды, — попросил я.


Щемящий комок грусти у меня в животе не давал мне спать. Взамен я лежал и слушал, какая на улице непогода. Вдруг что-то ударило в стекло.


— Спасите! — в ужасе вскрикнул я и сел.


В стекло снова ударило. Эх, если бы мой Иисус висел сейчас у меня над кроватью! Я уже спустил ноги бежать к маме-папе, как кто-то крикнул шепотом:


— Открой окно, тормоз!


Я вскочил и в секунду очутился у окна. Под ним стояла Лена. Зимой посреди ночи.



— Я уж думала, придется разбить окно, что бы ты наконец услышал, — сердито сказала она, когда я распахнул створки.



Немного спустя мы уже сидели на кухне и пили теплую воду. Это самое тихое, до чего мы додумались. Лена сидела в шапке. Она бежала много часов подряд и замерзла так ужасно, что у нее стучали зубы.


— Я буду жить в сарае.


— В сарае? В нашем сарае?


Лена кивнула. И всхлипнула. Я видел, как она борется изо всех сил, чтобы сделать нормальное лицо. Но ничего не получилось — она долго боролась с собой, и все-таки под конец брызнули слезы. Лена Лид, которая никогда не плачет!


— Лена, — сказал я и легонько коснулся ее щеки. Я не знал, что мне можно, — вдруг она начнет драться или еще хуже, если я вздумаю утешать ее всерьез.


— У тебя есть спальник или нет? — спросила она грубо.


— Есть.



Той ночью я засыпал единственным посвященным в тайну того, что мой лучший друг вернулся в Щепки-Матильды. Лена спала сейчас в сарае в спальнике, закутавшись еще в одеяло и зарывшись в сено. И хотя боязно лежать в темноте в сарае совсем одной, она, конечно, спала мертвецким сном, потому что рядом с ней лежал мой Иисус.


Никогда еще я не бывал замешан в такие тайны. И никогда еще я не испытывал такого счастья.




ПРЫЖОК НА САНКАХ С ЛЕТАНИЕМ КУРИЦЫ И ДВОЙНЫМ СОТРЯСЕНИЕМ МОЗГОВ


Сделать закладку на этом месте книги


На следующее утро я не сразу вспомнил, что было ночью. Просто было чувство счастья. А когда вспомнил, то решил, что мне это приснилось. Я вскочил с постели. Ветер стих, и фьорд лежал голубой и гладкий как стекло. От снега, солнца и воды кругом было светлым-светло, я никогда еще не видел такой красоты.



Когда я спустился вниз, мама разговаривала по телефону. Меня никто не заметил, и я вприпрыжку бросился в сарай. Стоял жуткий холод, воздух звенел, а на сердце было так легко, что я думаю, я бы взлетел, если б только захотел.



В такую хорошую погоду свет как будто прошивает сарай изнутри полосками. И чувствуешь себя почти что в церкви. Я пробрался в самый дальний угол, где спряталась Лена. Подальше от двери, под прикрытием большого стога сена. Спальник был на месте. И картина с Иисусом. А Лены не было.


— Лена, — отчаянно зашептал я.


Неужели это мне все же приснилось?


— Я здесь, — вдруг сказала Лена.


Я задрал голову. На балке под крышей сидела Лена. А потом взяла и прыгнула вниз.


Она падала, падала, падала, а потом приземлилась в сено рядом со мной целая и невредимая. Я улыбнулся. И Лена улыбнулась.


— Мне оттуда спрыгнуть нипочем! — гордо сказала она. — В этом году я столько раз падала с огромной высоты, что уже привыкла. Господи, какая же я голодная!






Пока я шел из сарая назад домой, я мечтал научиться готовить яичницу-болтунью. Это отличное блюдо, чтобы кормить беглецов. Дед вернулся из хлева и посмотрел на меня удивленно:


— Опа, довольный жизнью мальчик!


— Такая отличная погода, решил попробовать поулыбаться, — ответил я, закашлявшись. Об этой тайне нельзя знать даже деду, вот как!


Мама кончила говорить по телефону, они с папой сидели за столом. Пахло кофе, утреннее солнце заливало кухню.



— Трилле, иди-ка сюда, — позвала мама. — Присядь, пожалуйста.


Мне не хотелось, но я послушался. Родители смотрели на меня серьезно.


— Я только что говорила с мамой Лены. Утром ее не оказалось в кровати.


Я крутил тарелку на месте.


— Ты не знаешь, где она? — спросил папа.


— Нет, — ответил я и стал намазывать бутерброд.


Надолго стало тихо.


— Трилле, — наконец сказала мама. — Ленина мама в панике. Ее везде ищут. В том числе полиция. Ты правда не знаешь, где она?


— Нет!!! — заорал я и стукнул кулаками по столу. Я был так зол, что готов был разнести весь дом. Пусть только сунутся! Я никому не позволю снова увезти Лену в город! Вся полиция в полном составе может явиться в Щепки-Матильды, но Лена никуда отсюда не уедет!


Громко топая, я в ярости вышел из кухни. Кто только придумал этих взрослых! Что они вообще себе позволяют — таскают за собой детей с места на место, когда детям этого совершенно не хочется!


И все-таки я понял, что они взялись искать ее всерьез. Ну почему все должно быть так сложно?! Я мысленно обошел всю Щепки-Матильды, но не нашел ни одного надежного места, где можно спрятаться.


— Хижина, — прошептал я наконец себе под нос.


У нас же есть хижина.



Тайком от всех я стал складывать в пакет все необходимое. Спички, хлеб, масло, теплые носки, веревка, лопата, ключи от хижины. Я справился быстро. Потом достал свои санки из-под лестницы, где их место, положил на них пакет и закрыл сверху одеялом. Теперь осталось только незаметно спрятать туда же Лену.


— Куда это ты собрался, Трилле? — спросил папа, когда я стал надевать комбинезон.


— Хочу повеселить себя и покататься на санках! — яростно ответил я. И пошел в сарай. Санки я оставил под его дверью.



Лена прихватила с собой одну из несушек.


— Зачем она тебе? — спросил я и заметил, что это несушка номер семь.


Лена сказала, что она не собирается умереть от голода, несмотря на то, что я принес так мало еды. А курицы, по крайней мере время от времени, могут снести яичко. Я пожал плечами и рассказал ей новости. Лена отвернулась и некоторое время смотрела в другую сторону.


— Хорошо, — сказала она наконец. — Я переберусь в хижину.


Она говорила толстым, не своим голосом.


— Трилле, но они увидят нас, когда мы будем подниматься в гору, — сказала она следом.


Я кивнул. Вверх до самого дома Юна-с-горы лишь голая гора.


— Так что придется тебе нас тащить, — сказала Лена и проворно юркнула вместе с несушкой номер семь под одеяло, к хлебу и ключам и прочему.


— И не забывай, пожалуйста, делать вид, что везешь легонькие пустые санки, иначе они что-нибудь заподозрят! — распорядился мой лучший друг.



Конечно, заподозрят, думал я. Уже наверняка заподозрили. Дед-то уж точно. Он смотрел из-под балкона, как я тяну санки от сарая. Я сжал зубы, намотал еще один круг веревки на руку и двинулся в путь.



Как я уже говорил, Лена совсем еще небольшая. Но странное дело. Я тянул изо всех сил, я обливался потом, старательно делая вид, что везу за собой самые легкие в мире санки. Но они были отнюдь не легкие. Они были одни из самых тяжеленных в мире.


— Но-о! — время от времени вскрикивала Лена из-под одеяла.


Просто счастье, что был такой наст! Я никогда не видел такого: ни от меня, ни от саней на насте не оставалось и следа.



Мы еще никогда не поднимались с санками так высоко, до самого Юна-с-горы. Это всегда казалось нам не по силам. Во всяком случае, не по силам Лене. Она любит только спуск с горы и считает позором, что мы до сих пор не построили в Щепки-Матильды санный подъемник. К тому же и на полдороге к дому Юна-с-горы уже достаточно высоко для спуска на санках. Если б я не вез своего лучшего друга, я бы никогда не сумел забраться на такую кручу. Но Лена вернулась, и я бы не пережил, если бы лишился ее снова.



Время от времени я оборачивался посмотреть, нет ли за нами погони. Дед стоял у сарая. Он становился все меньше и меньше по мере того, как мы поднимались все выше и выше, и под конец превратился в точку. Когда я наконец-то притулился к стене дома в Юновых Холмах, его уже и точкой было трудно назвать.


— Лена, посмотри-ка, — прохрипел я.


— Вижу, — ответила Лена, высовываясь из-под одеяла.


Внутри сердито заквохтала несушка номер семь.



Мы с Леной смотрели с огромной высоты на Щепки-Матильды, наше королевство. Солнце село за ближайшую гору и окрасило небо над всем фьордом в розовый цвет. На воде не было ни одной морщинки. Из трубы нашего дома шел дым. И хотя было еще довольно рано, одна звездочка исхитрилась, как-то проклюнулась и уже блестела на небе.


— О чем ты думаешь, Лена?


Я был совершенно без сил, да еще переполнен красотой вокруг и важными мыслями обо всем этом.


— Я думаю, — пробурчала Лена, — что это позор.


— Что позор?


— Что мы стоим на такой верхотуре, на самой макушке Холмов, куда мы никогда еще не забирались, и у нас с собой санки и курица, и сегодня такой наст, какого вообще не бывает. Но мы не можем скатиться с горки!


Последние слова она прокричала. Я почесал в затылке.


— Лена, но разве ты не хотела жить в хижине?


У меня от усталости опять дрожали колени. Лена лежала тихо-тихо. И весь мир кругом замер в тишине.



— Я хотела жить в Щепки-Матильды! — упрямо сказала Лена под одеялом. — И я хочу прокатиться на санках! — сказала дальше Лена и решительно села, откинув одеяло.


И прежде чем я успел подумать, она развернула санки в обратную сторону и уселась на них, разметав по снегу вокруг себя хлеб и масло. Она подвинулась вперед, на самый краешек, давая место мне.


Мы с Леной этой зимой ни одного разочка не катались вместе на санках. Мы слишком сильно грустили.


— Эй, садись ты тоже! Что ж ты, тащил санки всю дорогу, а теперь останешься тут стоять? Да и курицу кто-нибудь должен держать!


Лена сузила глаза. Я посмотрел вниз под гору. Наст блестел, как раскатанный лед. Какой разумный человек откажется прокатиться по такой ледяной горе? Я крепко обхватил Лену за пояс одной рукой, а другой прижал к себе несушку номер семь.


— Йо-хо-хо! — крикнули мы хором.



— Вы всегда были ненормальными, — сказал Магнус через несколько дней, когда мы уже могли вставать и нам разрешили позавтракать на кухне вместе со всеми.


— И как раз все очень удачно, — упрямо пробурчала Лена. — Трилле давно пора было попробовать на себе сотрясение мозгов.


Сама она сотрясала мозги столько раз, что для нее это примерно как зубы почистить, утверждала Лена.


Я улыбнулся. Я был переполнен радостью от макушки до кончика мизинца. Подумаешь, какие-то сотрясения мозга, чепуха, да и только.


— А расскажите, как все было, — попросила Мина с любопытством. Я пожал плечами. Ни я, ни Лена не помнили ничего из того спуска на санках.



Зато дед помнил. Он стоял у сарая и видел все.


— Это было зрелище, скажу я тебе, Мина. Они неслись на такой крейсерской скорости, что я сроду не видел ничего подобного!


Лена грустно вздохнула.


— У, черт, ну почему я ничего не помню! — сказала она со злостью.



И деду пришлось в десятый, наверно, раз рассказывать, как на его глазах мы с Леной и курицей стартовали от дома Юна-с-горы, и он, дед, подумал: вот же черти полосатые, потому что он видел, что на таком насте мы разгоняемся все быстрее и быстрее. Он слышал, что курица кудахтала, а мы кричали «йо-хо-хо!». Но примерно на середине горы курица смолкла, а мы заорали «а-а-а!» — и не без причины. Хотя мы и не строили этой зимой трамплина, но разогнались настолько, что на сугробе у дороги подпрыгнули и перелетели через асфальт.


— Вы летели очень красиво, и соседская кнопка приземлилась головой в снеговика Крёлле, Трилле врезался мордахой в живую изгородь, курица взлетела в воздух, а санки разбились о стену дома! — закончил свой рассказ дед и хлопнул в ладоши, показывая, с каким звуком они разбились.


— А потом прибежала мама, — улыбнулась Лена.


— Да, кнопка, потом прибежала твоя мама, и все пошло хорошо.


Они продолжали разговаривать, а я ушел в себя, чтобы просто радоваться и радоваться. Теперь Лена мне не соседка. И долго ею не будет. Потому что она переехала к нам жить.


Поразительно, чего только взрослые не могут, если захотят! Я спросил маму, не фея ли она?


— И я, и Ленина мама — обе мы немножко феи. И сейчас мы наколдовали, что Лена поживет у нас до лета, пока ее мама учится.


Крибле-крабле-бумс! — засмеялась Лена Лид.




ЮН-С-ГОРЫ И ЮНОВА КЛЯЧА


Сделать закладку на этом месте книги


Жить с Леной в одном доме оказалось даже лучше, чем жить с ней по соседству, хоть она и не отдала мне моего Иисуса, как я мечтал. Картина висела у нее в комнате, над кроватью, где она теперь спала.


— Ты еще получишь картину назад, Трилле-бом, попозже, — сказала мама, когда я пожаловался ей. — Видно, Лене она сейчас очень нужна.


— Но она же вернулась в Щепки-Матильды, и у нее все отлично!


— заспорил я.

Но мама сказала, что хотя Лена не жалуется, она, конечно же, скучает без своей мамы. Особенно по вечерам перед сном.


— Но она ничего об этом не говорит, — упирался я.


— Не говорит. А разве Лена вообще говорит о таких вещах? — спросила мама.


Я подумал и покачал головой. Нет, Лена вообще много чего не говорит вслух.


— Она ни разу не сказала, что я ее лучший друг, — поделился я с мамой. — Ты думаешь, она так все-таки думает?


Мама улыбнулась.


— Да, думаю, думает.


— Но я ведь не могу быть в этом уверен наверняка? — спросил я.


Нет, пока Лена этого не сказала, нельзя быть уверенным наверняка, согласилась мама.



Я продолжал думать, что Лене не с чего быть недовольной жизнью.


— А правда здорово, что я переехала к вам? — спрашивала она часто и широко улыбалась.


— Да уж, спасибо, кнопка, вернулась в коробку, — отвечал тогда дед. — Нам с Трилле было очень пусто в Щепки-Матильды, пока тебя не было. Всю ту неделю.



Теперь нам было так хорошо втроем с дедом проводить время по вечерам, что мы наперегонки неслись домой из школы. Однажды, только мы примчались и зашвырнули ранцы под балкон, дед спросил, не хотим ли мы снова сгонять на Холмы к Юну-с-горы. Снег уже таял, так что катиться придется не на санках, а на велосипеде.



Оказалось, что подниматься на велосипеде с мотором системы «крути педаль» так же утомительно, как тащить наверх санки с Леной. Дед выжимал из своего мопеда последнюю скорость и поддразнивал нас, пытавшихся за ним угнаться.


С того дня мы с Леной стали звать Юна-с-горы иначе: Юн-в-гору.



В молодости Юн-в-гору был моряком и в сражении потерял один глаз. С тех пор он ходит с черной пиратской повязкой.


— Я вижу только половину жизни, и отдельное спасибо Господу за это, — любит он повторять.


Из-за этой повязки многие дети Юна-в-гору боятся, но мы с Леной оба знаем, что он не страшный. Наоборот, в нем много хорошего, например, Юнова кляча — его лошадь. Летом она стоит на опушке леса и жует, а зимой стоит в конюшне и жует.



— Эта лошадь до того умная, что она ржет стихами, по-моему, — говорит про нее дед.


Когда мы наконец взобрались на Холмы, дед с Юном сели пить на крылечке кофе, а мы с Леной побежали в конюшню.


— Скучная какая-то эта кляча, — сказала Лена и наклонила голову набок.


— Она умная, — в полутьме ответил я.


— А ты откуда знаешь? Ты понимаешь ржание?


Ржать я не умел, а что кляча умная — знал. Но Лену разве так убедишь?



Мы долго торчали у Юновой клячи. Мы ее гладили и болтали с ней, Лена угостила ее конфетой. Я сказал себе, что это самая лучшая лошадь в мире.


— Она съела конфету, — рассказал я деду, когда мы вернулись к ним с Юном.


— Тогда это последняя конфета в ее жизни, — сказал дед, застегивая шлем и садясь на мопед.


— Почему последняя? — удивился я, но дед уже поехал и не услышал вопроса.



Когда мы доехали до дома и дед наконец остановился, я бросился к нему, схватил за руку и снова спросил:


— Почему конфета последняя?


Дед сначала юлил, но потом рассказал, что Юн-в-гору стал таким старым, что его забирают в дом престарелых, но Юнову клячу никто не хочет брать, потому что она тоже очень старая.


— Становиться старым вообще вещь поганая, — сердито буркнул дед и хлопнул своей дверью у меня перед носом.


— И что же с Юновой клячей будет? — крикнул я в запертую дверь.


Дед не ответил. Он заперся у себя, сидел там и злился на то, что и лошади, и дедушки стареют. Зато мне ответила Лена. Громко и ясно.


— Нет домов для престарелых лошадей. Поэтому ее отправят на бойню.


Я вытаращился на Лену. А потом как заору:


— Они не имеют права! — с такой силой, как Лена обычно кричит.



Я так и сказал маме. Я был весь зареванный и сказал ей, что они не имеют права отправлять на бойню таких умнейших лошадей, как Юно-ва кляча. И папе я тоже крикнул, что они не имеют права.


— Не имеют права, — серьезно откликнулась Крёлле.


— Трилле, милый, мы каждый год посылаем овец на бойню, и ты никогда так не расстраивался, — сказала мама и вытерла мне слезы.


— Юнова кляча не овца! — завопил я. — Нет, они ничего не понимают!



На следующий день я не мог думать ни о чем, кроме Юновой клячи, тихой смирной лошади, никому не сделавшей зла, но все равно обреченной на смерть. На математике я понял, что сейчас заплачу. Только этого не хватало! Я покосился на Лену. Она смотрела в окно. Как она сказала — нет домов для престарелых лошадей? Я встал так стремительно, что опрокинул стул.


— Эллисив, нам с Леной нужно немедленно уйти до конца уроков, — сказал я нервно.


Лена понятия не имела, что я затеял. Но без колебаний решительно сунула учебник математики в ранец и добавила с глубокой серьезностью на лице:


— Речь идет о жизни и смерти!



И пока Эллисив и остальные таращились на нас, от изумления открыв рты, мы с Леной выскочили из класса в обнимку с незастегнутыми ранцами.



— У тебя что-нибудь горит? — прохрипела Лена, когда мы добежали до леса у нашего дома.


— Мы откроем дом для престарелых лошадей! — крикнул я в азарте.


Лена остановилась на бегу. Не считая птичьих трелей и нашего сбившегося дыхания, в лесу было тихо. Я в тревоге посмотрел на Лену. Неужели ей не понравилась моя идея? Но тут раздался победный вопль:


— Трилле, вот здорово, что ты додумался до этого как раз на математике!!!



Дома был один только дед. Это нам повезло. Особенно потому, что в этом деле мы могли рассчитывать на одного только деда. Я присел рядом с ним под балконом.


— Юнова кляча может жить у нас в старой конюшне. Представь, как обрадуется Юн, что ему не нужно посылать ее на бойню! Я буду косить траву, сушить и ворошить сено, и убирать за ней, и кормить, а Лена мне поможет. Ведь правда, Лена?


Она неопределенно дернула плечом. Конечно, она всегда поможет немного в уходе за старой клячей. Я понял, что Лена радовалась из-за математики.


— Дед, и ты ведь тоже можешь помочь мне иногда? — спросил я тонким голосом, не решаясь даже посмотреть на деда. Дед растирал колено загорелыми старческими руками и задумчиво смотрел на море.


— Ты, например, можешь быть взрослым, у которого мы спросили разрешения, — сказал я еще более тонким голосом.


Как же трудно просить о таком! Я чувствовал, что слезы польются вот-вот, и старался сдержать их. Дед посмотрел на меня долгим взглядом.


— А почему нет? Неужели дружище Трилле и соседская кнопка не справятся с одной старой лошадью? — сказал он в конце концов.



В этот раз мы просто должны ехать в ящике его мопеда, сказал дед. По двум причинам. Во-первых, нам надо доехать до Холмов раньше, чем перевозчик с бойни увезет Юнову клячу. Во-вторых, нам надо доехать до Холмов раньше, чем дед успеет еще раз подумать.


— Потому что я, похоже, выжил из ума!



Мы резко затормозили во дворе перед домом Юна-в-гору. Там уже стояла одна машина. Это была машина Веры Юхансен. Она племянница Юна. Теперь она энергично помогала ему сложить вещи и убрать все, чтобы ехать в дом престарелых. Сам Юн-в-гору сидел на стуле и имел потерянный вид. Дед сунул руки в карманы комбинезона и молча поприветствовал своего лучшего друга.


— Дружище Трилле хотел спросить тебя кое о чем, — сказал дед и вытолкнул меня вперед.


— Я вот тут подумал… Нельзя ли мне взять твою лошадь, мы с Леной и дедом собираемся открыть дом для престарелых лошадей…


Стало звеняще тихо, я едва осмелился взглянуть на Юна. Он быстро протер здоровый глаз.


— Храни тебя Бог, мой мальчик, — сказал он, — но лошадка моя уплыла на пароме двадцать минут назад.



Стоя перед Юном-в-гору и глядя в его единственный печальный глаз, я думал, что больше никогда, никогда не смогу радоваться. Это было точно как в тот день, когда от меня уехала Лена. Та самая Лена, которая теперь сердито дернула меня за куртку:


— Э-эй, так мы открываем лошадиный приют или что? Прикончить лошадь — это, наверно, не минутное дело, да?


И она бросилась к мопеду. Нам с дедом осталось только ее догонять.


Пока дед заводил мопед, на крыльцо вышел Юн-в-гору. Он махал нам, и на лице его отражалось много разных чувств.


— Давай, дед, — крикнул я. — Гони!



И дед погнал. Я наконец-то понял, почему мама не разрешает ему возить нас в ящике мопеда. Когда он запрыгал по кочкам под горку, даже у Лены стало испуганное выражение лица. Мы ехали так быстро и нас так ужасно трясло, что я три раза прикусил язык. И все-таки мы опоздали.


— Давай же! Паром отошел! — завопил я.


— Сейчас же поворачивай обратно, дурацкий паром! — подхватила Лена.


Мы выпрыгнули из ящика и стали отчаянно махать руками.



Капитан заметил нас и увидел, наверно, что дед тоже немного махал, потому что он вернул паром к причалу. Паром пришвартовался со стуком, и матрос Биргер впустил нас на борт. У папы был перерыв на обед, так что его нигде не было видно.


— Если можно, не говори пока папе, что мы на борту, — попросил я матроса Биргера.


— Почему? — спросил он.


— Это немножко секрет, — ответила Лена. — У него сегодня день рождения.


Матрос Биргер посмотрел на деда, тот кивнул авторитетно.


— Да, вы уж поласковей сегодня с моим мальчиком, ему исполняется сорок четыре, — и дед так хлопнул Биргера по спине, что билетная сумка звякнула всеми замками.


Я смотрел на деда и Лену в ужасе. У папы не было сегодня дня рождения!


— Дружище Трилле, знаешь, приврать иногда даже полезно, — сказал дед. — И папе только лучше: возможно, Биргер спроворит ему и торт, и подарок.



По-моему, никогда еще дорога до города не занимала столько времени. Я торчал у борта, но мы не приближались ни на сантиметр, по-моему. Зато Юнова кляча с каждой секундой все ближе подъезжала к воротам бойни.


— Мы никогда не доедем, — сказал я. — Вот так бы прыгнул за борт и поплыл.


— Пока ты будешь болтаться посреди фьорда без жилета, мы точно опоздаем, — фыркнула Лена.


Дед смотрел на часы.



Когда мы наконец причалили в городе, дед еще удвоил скорость против прежнего, но нас с Леной он закрыл одеялом, чтобы никто нас не увидел, и прежде всего полиция. Я лежал и думал, сколько всего строго-настрого запрещенного мы сегодня сделали: прогуляли уроки, наврали матросу Биргеру, без разрешения организовали дом для престарелых лошадей и носимся в ящике мопеда и по Холмам, и по городу. Ужас! Но тут у меня перед глазами встала Юнова кляча. Боженька, милый, сделай так, чтоб мы успели!


— Ждите меня здесь, — строго сказал дед.


Он ушел внутрь в своем комбинезоне и деревянных башмаках, а мы с Леной остались посреди огромной парковки. Так вот куда мы посылаем овец по осени, тяжело думал я, и у меня неприятно сводило живот. Туда, где мы стояли, не доносилось ни звука.


— Наверно, ее уже превратили в конскую колбасу, — мрачно сказала Лена. — Сейчас перец добавляют.


— Помолчи! — рассердился я.


— Ведь Юнова кляча приехала сюда на целый час раньше нас. Наверняка ее уже нет в живых. И чего дед там торчит? Боится выйти и сказать мне это?


Я старался не плакать, но слезы текли все равно. Лена делала вид, что не замечает этого, и ковыряла ботинком асфальт.


Но в конце концов дверь открылась, и вышел дед — без Юновой клячи.


— Нет! — закричал я.


— Успокойся, дружище Трилле, я не мог вывести ее через дирекцию, пойдем заберем ее с другого входа.



Так что мы все-таки успели, хотя и в последнюю секунду, признался потом дед. И вот я внезапно обзавелся собственной лошадью и стою с ней посреди огромной парковки. Господи, каким же счастливым можно иногда быть!



Мы прошли через весь город процессией в таком составе: впереди дед на мопеде, потом я с лошадью на веревке и замыкающей — Лена, громогласно извещавшая нас каждый раз, как Юнова кляча примерялась сделать свои дела. Но свершилось это только на причале. Мы пристроились за черным «Мерседесом»: сначала Дед на мопеде, потом я с лошадью и наконец Лена.






— Она такую гору навалила — ни проехать, ни пройти! — восторженно закричала Лена.


Пассажиры смотрели на нас с недоумением, и я радовался, что у меня такая смирная и разумная лошадь, которая тихо стоит в общей очереди, не привлекая к себе лишнего внимания.



Но без лишнего внимания все же не обошлось, потому что обеденный перерыв у папы как раз закончился. Он стоял у входа, когда паром причаливал. Увидев нас, он разинул рот так широко, что я разглядел зубы мудрости. Он был так потрясен, что забыл дать знак «Мерседесу» и другим машинам заезжать на борт. Но они поехали без его сигнала, и мы двинулись со всеми вместе, постепенно приближаясь к папе, который стоял посреди машинной палубы, а из кармана у него торчала бумажная именинная корона. Сначала мимо него прошуршал «Мерседес», потом чихающий мопед деда, потом мы с моей клячей тихо ступили на борт, причем я даже не поднял на папу глаз, и последней вошла Лена с неясной улыбкой. Она любит разные заварухи.



Чтобы собраться с мыслями, папа сначала взял деньги за проезд с «Мерседеса». Потом подошел к деду на мопеде. Папа был красного цвета и собирался, похоже, произнести небольшую речь. Но дед слез с мопеда, вытащил бумажник и сказал:


— Один пенсионер, два ребенка и одна лошадь, пожалуйста.


— И поздравляем с днем рождения! — добавила Лена.



В этот вечер папа сказал, что мы его доведем когда-нибудь, и тогда ему придется досрочно выходить на пенсию. И ничего страшного, успокоила его Лена, мы всегда примем его в наш дом престарелых. Хотя он прежде всего для лошадей, конечно.




КАК ЛЕНА И Я ИГРАЛИ В ВОЙНУ С ФАШИСТАМИ


Сделать закладку на этом месте книги


Завести себе лошадь — это не просто взять и завести, сказала мама, хотя именно так я и сделал. И она, и папа сердились ужасно. Если бы не дед, думаю, пришлось бы нам эту Юнову клячу вернуть. А так обошлось, дед все устроил. И хотя родители не подавали виду, я заметил, вскоре они тоже стали думать, что в старой конюшне стоит очень хорошая и приятная лошадь.



Жизнь вошла в обычное русло. Приближался март, я привык к тому, что у меня есть лошадь. И что Лена на месте. В выходные она часто уезжала в город, к своей маме, а та приезжала то и дело к нам на ужин. А я почти каждый день думал о том, какое это счастье, что Лена не уехала. Как приятно, что можно больше не киснуть и не чувствовать себя одиноким.



И очень-очень долго все в Щепки-Матильды шло как положено. После той истории с Юно-вой клячей мы с Леной несколько недель вели себя как два ангела.


— Я что-то беспокоюсь, — сказал раз за обе дом папа. — Такая тишина и порядок в Щепки-Матильды — это аномалия.


Я не уверен, конечно, но думаю, что из-за этих его слов Лену, пока мы убирали со стола после обеда, посетила блестящая идея. Внезапно она застыла на месте, посмотрела на наше радио и сказала:


— Трилле, надо его закопать!


— Закопать радио?


— Ну да. Помнишь, как баба-тетя рассказывала? Мы закопаем его за сараем и будем играть, что сейчас война.



Очень приятно играть в то, о чем рассказывала баба-тетя. У себя на небе она наверняка сейчас радуется за нас. И в то же время это все такое совсем запрещенное, что даже щекотно по всему телу. Но это-то и здорово, сказала Лена. Мы на своей шкуре почувствуем, как жили люди во время войны, а это полезно знать.


Все население Щепки-Матильды, даже не Догадываясь об этом, враз превратилось в фашистов. Мы с Леной остались двумя единственными норвежцами и ходили крадучись, как два шпиона.


— Если нас поймают, упекут в Грини, — сказала Лена.


Мы выкопали яму рядом с курятником. Это было трудно, но в конце концов яма получилась большая и глубокая. Такая большая и глубокая, что мы решили собрать все имеющиеся в Щепки-Матильды радио.


Оказалось, что теперь в норвежских семьях гораздо больше радиоприемников, чем когда дед и баба-тетя были детьми. Мы нашли радио в душе, стереосистему в гостиной, транзистор Магнуса, СВ-проигрыватель Мины и старый громоздкий приемник деда.


— Ничего себе, — то и дело изумлялся я по ходу поисков.


— Да, многовато, конечно, — сказала Лена, — но глупо было выкопать такую огромную яму, а потом не заполнить ее.



Видно, война дается нам с Леной неплохо, потому что мы собрали все радио, оставшись незамеченными. Улов у нас был гигантский. Мы умудрились даже вытащить огромную стереосистему из гостиной.



— Ну что, будем закапывать? — спросила Лена, когда мы под самый конец сбросили туда же карманное радио Магнуса.


— А мы ничего не испортим? — спросил я.


Но Лена считала, что современная техника должна выдерживать такую малость, раз уж старые приемники столько выдерживали в войну, когда кругом была нищета и разруха. Мы все же положили сверху мешковину, засыпали и прикрыли дерном, а потом побежали дальше шпионить за фашистами.



Сначала мы из-за кухонной двери следили за мамой, которая искала свое радио. Потом спустились к деду — он стоял посреди комнаты и чесал голову.


— Трилле, я впал в маразм, — сообщил он. — Я помню, что до обеда мой радиоприемник стоял тут, а теперь его нет. Но кто мог передвинуть этого мастодонта, если не я сам?


Лену как ветром сдуло. Нашел я ее за сараем, она лежала на траве и корчилась от смеха.



Но потом фашисты начали разговаривать о своих пропажах. Мама поговорила с дедом, Дед с Миной, та с Магнусом, он с отцом. В конце концов все они собрались на кухне и стали обсуждать, куда могли запропаститься все радио. Мы подслушивали, сидя на чердачной лестнице.


— Думаешь, они нас не заподозрят? — прошептала Лена.


— Боюсь, они с этого начнут, — честно ответил я.


И тогда мы решили бежать. Так они делали во время войны — сбегали в Швецию и становились беженцами. Ноги надо было уносить немедленно, потому что теперь фашисты повсюду нас разыскивали.


— Трилле, за твою голову обещана награда! — крикнул вдруг Магнус где-то неподалеку.



— Уводим Юнову клячу! — сказал я.


То, что нам с Леной удалось пробраться в старую конюшню и сесть верхом на коня так, что нас никто не увидел, — это чудо.


— Мне сбегать не впервой, — сказала Лена, когда мы уселись на спину лошади безо всякого седла. Я ухватился за гриву, Лена вцепилась в меня и воскликнула «но-о!».



Мы припустили по короткой дороге, по которой ездили на мопеде, когда на нас напали разбойники Бальтазара. Двигались мы не быстро, хотя Лена безостановочно понукала Юнову клячу. Но она ведь не скаковая лошадь. Она кляча вообще-то.


— У, черт, ну и дрянная лошаденка, — раздраженно ворчала Лена. — Нам нужно место, чтобы укрыться!


Поехали к Юну-в-гору, — предложил я. — Это недалеко. Заодно посмотрим, как он устроился.



Когда мы приехали, в доме престарелых стояла тишина. Лена окинула оценивающим взглядом большой дом и сказала, что это Швеция один в один. Она была однажды в Швеции, когда ей было два года.


— Привяжем клячу тут? — спросила Лена, указывая на табличку.



Обычно мы с Леной оказываемся в доме престарелых вместе с классом, чтобы показать концерт. Странно было очутиться тут вдвоем и без блок-флейт. Но мы нашли дорогу в общую комнату, там сидел Юн-в-гору и смотрел в окно своим одним глаз


ом. По-моему, он скучал по своим Холмам.

— Тук-тук! — сказала Лена.



Юн-в-гору обрадовался и удивился, увидев нас. Я как мог постарался растолковать ему все о радиоприемниках, фашистах и гестапо, и он все понял, но кроме него в комнате были и другие здешние постояльцы, и некоторые из них поняли все слишком хорошо. В частности, пожилая дама по имени Анна. Она подумала, что война еще не кончилась и что за нами с Леной гонятся настоящие фашисты.



И не успели мы с Леной глазом моргнуть, как уже стояли в ее платяном шкафу между вешалок с блузками и юбками. Анна задвинула дверцы стулом и села на него.


— Ни один фашист не откроет шкаф живым! — крикнула Анна.


Но и мы с Леной не могли выйти наружу, как оказалось. Я почувствовал, что вся наша война мне немного наскучила, но Лена в темноте хрюкала от удовольствия.



— В шкафу никого нет! — вдруг заполошно закричала Анна. Я навалился на дверцы всем телом, образовалась щелка, и я увидел папу, деда, Мину и Магнуса. Потом мимо них в комнату протиснулся Юн-в-гору, взял с ночного столика Анны банан и наставил на нее как пистолет. Зрелище было такое смешное, что мы с Леной рассмеялись. И все остальные тоже захохотали, кроме Анны. Ей все это совершенно не понравилось, и она продолжала защищать нас изо всех своих малых сил. И только когда папа пошел в общую комнату и сел за пианино, она выпустила нас с Леной, потому что дед пригласил ее на вальс.



— Как вы нас нашли? — спросил я.


— Ты не поверишь, но когда рядом с домом престарелых стоит на привязи лошадь, что-то подсказывает мне заглянуть внутрь, — сердито ответил папа от пианино.


— А где прикажете ее парковать? — огрызнулась Лена.


Но тут глаз Юна-в-гору стал размером с блюдце.


— Дети мои, храни вас Бог, так моя лошадка с вами?



По-моему, я никогда еще не видел, чтобы старый человек так сильно радовался.



Мы провели в доме престарелых весь вечер. А на прощанье я пообещал часто приходить в гости вместе с Юновой клячей. Только сперва мама отправила нас на штрафные работы в Грини. Три дня от обеда до ужина мы должны были в поле выбирать из земли камни, чтобы мама посадила здесь капусту.




ПОЖАР


Сделать закладку на этом месте книги


Все стало распускаться, и наступила весна. Я ощущал ее всем телом. Каждое утро я подходил к окну, подолгу смотрел в него и чувствовал, что весна совсем скоро. Как-то мы с Леной взяли с собой Крёлле, чтобы показать ей это, и все вместе пошли в хлев.


— Скоро у овец из поп вылезут ягнята, — объяснила Лена, пока я гладил свою любимую овечку по голове. Она раздулась, как надувной мячик.


Крёлле хмыкнула и дала ей пучок сена.


— А потом появится зеленая трава, и овец выпустят пастись на улице. Помнишь, как было в прошлом году?


— Угу, — сказала Крёлле.


Соврала, по-моему.



Потом мы пошли в сад, к грушевому дереву. Под ним еще не распустились подснежники, но я рассказал, какие они будут.


— Может, они появятся уже через неделю, — сказал я, и Крёлле обещала следить за ними.


Хорошо все-таки быть старшим братом. Мы рассказали Крёлле все-все о весне.


— А потом снова будет Иванов день и праздник, — сказал я. — И мы разведем на камнях огромный костер.


— А дед навалит сверху навоза! — засмеялась Крёлле.


Это ей запомнилось.


— Но вот кто будет женихом и невестой? — спросил я сам себя. И на душе засаднило: бабы-тети больше нет.


— Чур, не мы, тут же встрепенулась Лена.



Дед возился со своими сетями под балконом. Крёлле рассказала ему, что мы ходили смотреть весну.


— Да, весна пришла. Правда, сегодня будет буря, похоже, — сказал дед и прищурился, вглядываясь во фьорд.


На том берегу все было черным-черно. До чего же странно стоять в Щепки-Матильды в прекрасный солнечный день и видеть, что где-то идет дождь!



Но довольно быстро погода нахмурилась и у нас. Мы спрятались в дом и до вечера ничем не занимались. Когда мы ложились спать, снаружи уже громыхало и сверкали молнии. Я долго лежал и вслушивался в непогоду. Мне нестерпимо хотелось прокрасться в комнату Лены и забрать моего Иисуса. Разве это честно: ей с моей картиной там не страшно, а я тут умираю от страха? Но тут загрохотало так сильно, что я не улежал. Я вылез из кровати и решил пойти к маме с папой. Просто чтобы спросить, нормально ли, чтобы гремело так сильно.



В коридоре я встретил Лену.


— Боишься? — быстро спросила она, когда я вышел из своей комнаты.


Я пожал плечами.


— А ты?


Лена помотала головой. И тут я всерьез рассердился. Мало того, что она не отдает мне моего Иисуса, так еще и врет!


— Еще как боишься! Иначе почему ты в коридоре? — спросил я.


Лена сложила руки крестом на груди:


— Я шла на улицу.


— На улицу?


— Ну да. Я решила спать сегодня на балконе, чтобы вдоволь послушать эти раскаты.


У меня затряслись поджилки, но, прежде чем дрожь дошла до коленок, я сказал:


— Я с тобой!


Ой, как же мне было страшно! И хотя Ленино лицо было совершенно бесстрастно, я видел, что ей тоже страшно, даже ей. То-то же.


Гром грохотал так, что качался балкон. Мы вымокли до нитки в несколько минут, хотя сидели в спальниках под крышей. По небу то и дело пробегал зигзагом огненный сполох, и делалось светло как днем. Дождь лил, хлестал, бил и струился, было мерзко и жутко. Я никогда еще не переживал такой сильной грозы. Каждый следующий разрыв был еще сильнее предыдущего. В конце концов я закрыл руками уши и зажмурился; мне было так страшно, что я перестал различать, где верх, где низ.


Лена сидела рядом, как деревянная дева на носу пиратского галеона. Только губы сжаты в полоску. И вдруг я понял, что сейчас ей очень не хватает ее мамы. Я опустил руки. И как раз открывал рот, чтобы сказать что-нибудь, когда одновременно ударили молния и гром. Вокруг все загремело и засверкало, мы с Леной придвинулись вплотную друг к дружке и зарылись носами в спальники.


— Лена, мы психи! — закричал я. — Пойдем в дом!


— Трилле, горит старая конюшня!


Я выпутался из спальника и заставил себя подняться. Конюшня горела!


— Юнова кляча! — крикнул я и помчался к конюшне.


Я услышал, как за спиной Лена завопила что-то на весь дом, как только она умеет вопить. А потом она заорала мне вслед:


— Трилле, не смей заходить туда!


Но я ее не слышал, Сверкала молния, хлестал ливень, горела конюшня, а внутри нее стояла Юнова кляча. Я должен вывести ее наружу.



Горела пока только крыша. Я рванул на себя дверь. Внутри все заволокло дымом, но я знал, где она стоит.


— Привет-привет, — сказал я и потрепал клячу по гриве. — Пойдем, лошадка моя, пойдем.


Но она не двигалась с места. Стояла как пришитая. Я манил, нашептывал, тянул, толкал — все без толку. Юнова кляча не шевелилась.



Можно было подумать, что она решила умереть в огне. Неужели она не понимает, что надо бежать отсюда? Я заплакал.


— Давай же, пошли! — кричал я и тянул ее за гриву.


Лошадь взбрыкивала, но не двигалась с места. Тем временем стало трудно дышать, и я понимал, что еще секунда — и мной овладеет паника.



И тут появилась Лена. Из клубов серого дыма. Она схватила меня за руку и потянула прочь, точно как я тянул заупрямившуюся лошадь.


— Кляча! — только и сумел я сказать.


— Трилле, пошел вон! Крыша сейчас рухнет! — У Лены был сердитый голос.


— Лошадь! Она не хочет идти, — заплакал я, упираясь, как Юнова кляча.


Тогда Лена выпустила мою руку.


— Эта кляча глупее коровы, — сказала она, подошла вплотную к лошади и прижалась губами к ее уху.


Минуту Лена стояла тихо, кругом трещало и хрустело.


— Му-у! — замычала вдруг Лена.


И Юнова кляча рванула с места и понеслась вон из конюшни с такой скоростью, что сшибла меня с ног. Лена чуть не закипела от злости, увидев, что я упал.


— Трилле! — заорала Лена, отскакивая, потому что в это время с крыши упала горящая балка. — Трилле! — снова крикнула она.


Я не мог ничего ответить. Я чувствовал себя точно как Юнова кляча — меня парализовало от страха. Горящая балка лежала между мной и дверью.


Тут до меня добралась Лена. Она перепрыгнула через огонь, как маленькая кенгуру. Своими худыми пальцами она сжала мою руку. А потом отшвырнула меня к дверям. По-моему, она меня подняла и бросила. Я дополз до дверей. Последнее, что я помню, — это что щека касается мокрой травы и сильные руки вытягивают всего меня из конюшни.



Вся моя семья толпилась под дождем, все кричали и метались.


— Лена, — прошептал я, нигде ее не видя.


Меня крепко держала мама.


— Лена осталась в конюшне! — завопил я, вырываясь из маминых рук. Но она не выпустила меня. Я дрался, орал и кусался, но не сумел справиться с ней. Обессилев, я уставился в открытую дверь. Там внутри осталась Лена! Она сейчас сгорит…



Тут из пламени шатаясь вышел дед с каким-то тюком на руках. Он без сил опустился на колени и положил Лену на траву.




Больницы. Я их не люблю. Но в них людей лечат и делают здоровыми. И вот я стою здесь один перед белой дверью, я пришел навестить больного.


Я постучался. Под мышкой у меня был кулек из-под карамелек. Внутрь я набил весь свой запас молочных шоколадок.


— Входите! — грохнуло мне навстречу громче смешанного хора.



Лена сидела в кровати и читала комиксы про Дональда Дака. У нее была белая повязка на обритой голове. Огнем ей опалило волосы. И она надышалась дымом. А в остальном все с ней было неплохо. Все обошлось. И вообще — видеть ее живой было такое счастье!


— Привет! — сказал я и протянул ей кулек.


Лена наморщила нос, и я поспешил сказать, что внутри шоколадки.


— А клубничного варенья хочешь? — спросила она.


Спрашиваете! У Лены оказался целый склад баночек клубничного варенья. Ей приносят столько, сколько она попросит, объяснила Лена.


Пока мы закусывали шоколадом с вареньем, я расспрашивал Лену, болит ли у нее голова, как самочувствие и все такое, о чем разговаривают с больными. Голова болела не сильно. Лена хотела поскорее домой. Но в больнице говорили, что ей нужно полежать у них еще день или два, что они хотят понаблюдать за ней.


— Это правильно, наверно, — сказал я, понимая врачей.


Над ее кроватью висел мой Иисус.



— Лена, — пробормотал я.


— Чего?


— Спасибо, что спасла меня.


Она не ответила.


— Это очень храбрый поступок.


— Да ладно, — сказала Лена, отвернувшись. — Пришлось.


Ну как сказать — пришлось, подумал я, но прежде чем мои мысли двинулись дальше, Лена сказала:


— Я ж не хотела, чтоб мой лучший друг сгорел там с концами.



После этого я долго не мог сказать ничего.


— Лучший друг… — пробормотал я наконец. — Лена, а я твой лучший друг?


Лена посмотрела на меня, будто это я здесь больной.


— Ну конечно, ты! А кто, по-твоему? Кая-Томми?



Как будто большой камень упал откуда-то сверху в низ живота. У меня есть лучший друг!


Лена сидела себе на кровати, лысая с забинтованной головой, и вылизывала уже следующую баночку из-под клубничного варенья. Она не подозревала, как она только что меня осчастливила!



— Мне кажется, что с этого дня коленки у меня будут дрожать гораздо реже! — сказал я и улыбнулся.


В этом Лена сомневалась.


— Но ты очень храбро полез в конюшню за этой глупой клячей, — сказала Лена. — Ой, кстати, Трилле, я посваталась.


— Ты? К кому?



И Лена рассказала, что утром она лежала здесь в больничной кровати и притворялась спящей, а по бокам кровати сидели ее мама и Исак и стерегли ее сон. Они разговаривали о любви, о Лене и о Щепки-Матильды. Лена поняла, что Исак вообще-то не против перебраться в Щепки-Матильды, если до этого дойдет. Он слышал, что там можно разобраться в подвале, сказал он.


— Трилле, но они только ходили вокруг да около и никак не могли перейти к делу, — объяснила Лена. — Поэтому у меня лопнуло терпение, и я открыла глаза.


— И? — нетерпеливо спросил я.


— И сказала: «Исак, ты хочешь на нас жениться?»


— Ты так спросила? А он?


Лена опять посмотрела на меня странно.


— Конечно, он сказал «да».


Она засунула в рот шоколадку и стала пускать довольные пузыри.


— Лена, так у тебя будет папа! — радостно закричал я.


ИВАНОВ ДЕНЬ: ЖЕНИХ И НЕВЕСТА


Сделать закладку на этом месте книги


Снова наступил Иванов день, и все было готово, и все было отлично. Я стоял в своей комнате у распахнутого окна и любовался нашим королевством. Какое счастье, что бывают такие дни! С морем, солнцем и свежескошенными лугами.


— Лена! Пошли гулять!



И хотя сегодня играли свадьбу и день был особенный, мы с Леной просто растворились в лете, сбежали — и все. Чем только путаться у всех под ногами и всем мешать, гораздо лучше пробежаться наперегонки по лугу.


— Трилле, ты тормоз, — просипела Лена, когда мы одновременно добежали до моря.


Кто еще тормоз, подумал я, но вслух не сказал.


А потом мы плескались водой и кидали водоросли в стену сарая. Потому что водоросли так здорово шмякаются о стену. Потом мы прыгали по камням и допрыгали до дома дяди Тора, и Лена ловко спрыгнула в лодку и засунула одуванчик в замочную скважину каюты.



Телки паслись неподалеку.


— Как ты думаешь, а можно скакать на корове? — спросила Лена.


Оказалось, можно.


Лена считала, что теперь, когда у нас в бухте появился свой доктор, мы можем больше рисковать. И хотя мы обещали дяде Тору никогда не трогать его телок без разрешения, мы их, конечно, взяли покататься. И все, конечно, пошло наперекосяк. Шум, крик, суета…



Но к вечеру отмытая от навоза и заклеенная пластырем Лена надела на себя платье, потому что сегодня был Иванов день, и свадьба, и праздник, и ради этого Лена готова была пойти почти на любые жертвы.



— Да, — ответил Исак, когда пастор спросил, хочет ли он жениться на маме Лены.


— Да, — ответила мама Лены, когда пастор спросил ее.


И Лена тоже громко и важно сказала свое «да», хотя ее никто не спрашивал, — но ведь правда, что этой свадьбы никогда бы не было без ее сотрясений мозгов.



Костер мирно потрескивал, вечер был тихий и теплый, а на берегу в Щепки-Матильды собралось столько народу, сколько никогда еще не собиралось.


— Тебе кажется, что в этом году невеста красивее, чем в прошлом? — спросил дед.


Он в парадном костюме и с кружкой кофе сидел на камне чуть в стороне ото всех.


— Немножко, — честно ответил я, потому что мама Лены была красавица, каких я не видал.


— Хм, — хмыкнул дед и надулся.


— Ты думаешь о бабе-тете? — спросил я. — Тебе не хватает ее сегодня?


— Немножко, — ответил дед и стал крутить в руках кружку.



Я стоял, смотрел на него и чувствовал, как сердце переполняется и растет в груди — оно уже с трудом помещалось в ней. Мне хотелось подарить деду все-все, что только есть в мире самого прекрасного. И вдруг я понял, что нужно сделать. И незаметно ушел с праздника и вернулся в дом.


В квартире деда была приветливая полутьма. Я забрался на стол у мойки и вытянулся во весь свой рост. Она стояла на самом верху кухонного шкафа — вафельница бабы-тети. Я снял ее и немного постоял, баюкая ее в руках. А потом зашел в дедову спальню. В его молитвенник была вложена мятая пожелтевшая бумажка. «Вафельное сердце» — было написано сверху красиво, как в старые времена. Так вот, оказывается, как называются вафли бабы-тети — «вафельное сердце».



Я не очень хорошо умею печь, но я прилежно следовал всем указаниям рецепта, и скоро на столе уже стояла большая миска с тестом. Как раз когда я собрался начать печь вафли, дверь с шумом распахнулась.


— Чем это ты тут занимаешься? — подозрительно спросила Лена.


Потом она увидела вафельницу.


— О…


— Тебе, наверно, надо возвращаться на свадьбу, — сказал я неуверенно, потому что мне хотелось, чтобы Лена осталась. — Все-таки твоя мама замуж выходит.


Лена впилась взглядом в вафельницу.


— Мама сама отлично справится, — сообщила Лена и с прежним стуком закрыла дверь.


Я никогда не забуду, как мы с Леной пекли для деда вафли в Иванову ночь, пока на берегу фьорда настоящие жених и невеста играли свадьбу. Мы сидели напротив друг дружки по обе стороны стола и больше молчали. С моря доносилась музыка и радостный гул голосов. Я наливал тесто, Лена снимала готовые вафли.


— Я теперь отдам тебе твоего Иисуса, — сказала вдруг Лена.


Я смутился и от смущения капнул теста мимо вафельницы.


— Спасибо, — сказал я радостно.



Когда мы уже кончали печь, пришел дед. Он ужасно удивился, увидев нас. И еще больше — когда понял, чем мы занимаемся.


— Сюрприз! — завопила Лена так, что обои стали отходить от стен.



А потом мы ели вафли «вафельное сердце» в первый раз после смерти бабы-тети — дед, Лена и я. Я совершенно уверен, что она смотрела на нас с неба и улыбалась. И дед тоже улыбался.



— Дружище Трилле и соседская кнопка, а, — ласково приговаривал он иногда и смешно качал головой.


Съев семь больших вафель, дед заснул на стуле. Он привык ложиться рано. Мы с Леной укрыли его одеялом и ушли.


Мы с ней залезли на тую. У воды все продолжался праздник. В свете белой ночи мы неясно различали, что там происходит.


— Ну вот, теперь у тебя тоже есть папа, — сказал я Лене.


— Да, черт побери, есть! — ответила Лена и запихнула в рот последнее вафельное сердце.



А у меня есть лучший друг, подумал я с радостью.


Просмотр содержимого документа
«Век живи - век люби Распутин Валерий»

Распутин Валентин «Век живи - век люби»


Тому, кто не имеет ее, самостоятельность кажется настолько привлекательной и увлекательной штукой, что он отдаст за нее что угодно. Саню буквально поразило это слово, когда он всмотрелся в него. Не вчитался, не вдумался, там и вдумываться особенно не во что, а именно всмотрелся и увидел. "Самостоятельность" - самому стоять на ногах в жизни, без подпорок и подсказок - вот что это значит. Иногда для важного решения не хватает пустяка; так произошло и на этот раз: как только Саня увидел, что такое самостоятельность, он словно бы встал на свое собственное, ему принадлежащее место, где ему предстояло сделаться самостоятельным, встал так уверенно и удобно, что никаких сомнений но могло быть, его ли это место, и решил: все, хватит. Хватит ходить по указке, поступать по подсказке, верить сказке... Пятнадцать лет человеку, а для папы с мамой все ребенок, и никогда это не кончится, если не заявить раз и навсегда: сам. Сам с усам. Я - это я, это мне принадлежит, в конце концов мне за себя в жизни ответ держать, а не вам. Конечно, он не собирался переходить границы, в этом не было необходимости, но границы собирался пораздвинуть. И удивительно: стоило Сане принять решение, ему сразу же повезло. Еще в начале лета папа с мамой никуда не собирались, но, вернувшись из спортивного лагеря, где Саня провел июнь, он вдруг узнал, что они уезжают. Они летят в Ленинград, там садятся со своими знакомыми в машину, едут в Прибалтику, затем в Калининград, затем в Брест, куда-то еще и возвращаются только в конце августа, чтобы собрать Саню в школу. "А ты побудешь у бабуш-ки",- сказала мама. Папа вздохнул. Август у бабушки на Байкале золотой месяц: ягоды, грибы, рыбалка, купанье, и папа, будь на то его воля, не раздумывая, поменялся бы с Саней местами. Только Саня, разумеется, отказался бы меняться - и не потому, что ему не хотелось побывать в Прибалтике и увидеть Брест, хотелось, и особенно в Брест, но он предпочитал быть там, где нет папы с мамой, которые и в Бресте умудрились бы затолкать его в окоп или в траншею и не позволили бы высовываться, чтобы, не дай бог, не схлопотать выпущенную сорок лет назад пулю. Если у родителей один ребенок, они, судя по всему, сами впадают в детство, продолжая играть с ним, как с куклой, до тех пор, пока он не откупится собственным родительским вкладом. Сане было неловко за своих родителей и жалко их, когда он видел, что, говоря нормальным и ровным языком с его товарищами, они тут же с ним переходили на язык или неумеренного заискивания, или неумеренной строгости, то и другое делая как бы вслепую, не видя его, а лишь подозревая, что он должен тут быть, говоря не столько для него, сколько для себя, чтобы доказать что-то друг другу. Он так и научился относиться к их словам, когда они были вместе: это не для него, это они для себя. Однако каждый из них в отдельности мог с ним разговаривать и серьезно. Особенно это относилось к папе, и в нем же особенно заметно было, как неловко ему перед сыном за их общий разговор с мамой вместе, но наступал следующий раз, подходило время следующего разговора, и снова все повторялось сначала. "Как маленькие, честное слово, как маленькие",- в тон им размышлял Саня, досадуя и понимая, что его родители в этом отношении не хуже и не лучше, чем другие, и что человек в слабостях своих на всю жизнь остается ребенком.

На Байкале, куда Саня приехал к бабушке, везение продолжилось. Прошло три дня - и вдруг бабушке приносят телеграмму: срочно выезжай, Вера в больнице, дети одни. Тетя Вера, мамина сестра, жила в городе Нижнеангарске на северном Байкале, и вот, стало быть, серьезно заболела, а муж ее геолог, до него в тайге не достучаться. Бабушка заахала, потерялась: и здесь парнишка на ее руках, и там неизвестно что. Санины родители в это время гуляли по Ленинграду или катили в Таллин, все сошлось лучше некуда для Сани, и он заявил: останусь один. Выручила тетя Галя, бабушкина соседка, она согласилась не только кормить бабушкиных поросят, но и доглядывать за ее внуком, а на ночь брать его в свою избу. Бабушка уехала, а тетя Галя и думать забыла про Саню. Про поросят она, правда, помнила, и этого было достаточно.

Саня зажил как кум королю. Он полюбил ходить в магазин, варить себе немудреную еду, справлять мелкую работу по дому, без которой не обойтись, полюбил даже пропалывать грядки в огороде, чего раньше терпеть не мог, и сделал одно важное открытие: в своей собственной жизни он выдвинулся поперед всего, что окружало его и с чем он прежде постоянно вынужден был находиться рядом. Ничего, казалось бы, не изменилось, внешне все оставалось на своих местах и в своем обычном порядке... кроме одного: он получил удивительную способность оглянуться на этот мир и на этот порядок с расстояния, мог войти в него, но мог из него и выйти. Люди только на чужой взгляд остаются в общем ряду, каждый из них в отдельности, на свой взгляд, выходит вперед, иначе жизнь не имеет смысла. Многое для Сани находилось тут еще в тумане, но ощуще-ние того, что он вышел вперед, было отчетливое и радостное, как ощущение высоты, когда открываются дали. Больше всего Саню поражало, что к этому ощущению и к этому открытию он пришел благодаря такому, казалось бы, пустяку, как взявшаяся в нем откуда-то необходимость возиться с грядками - самой неприятной работы. Это было и не желание, и не понуждение, а что-то иное: поднялся утром, и при мысли, как лучше собрать предстоящий день воедино, едва ли не раньше всего остального приходит на ум напоминание о грядках, которое точь-в-точь сходится с твоей собственной потребностью движения и дела, подобно тому, как вспоминаешь о воде лишь тогда, когда появляется жажда.

Ночевать одному в старой избе, в которой постоянно что-то скрипело и вздыхало, поначалу было невесело, но Саня справлялся со страхом своим способом - он читал перед сном "Вечера на хуторе близ Диканьки". Книжка была читаная-перечитаная, истрепанная до последней степени, что еще больше заставляло сердце замирать от рассказанных в ней жутких историй, которые в новой книжке можно принять за выдумку, а в старой нет, в старой поневоле поверишь, но после них, после этих историй в книге, вознесенных в своей красоте и жути до самого неба, с подголос-ками из самой преисподней, сил и страхов на свои заугольные и застенные шорохи уже не оставалось, и Саня засыпал. В его представлении призраки и нечистая сила, которые были там, в книге, почему-то не соединялись с теми, которые могли быть здесь, словно не желая признавать теперешнюю исхудавшую и обесславленную породу за свое будущее, и Саня, откладывая книгу, лишь с жалостью и недоумением думал о всем том, чего он порывался бояться, с жалостью не к себе, а к ним: вот ведь какую имели власть и до чего докатились!.. А потом привык. Привык различать дальние, как стоны, сигналы пароходов в море, шум ветра, который набирается за день и гудит в стенах ночью, тяжкий скрип старых лиственниц во дворе и глухой, могучий гуд от Байкала, который в темноте зовет и не может дозваться какую-то свою потерю.

Так Саня прожил неделю, потихоньку гордясь собой, своей самостоятельностью и хозяйст-венностью, и беспокоясь лишь о том, чтобы не нагрянула бабушка, от которой не было никаких известий. У бабушки на стене в горнице висел отрывной календарь; Саня снимал с него листочки и складывал их на тумбочке рядом с толстой бабушкиной горкой своим отдельным порядком, видя в этом какой-то неуясненный, но значительный смысл. * * * В пятницу после обеда пришел Митяй. Он не знал, что Саня живет один, но видел его за день до того в магазине, поэтому рассчитывал застать здесь Саниного отца. К нему Митяй и шел за помощью и теперь, растерянный и расстроенный, сидел на табуретке у входной двери и внимате-льно и невидяще смотрел, как Саня иголкой нанизывает на двойную нитку разрезанные подберё-зовики. Он смотрел долго, с усилием морща лицо и переживая, чтобы кусочки грибов на прогнув-шейся длинной нитке не задевали о пол, затем спросил:

- Сушишь?

- Сушу.

- Молодец.

Не похвала подействовала на Саню, нет, он знал, что она ничего не стоит и сказана не от сердца, ему просто жалко стало Митяя, вспомнив, как жалел его в таких случаях и заступался за него перед мамой и бабушкой папа, когда Митяй вот так же приходил, садился и ждал.

- Дядя Митяй, вам, наверно, три рубля надо. Я могу дать, у меня есть.

Митяй, всматриваясь в Саню возрождающимся взглядом, пуще прежнего поморщился и ответствовал:

- Ты корову теткой не зовешь?

- Зачем?

- То-то и оно... зачем?.. Митяй - кличка, как у быка. Кто ж кличку дядькает? Зови, как все, Митяй, чего там... Не подавлюсь.

- А вообще-то как тебя зовут? - Саня не решился сказать "вас". Но они и вправду знакомы были давно, и "ты" у Сани по-свойски проскакивало и раньше.

- Митяй. Так и зовут. Хошь - спроси у моей мамаши, она умерла сто лет назад.

И это было знакомо Сане, и об этом говорил папа, замечая, что, когда Митяю неловко за себя, его "заносит" в обратную сторону. Как, впрочем, и многих, о чем Саня мог судить по себе. "Он не от обезьяны выродился, а от дьявола,- сурово сказала бабушка, когда Саня попытался однажды объяснить ей теорию происхождения человека.- Ежли бы от обезьяны, он бы помалкивал, не позорил себя. А ему, вишь, чем хужей, тем милей. Это от него, от нечистого".

Саня достал из тумбочки, где у него хранились деньги, три рубля одной бумажкой и подал Митяю. Тот, как-то особенно строго взглянув на Саню, взял и вместо благодарности сказал:

- Дурак твой отец. Ягода пошла, а он укатил. Ягоды понче - от и до.

Эх, слышал бы это папа, слышал бы... У него и там, в достославных Риге, Калининграде и Бресте, стоном застонала бы душа, просясь обратно,- до того любил он и ждал весь год эту ягодную пору, ухитряясь каждое лето приурочивать свой отпуск именно на нее, на эту пору. Он и нынче угадывал на нее и сколько, поди, старался, сколько волновался и бился, чтоб не раньше и не позже, а вот не пришлось. Слышал бы он это "от и до", означающее на языке Митяя богатство редкое, полное, выпадающее раз в пять, а то и десять лет. Митяй зря говорить не будет, уж что-что, а такое за ним не водится, он, напротив, как все местные жители, боящиеся сглазу, готов скорее преуменьшить, чем преувеличить. Значит, на славу уродила тайга. И бабушка, уезжая, вздыхала: "Люди говорят, сыпом ноне насыпано ягоды, а я и на горку на свою не сбегаю. Плакала моя ягодка".

На ягоде папа с Митяем и сошлись. Уже много лет они ходили вместе, умудряясь даже в неурожайные годы что-нибудь да набрать. Если не бруснику, то голубицу; если не смородину, то жимолость; если не малину, то чернику. Ездили однажды поздней осенью и за облепихой, но ехать надо было далеко, в чужую тайгу, они попали под снег и вернулись ни с чем. Своей же ягоды, из своей тайги, кроме редких, совсем уж пустых лет, обычно бывало вдоволь. Бабушка не успевала варить ее и толочь, Саня не успевал бегать в магазин за сахаром. К зиме широкие, в два ряда полки в кладовке у бабушки были сплошь заставлены банками, где на наклеенных бумажках Саниным почерком крупно было написано, где кислица и где малина, где толченье и где варенье. Половина этих банок переправлялась затем в город и съедалась под гостеванье и бытованье, половина оставалась у бабушки, да много ли бабушке одной надо, и доживала до весны и до лета, когда, снова собравшись вместе, наваливались на ягоду всей семьей - только подавай!

Мама была отсюда, из этого поселка, выросла здесь, а папа городской, но именно он постоян-но тянул ее сюда, а мама если и ехала, так нехотя, без удовольствия, лишь бы не обидеть бабушку.

И дружба папы с Митяем не нравилась маме. Митяй когда-то "сидел", кроме того, он "пил" - были, были у него особого рода меты, которые отпугивают благочинных людей. Он и не скрывал их, а чувствуя неприязнь к себе Саниной мамы, любил, когда его "заносило", рассказывать при ней тюремные истории или пьяные свои похождения, по которым выходило, что за два года в неволе он зарезал там не менее двадцати человек, а не позже чем вчера ограбил на берегу возле столовой пятерых туристов. Митяй уж больно преувеличивал, нажимая при этом на лагерный жаргон, и мама, конечно, верила не всему, но кое к чему относилась всерьез, считая, что для того и рассказываются небылицы, чтобы скрыть правду, заинтересованную в том, чтобы ее скрывали. Что же касается теперешних похождений Митяя, мама не могла не знать, что, осужденный в свое время за пьяную драку, Митяй с тех пор больше смерти боится всякого мужицкого шума и стара-ется отойти в сторонку, едва лишь он назревает. Папа, защищая Митяя, в споре с мамой начинал горячиться, а потому мало что мог сказать, он повторял лишь раз за разом, что даже в самом скотском виде Митяй остается человеком и ведет себя как человек, не то что некоторые трезвен-ники. Бабушка, не любившая споров и тоже боявшаяся их, как Митяй драк, примирительно вздыхала: "Он мужик-то не дурной, нет, только из круга выбился". Вот это "из круга выбился" почему-то больше всего и возбуждало в Сане интерес к Митяю. Есть, значит, люди в круге и есть за кругом - и что же, не может или не хочет он вернуться обратно в круг?

Митяй не спрятал Санину трешку, вертел ее в руках, раздумывая, очевидно, что пообещать, какой назначить себе и Сане срок, чтобы вернуть деньги. И неожиданно пожаловался:

- Я, Санек, уж три ведра ягоды задолжал народу. Завтра надо топать.

Это означало, что он занимал деньги под ягоду. Тем он и отличался, то и ставил ему всегда папа в заслугу, что Митяй не попрошайничал, как некоторые в поселке, которые знали одно: любым способом взять, выманить, выпросить - нет, Митяй сразу назначал, когда и чем он может вернуть долг, и, за редкими исключениями, возвращал потом в точности, а исключения эти заключались в том, что в назначенный срок Митяй, пьяный или трезвый, приходил и говорил: сегодня, хоть режь меня, не могу, а смогу тогда-то.

Он вертел в руках трешку и вел какие-то уж очень сложные подсчеты, но, ничего утешительного, по-видимому, не вычислив, вдруг предложил:

- А хошь - пойдем завтра со мной заместо отца. Ягода есть - я бегал, смотрел. Промнешься, чем дома сидеть.

И когда Саня, удивленный и обрадованный, согласился без раздумий, Митяй посмотрел на него внимательней и строже, словно только теперь дотянув тяжелым своим умом, что перед ним совсем еще не тертый в тайге, да и нигде не тертый, домашний городской парнишка. Саня заметил его неуверенность.

- Да ты что, Митяй, ты думаешь, не дойду, что ли? Я хожу нормально, ты не бойся.

- Не дойдешь, там останешься,- сердито буркнул Митяй и спрятал трешку в карман.- Только это... с ночевой пойдем, запас бери. Одежонку, главно, потеплей бери на ночь. * * * Саня ахнул и невольно приостановился, когда, спустившись с горы и вывернув из-за послед-него дома, увидел он утром на площадке, где притормаживал поезд, огромную толпу народа. В серых и вялых утренних сумерках, когда не свет, не темь, толпа действительно казалась огромной много больше, чем живет в поселке, и люди с трех сторон все подходили и подходили. В четвертой стороне, на воде, один за другим взревывали оглушительно моторы, и лодки с пригнув-шимися и настороженными, как на гонках, фигурами устремлялись вдоль берега вправо. То, что ждали поезда, держались группами и тоже были почему-то насторожены и малоразговорчивы.

В этом незнакомом по большей части и недружелюбном многолюдье Саня не сразу отыскал Митяя. Сегодня это был совсем другой человек, чем вчера. С хитровато и уверенно поблескиваю-щими глазами, с плутоватой улыбкой на широком и поздоровевшем за ночь лице Митяй сидел на рельсе и, по-монгольски подогнув под себя короткие ноги в сапогах, задирал стоящего перед ним и в чем-то перед ним виноватого, хмурого и растрепанного с головы до пят, помятого мужика, рассказывая тому что-то, что тот не помнил и не хотел помнить. Хмуро отнекиваясь, мужик с надеждой смотрел в сторону вокзала, откуда должен был появиться поезд. Когда Саня подошел и поздоровался, он тут же, воспользовавшись случаем, отодвинулся от Митяя, и - за спины, за спины...

- Куда?! - весело закричал ему вслед Митяй.- Ну, Голянушкин, пустая голова, я тебя в тайге разыщу, ты от меня не спрячешься.

Саня оглянулся: почему пустая голова? - но мужика уже и след простыл. А оглянулся Саня потому, что у Митяя на голове была шапка, старая и матерчатая, выцветшая до столь скорбной окраски, что ее нельзя уже и назвать, но как-то удивительно подходящая для Митяя, для всего его ладного в это утро и подогнанного вида. Все по отдельности было некстати - шапка, голубенькая майка под темным пиджаком с подвернутыми рукавами, широкие, как шаровары, и светлые от частой стирки брюки, заправленные в разношенные, намазанные дегтем сапоги - и все вместе казалось именно тем, что и должно быть на человеке, который отправляется в лес не на прогулку. То ли благодаря лицу, то ли фигуре, то ли чему еще. Саня знал уже, что есть такие счастливые люди, на которых любая нескладина сидит так, что позавидуешь, но у Митяя было что-то иное, у него этот лад шел словно бы от какого-то согласия с собой, когда человеку все равно, что надеть, лишь бы было удобно, и потому все надетое вынуждено выглядеть ловко и хорошо.

Митяй увидел за спиной у Сани рюкзак с высовывающимся краем ведра и спросил:

- А горбовик отцов где?

- Он большой сильно.

- Из большого не выпадет. Зря ты. Он, главно, легкий, по спине. Ладно, полезли, не зевай.

Подходил поезд, и Митяй, нацеливаясь, где лучше встать, сделал несколько шагов по ходу и придержал возле себя за рюкзак Саню. Как раз напротив них оказалась раскрытая дверца вагона, Митяй быстро и сильно втолкнул в нее Саню, прыгнул сам, и, пока давились в дверях, они сидели уже за столиком у окна. Довольный первой удачей, Митяй весело посматривал в окно на толкот-ню, подергиваясь и порываясь в особенно интересные моменты что-то крикнуть и все-таки удерживаясь. И опять Саня подивился той перемене, которая произошла с ним со вчерашнего дня, будто и не Митяй с ним был, а его двойник, всегда веселый и беззаботный. Впрочем, Саня еще раньше начал подозревать, что у каждого человека должен существовать где-то в мире двойник, чтобы по результатам двух одинаковых по виду и противоположных по своей сути людей кто-то единый мог решать, что ему делать дальше.

- Ну, орда, ну, орда! - громко и вызывающе-счастливо крикнул Митяй, когда поезд двинулся и их сдавили на той и другой скамьях так, что не пошевелиться.- Держись, тайга!

- Что-то уж сильно много,- озираясь, осторожно заметил Саня, у которого испуг от многолюдья все еще не прошел.- Неужели они все за ягодой?

- Ягоды хватит, когда бы по-людски ее брать. Только это орда. Она не столь соберет, сколь потопчет. Счас пёром попрет.- Митяй вытягивал шею, кого-то высматривая.- Ничё, Санек, мы им не попутчики, они скоро вывалят. Это все на обыденок, а мы ягодники сурьезные. Мы туда пойдем, где ихая нога не ступала.

Поезд шел медленно и неровно, подергивая старый скрипящий вагон, выслуживший пять сроков, какого на сквозных линиях давно не встретишь. И только здесь они все еще служат, удивляя заезжего человека грубым, на теперешний взгляд, затрапезным видом: тяжелые деревянные полки; маленькие и подслеповатые, как в зимовье, окна к рамах, узкие проходы с торчащими углами и в избытке оставленные на память, вырезанные на стенах, окнах, дверях и полках имена и пожелания жаждущих вечности путников.

Да это и не было тем, что принято называть поездом, а скорее грузовой состав, к которому прицеплялось для пассажиров когда три, когда четыре вагона, а зимой так хватало и одного. Рано утром устаревшее сборное чудо-юдо уходило из поселка и поздно вечером возвращалось, толкая в вагонах, выгородках и открытых платформах уголь и бензин, сборные деревянные дома и ящики с водкой, металлические конструкции и печенье-конфеты-галеты, огромные и красивые, сияющие яркой краской заграничные машины и отечественные походные электростанции. Весь этот груз в поселке перегружался на корабли и по Байкалу досталлялся потом на северную стройку.

Прежде тут проходила знаменитая Транссибирская магистраль. Из Иркутска она шла левым берегом Ангары и здесь этим берегом Байкала устремлялась дальше на восток. На знаменитой Транссибирской магистрали Кругобайкальская железная дорога была еще более знаменитой - по трудности прокладки и эксплуатации пути, а главное - по красоте и по тому особенному и необыденному духу, который и в работе, и в дороге может дать только Байкал. Теперь едут, чтобы доехать, а прежде ехали, чтобы еще и посмотреть, и вот в таком путешествии (теперь и слово-то "путешествие" кажется столь же устаревшим, как, например, "фаэтон") эти места были самое главное, самое желанно-жданное и самое памятное. Поезд останавливался не ради себя, а ради пассажиров на удобном и красивом береговом километре, и расписания так составлялись, чтобы он мог постоять, а люди могли поплескать друг другу в лицо байкальской водичкой, поохать и поахать над всем тем, что есть вокруг, и ехать потом дальше с затаенной мечтой увидеть и почувствовать все это снова. На станции Байкал в истоке Ангары продавался в деревянных рядах омуль соленый, копченый, вяленый, жареный, с душком, с лагушком, шла бойкая и беспрерывная жизнь со свистками и гудками, с объявлениями по радио и криками на перроне - и куда все это подевалось?!

"Как в другой жизни было",- говорила бабушка, но говорила без печали, точно о молодости, которая в надлежащем порядке была и прошла.

Эта прежняя жизнь оборвалась по обыкновенной теперь уже причине: стали строить Иркутс-кую ГЭС, и потому железную дорогу с берега Ангары, который затоплялся новым водохранили-щем, потребовалось переносить выше. От Иркутска ее спрямили, выведя без зигзагов сразу в самую южную точку Байкала - на станцию Култук, а эта часть дороги от Култука до Байкала осталась таким образом не у дел и уперлась в тупик. Одну рельсовую нитку сняли, другую на всякий случай оставили. Разъезды и полустанки опустели, люди выехали из поселков, которые за десятки лет стали им родными, бросив и огороды и дома. Только на станциях, бывших когда-то немаленькими и существовавших не одной лишь дорогой, теплилась еще жизнь; там, впрочем, старики и дотягивали.

Но то, что не разобрали вторые пути, теперь, когда загремел БАМ, оказалось кстати, и хотя поезд делал по-прежнему за день один круг, рано утром уходя и поздно вечером возвращаясь, шел он обратно тяжелей и был длиннее. Ягодников это расписание как нельзя более устраивало, чтобы доехать до нужного места, загрузиться, насколько позволит удача, а иной раз и под завязку за долгий летний день, и тем же ехалом в тот же день домой. А места здесь - не было бы счастья, да несчастье помогло, став малодоступными для горожан, все еще могли считаться богатыми. Проникал, конечно, и сюда по-родственному и по-приятельски горожанин, да не так, как по новой дороге, где он, как саранча, выгрызал все от черемши до кедровых орехов подчистую. Если бы не горбовики, в вагоне с этим народом было бы, пожалуй, даже просторно. С горбовиком, на который навьючены еще и одежда, и котелки, человек занимает в два раза больше пространства. Но, глядя на ягодников, Саня жалел уже, что не взял папин горбовик - из гнутой фанеры, легкий и удобный для таски, с которым можно падать, можно проваливаться в ямы: ягода останется в целости и сохранности. Он бы и взял его, да, примеряя вчера, обнаружил, что лямки ему великоваты. Но лямки, наверное, можно было укоротить, Митяй бы помог. Санин новый зеленый рюкзак с выпирающим ведром выглядел среди этой дружной и ладной оснащенности уж очень нелепо - будто парень собрался не в тайгу, а на базар.

- Станция Березай! Кому надо,- вылезай! - крикнул от ближней двери картавый и нездоровый голос. Митяй, заглядывая в окно, пояснил:

- Восьмидесятый. Счас будет полегче.

Километраж здесь сохранился прежний: когда-то досюда насчитывалось восемьдесят километров от Иркутска.

Поезд начал тормозить, и горбовики зашевелились, закачались, потом, отбивая в купейные боковины остающихся, поплыли к выходу, куда их втягивало, как в воронку, и с силой выносило на простор, разметывая на стороны, где они обретали наконец хозяев, окликающих друг друга и собирающихся опять своими группами. Вышло едва не половина народу, и в вагоне действительно стало полегче. Видно было, когда поезд тронулся, как вышедшие длинной очередью, выстроив-шись друг за другом, уходили в распадок мимо покинутых домов, сквозящих в окнах пустотой и холодом.

Отсюда, из окна вагона, картина эта поразила Саню. День поднимался пасмурный, серый, тайга еще не согрелась от света, и люди, удаляющиеся в темный распадок мимо нежилых домов, как мимо чужих гробов, казались уходящими туда в поисках своего собственного вечного пристанища и несущими в этих странных посудинах итоги своей жизни. Что там ягода?! Ягода так, для отвода глаз. И пока не скрылся из виду распадок, у Сани было полное и яркое ощущение того, что он смотрит изнутри на старое место захоронения, и над домами, точно над могилами, где-то там, по другую сторону, стоят, как и положено, памятники.

Папа, читая однажды книгу, вслух произнес оттуда фразу: "смертный ужас рождения". "Как, как?" - переспросила мама. Папа повторил. "Что за глупость?" - растерянно сказала мама, на что папа не сразу и задумчиво произнес: "Не такая уж, однако, и глупость. Тут есть что-то такое, что нам не положено знать. Тут, может, это случайно сказано, но за этой случайностью - бездна". Он отложил книгу и в еще большей задумчивости, неестественным, странно удаленным голосом продолжал: "Нам чудится, что мы живем, а нас, может, давно похоронили, но мы ничего не помним. Мы суетимся тут, хлещемся... Как перевертыши. И не понимаем, что нас нет, что это кто-то собрал наши грехи и страсти, чтобы посмотреть, какими мы были". Мама испугалась: "Перестань, не говори хоть при Сане свои глупости. Он же запомнит". Папа посмотрел на Саню и улыбнулся: "И правда глупости. Живи, Саня, так, будто ты только здесь и родился".

Но мама была права: Саня запомнил, и папина фраза из книжки прозвучала сейчас на остановке голосом того неизвестного, кто ее впервые сказал.

Раз за разом пошли тоннели, которыми славится дорога, недлинные и чистые, с красиво отделанными порталами; на освободившейся от вторых путей обочине стояли в тоннелях копны с сеном, в опущенное окно наносило горьковатой сыростью, мелькали белые наросты на стенах, извивающиеся полосами и похожие на сосуды в утробе, поднимался и нарастал, самооглушаясь, шум поезда, сильнее скрипел и болтался вагон, но странно: сумрак тоннелей нравился Сане, он начинал возбуждать в нём какое-то особое, глубинное чутье и не успевал - снова вырывались в широкий и светлый, небесный сумрак дня и снова ненадолго наддавал поезд. Саня не бывал здесь и смотрел во все глаза. За тоннелями в опасных местах тянулись оградительные от камнепада стенки, ровно и аккуратно, будто вчера только, выложенные; на одной из них торчал огромный, как танк, валун. Невозможно было представить, как удалось ему запрыгнуть на стенку и удержаться на ней, будто это и имел он целью: встать, словно памятник на постаменте, в виду исполинской скалы в подтверждение того, что стена здесь стоит не напрасно.

Пялясь на дорогу, Саня и не заметил, когда к ним подсел пожилой, много старше Митяя, мужик с белым не по-здешнему и дряблым лицом, но по напорам, по уверенности в себе здешний. Сначала он услышал голос Митяя:

- А я тебя гляжу, гляжу... Уж думал, остался... Или проспал.

- Под самый конец залез. Едва протолкался,- ответил кто-то незнакомый, и тут Саня обернулся к ним от окна. Мужик в выпущенной поверх штанов толстой байковой рубахе сидел рядом с Митяом и, готовясь к еде, выуживал из раскрытого горбовика помидоры.

- Чаю утром не успел попить. Парень, что, с нами идет? - не глядя на Саню, спросил он.

- С нами.

- Ты не говорил.

- Ну и что? Когда бы я сказал?

- Да ладно, я сам в пристяжке. Дождь вот не снарядился бы, дождем пахнет.

Саня насторожился: он тоже не знал, что они с Митяем идут не вдвоем. С третьим в тайге, конечно, надежней и веселей, но отчего-то неприятно было, что он узнал о нем только сейчас.

На 94-м километре, где остановки не полагалось, но машинистов, своих мужиков, уговорили притормозить еще, быть может, вчера, посыпались вниз с задраенными горбовиками, как сбрасываемые части какого-то одного разобранного огромного существа. Так показалось Сане. Машинисты, поторапливая, подергивали состав, и люди, устанавливаясь на земле на ногах, смеялись и грозили в голову состава кулаками. В вагоне осталось всего несколько человек, но они были снаряжены не для тайги и ехали в райцентр. Митяй, обойдя вагон, повеселел и, вернувшись на свое место, задиристо сказал:

- Ты только, дядя Володя, не каркай. Дождя не должно быть. Правильно я говорю, Санек?

Они втроем сошли на 102-м, и Митяй, дурачась, замахал рукой: трогай, больше нам тут никто не нужен. * * * - Пошто, говоришь, они все там остались, а мы сюда? А по то, Санек, что там ходьба легкая. Час, ну, чуть боле враскачку - и на месте. А тут покуль дойдешь, надо три раза ноги, как коней, менять, да сколь потов сойдет. Усек? - Митяй, обращаясь к Сане, говорил это и дяде Володе, который тоже шел здесь впервые, предупреждая их таким образом о трудной дороге.

Бессчетное число раз переходили они речку с берега на берег, поднимаясь встречь ей по распадку, то прыгая по камням, то перебираясь по упавшим поперек лесинам, то вброд, а то перешагивая в узких глубоких горловинах, в которых клокотала темная вода. Тропа на белых, как высушенных, камнях терялась, не оставалось, сколько ни всматривался Саня, никакой маломальс-кой приметы, но Митяй словно бы видел ее поверху и точно выходил на ее продолжение. Они шли то по крутому откосу, где больше сил тратилось, чтобы, упираясь, не скатиться вниз, чем передвигаться вперед, то по такому узкому прижиму рядом со скалой, на котором не только не разминуться вдвоем, но и одному было тесно, так что приходилось заплетать ноги, чтобы шагать в линию; то по высокой, выше человеческого роста, траве в заболоченных низинах. Но затем тропа, давая отдохнуть, забирала в лес, становилась сухой и широкой, шагу ничего не мешало, и идти по ней было одно удовольствие.

Тайга стояла тихая и смурная; уже и проснувшись, вступив в день, она, казалось, безвольно дремала в ожидании каких-то перемен. Про небо в густой белой мути нельзя было сказать, низко оно или высоко, из него словно вынули плоть, и осталась одна бездонная глухая пустота. Солнце сквозь нее не проникало, не было и ветра - тяжелые, раздобревшие за лето деревья стояли недвижно и прямо, охваченные истомой, и только над речкой, повинуясь движению и шуму воды, подрагивали на березках и кустах листья. Время от времени вспархивали птицы, однажды, шагая, они вспугнули с тропы выводок рябчиков, но и он снялся и улетел спокойней обычного, чтобы не нарушать общей тишины.

Чем дальше уходили они, тем больше становилось кедрача и тем чаще задирал Саня голову, высматривая шишки. Их было много, и висели они - как сидели в густой темной хвое, пузато заваливаясь на сторону в поисках опоры. А после того как Митяй, идущий впереди, поднял с тропы несколько потревоженных кедровкой, Саня стал сигать едва не под каждое дерево и тоже нашел одну шишку, наполовину вышелушенную, и две вместе на общем отростке, сорванные ветром и нисколько не пострадавшие. Как тут было утерпеть, чтобы не похвастаться! Саня побежал к Митяю, тот, не убирая шага, кивнул:

- Орех нонче есть. От и до. Но и кедровка, подлюка, уж полетела.- И добавил неодобри-тельно: - Ты шибко-то не прыгай. Скоро нам ног мало будет, на карачках поползем.

Это "скоро" началось после того, как, отдохнув и поев без чая, они оставили речку и взяли от нее влево. До этого все время тянулся подъем, то положе, то круче, он и теперь продолжался, но они пошли наискось горе и шли, обманывая ее, поначалу легко. Кедрач и ельник остались внизу, начался осинник с высокой и уже полегшей травой, закрывшей с обеих сторон тропу так, что ее нащупывали только ноги. Потом и осинник поредел, все снова пошло вперемешку - кедры, сосны, березы, ели, а гора, которую они старательно обходили, словно перехитрив их, разверну-лась и встала перед ними в рост. Они полезли.

Митяй по-прежнему шагал первым, и только он один знал, что ждет их впереди. Лес все больше и больше редел, освобождая небо,- казалось, вот-вот они заберутся наконец на вершину, откуда начнется крутой спуск: оттого и открылось небо. Дядя Володя дышал тяжело, с подсвис-том. Саня не решался обходить его, они шли все в том же порядке, как вышли, но Саня с дядей Володей теперь уже далеко отстали от Митяя, вздернутый горбовик которого, закрыв голову, двигался словно бы самостоятельно, на собственных ногах и не знал устали.

Крутизна действительно поубавилась, в лицо дохнуло свежестью... Саня шел с опущенной головой, глядя себе под ноги, и едва не натолкнулся на горбовик дяди Володи. За ним, развернувшись, стоял Митяй и ожидающе улыбался.

- Ты что это?.. Ты куда нас? - испуганно озираясь, спрашивал дядя Володя.

- Перекур! - объявил Митяй и сел на первое поваленное дерево, как-то без удовольствия, мрачно довольный тем, что он может им показать.- Дальше по-пластунски.

Саня не верил глазам своим: только что шли по живому, как всегда, на перевале аккуратному, весело и чисто стоящему лесу и вдруг... Отсюда, где они остановились, и докуда-то дотуда впереди, где это кончалось, огромной и неизвестно сколько длинной полосой вправо и влево все было снесено какой-то адской, чудовищной силой. Деревья, наваленные друг на друга, высоко вверх задирали вывороченные вместе с землей гнезда корней, топорщились сучьями с необлетев-шей еще желтой хвоей, валялись обломками, треснувшими вдоль и поперек. Таких завалов Саня и представить себе не мог. То, что не выворотило с корнями,- больше всего это были ели и кедры,- обломало, оставив уродливо высокие и расщепленные пни, стоящие в причудливом и словно бы не случайном порядке. Только кое-где уцелел подрост, и его зеленая хвоя и зеленые листья, уже осмелевшие и продирающиеся вверх, казались среди этого общего и чересчур наглядного поражения неуместной игрой в продолжающуюся жизнь.

- Что это?.. Что тут было? - едва опомнившись, спросил Саня.

- Смерч,- сказал Митяй.

- Какой смерч?

- Такой, с Байкала. Больше неоткуль. Я сам впервой такую разруху вижу. В прошлом году с отцом твоим по ягоду так же пошли - все нормально. А осенью я по орех... Может, главно, первый и увидел. Ты пойди погляди, до чего ровно с этой стороны обрезал. Как отмерено.

Саня прошел и посмотрел: граница между повалом и живым, стоящим лесом действительно была на удивление ровной, хотя и с зазубринами, куда бросало с обреченной полосы деревья.

- Этак и убить могло,- угрюмо заметил дядя Володя, исподлобья озирая поверженное лесное воинство.

Митяй засмеялся, Сане послышалось - не без злости:

- Могло? Да тут не могло не пришибить, когда бы ты на ту пору тут оказался. Не гадал бы счас.

- Я дома сижу. Это ты по лесам шастаешь,- не остался в долгу дядя Володя.

- А новичков-то и хлещет. Их-то, главно, и караулит. Из-за их-то и происходит. Ишь, сколь тайги из-за одного такого погубило.

- Из-за кого? - вскинулся дядя Володя.- Что ты мелешь?!

- Откуль я знаю, из-за кого. Я тут не был.

- Ну и не болтай зря. Хозяин тайги сыскался! Как это вы все не любите новичков - что Николай Иванович, что Леха, что ты... Будто свой огород... захочу - пущу, не захочу - заверну.

Митяй усмехнулся.

- Ты меня с ими не равняй,- подумав, примирительно сказал он.- Я бы такой был, как ты говоришь, я бы тебя с собой не взял. И парня бы вот не позвал. Про Леху ты тоже зря: слыхал звон, да не понял, где он. Леха аккуратный мужик, он порядок любит. А кажного в тайгу пускать - это на разор только, ее и так разорили.

- Я рядом с тобой живу - почему я каждый?

- Я не про тебя, дядя Володя, не про тебя,- вроде бы и искренне и еще более примирительно ответил Митяй, но даже Саня почувствовал в его голосе нетвердость и пустоту: что-то Митяй недоговаривал.

И вот через эту полосу шириной не более километра они продирались часа полтора. Прежде Митяй уже пытался чистить здесь ход, он и сейчас шел с топором, часто останавливаясь и обрубая сучья, отбрасывая их да сторону, и все равно идти было тяжело. Они то подлезали под стволы снизу, задевая и корябая горбовиками, то и дело осаживая назад и неуклюже заваливаясь, то забирались наверх и двигались по стволам, как по перекрещенным и запутанным мосткам, перебираясь со ствола на ствол, чтобы хоть несколько шагов, да вперед. Шли замысловатыми зигзагами - куда можно было идти. Дядя Володя стонал и ругался, пот лил с него ручьями. Большой зеленый узел, оказавшийся плащ-палаткой, с его горбовика сдернуло - ее подобрал Саня, который и без того замучился со своим поминутно сползающим с плеч рюкзаком. Спохватившись и увидев свою поклажу в руках у Сани, дядя Володя лишь бессильно кивнул головой: неси, пока не вышли, так и быть.

Но когда выбрались они наконец из завала и, пройдя еще минут пятнадцать по чистой тропке, поднялись на вершину, обрывисто стесанную слева и соступающую вправо каменистым серпантином, когда неожиданно ударил им в глаза открывшийся с двух сторон необъятный простор в темной мерцающей зелени, победно споривший в этот час с белесой пустотой неба,- за все, за все они были вознаграждены. Среди огромных валунов, заросших брусничником, важно и родовито, не имея нужды тянуться вверх, стояли - не стояли, а парили в воздухе - могучие и раскидистые сосны, как и должно им быть царственными и могучими в виду многих и многих немеренных километров вольной земли. Здесь был предел, трон - дальше и внизу, волнисто воздымаясь к дымчатому горизонту и переливаясь то более светлыми, то более темными пятнами, словно бы соскальзывая и упираясь, широким распахом стояла в таинственном внимании державная поклонная тайга.

Митяй, сняв горбовик, весело и громко возгласил:

- Ну вот, дядя Володя, а ты говорил! Зачем ты неправду говорил?!

Дядя Володя, тяжело, с кряхтеньем усаживаясь на камень, не отозвался.

- Вот это да-а! - ахнул Саня, подошедший последним.

- От и до, Санек, а?! - крикнул ему Митяй.- Запоминай - во сне потом будет сниться!

Где-то рядом, сердито заявляя свои права на эту округу, засвистел бурундук. Митяй засмеялся:

- Да уйдем, уйдем, парень. Посидим и уйдем. Что ж ты, дурак такой, и меня не помнишь? * * * "Не может быть,- не однажды размышлял Саня,- чтобы человек вступал в каждый свой новый день вслепую, не зная, что с ним произойдет, и проживая его лишь по решению своей собственной воли, каждую минуту выбирающей, что делать и куда пойти. Не похоже это на человека. Не существует ли в нем вся жизнь от начала и до конца изначально и не существует ли в нем память, которая и помогает ему вспомнить, что делать. Быть может, одни этой памятью пользуются, а другие нет или идут наперекор ей, но всякая жизнь - это воспоминание вложенно-го в человека от рождения пути. Иначе какой смысл пускать его в мир? Столь совершенного, совершенству которого Саня начинал удивляться все больше и больше, все больше упираясь в этом удивлении в какую-то близкую и ясную непостижимость; столь законченного в своих формах и способностях и столь возвышенного среди всего остального мира - и вдруг, как перекати-поле, на открытую дорогу - куда ветром понесет? Не может быть! К чему тогда эти долгие и замечате-льные старания в нем? Столько сделать внутри и оставить его без пути? Это было бы чересчур нелепо и глупо".

Сане казалось, что таким именно он это место и видел, как можно видеть предстоящий день, стоит только сильней обычного напрячь память. Не совпадали лишь кой-какие детали. Вернее, он не заставил себя рассмотреть их в подробностях, увидев главное и решив, что этого достаточно. Через пять минут, после того как подошли к шалашу, Саня уже не сомневался, что он бывал здесь. Конечно, он не бывал в действительности, но он словно бы, не свернув с тропы, как лежащего перед ним пунктира, пришел туда, куда должен был прийти, и застал то, что должен был здесь застать. Но застал и увидел в полной картине, а не в голых представлениях, во всех красках и полной, не имеющей нигде больше подобия, жизни.

Славное это было место: на сухом взгорке среди елей и кедров. Под защитой огромного, густо и широко разросшегося кедра и стоял шалаш, крытый корой и ветками и устланный от земли старым лапником и травой. Рядом чернело кострище, аккуратно и по-хозяйски обустроенное и обложенное камнями, с наготовленным таганком и свисающими с него закопченными березовыми рогульками для котлов, а чуть поодаль со стороны речки высоко упавшую лесину сверху затесали и приспособили под стол. И чисто, обжито было здесь: ни бумаги, ни банок, ни склянок - порядок, заведенный человеком, поддерживала и тайга. Сухие сучья, накиданные ветром, словно приготовлены были для растопки, чтобы не искать ее человеку, и загорелись сразу. Митяй, распоряжавшийся весело и нетерпеливо, сгонял Саню за водой, и, пока дядя Володя нарезал хлеб, пока доставали каждый с излишней готовностью принесенную еду и раскладывали ее в ряд на длинном и узком постолье, пока то да сё - чай был готов. Пили его после трудной дороги всласть и, попив, разморились, осоловели от сытости, от густо и недвижно стоящего воздуха и усыпляю-щего бульканья воды в речке - потянуло отдохнуть. Позевывая, Митяй позволил:

- Ладно, полчаса на отлежку - само то. Только чтоб ни одна нога не хрумкала. Успеем, наломаемся.

Он лег подле затихавшего костра, подложив под голову шапку и подстелив под себя телогрейку, которая зимовала и летовала у него здесь не один уже год и превратилась в подобие телогрейки, не потерявшее все же, по-видимому, способности греть и мягчить. Дядя Володя ушел в шалаш и скоро засопел там, а Саня сидел у лесины, где пили чай, на камне и, расслабившись, безвольно и дремотно, смотря и не видя, слушая и не слыша, открылся для всего, для всего, что было вокруг: для широкой заболоченной низины за речкой, сплошь заросшей голубичником и размеченной корявыми березками; для низкого неба, начинающего постепенно натекать какой-то мутной плотью; для приглушенных и зыбких звуков, доносящихся, как неверное эхо, из глубины переполненного тишиной мира. И все это вливалось, входило, вносилось нароком и ненароком в забывшегося в сладкой истоме парня, все это искало в нем объединяюще-продолжительного, в иную, не человеческую меру участия и правильного расположения - все это заворожило и обморило его до того, что захотелось застыть здесь как истукану и никуда не двигаться.

Было душно; по щеке неподвижно лежащего на боку с закрытыми глазами Митяя струился пот, его пила большая сизая муха, то отбегая, то снова припадая бархатной членистой головкой к натекающей влаге и не давая ей скатиться за шею. Эта муха в конце концов раз будила Митяя, он сел, встряхнулся, отер рукавом пиджака пот и осмотрелся.

- Кончай ночевать, мужики,- негромко сказал он, позевывая и внимательней всматриваясь в небо.- Выпросил ты все ж таки дождя, дядя Володя, выпросил. Надо успеть до него.

А через минуту уже опять весело и напористо распоряжался:

- Давай, давай, Санек, пошевеливайся. Чтоб, главно, полведра сегодня у тебя стучало. Ого, ты гляди, дядя Володя-то у нас!.. Держись, ягода! - Он увидел, как дядя Володя, подстегнув на ремень котелок, встал на изготовку с совком в руке.- А давай на спор, дядя Володя, что я без совка больше твоего нахвостаю. Давай? Боишься? Чего ее совком драть, когда ягода такая?! Ты ее рукой в леготочку натрясешь. И ягода будет чистая - хоть на базар. Совком только лист обрывать, ты вполовину с листом ее домой попрешь.

Дядя Володя, не отвечая, первым двинулся к речке.

- Почали, Санек, почали,- возбужденно повторял Митяй, когда и они перешли речку и встали перед ягодником. Дядя Володя уходил слева в глубину низины, под ногами его чавкала и переливалась вода. Издав губами отрывистый, понукающий звук, Митяй наклонился над кустарником, и Саня услышал, как голо, отрывисто упали в его котелок первые ягоды, а потом, падая и падая, перешли в частый и мягкий бормоток. * * * Столько ягоды Саня никогда еще не видывал. И не представлял, что ее может столько быть. Он ходил раньше не раз с бабушкой за малиной, ходил в прошлом году с папой и Митяем здесь же, на Байкале, в падь Широкую за черной смородиной, то был первый его серьезный выход в тайгу, окончившийся удачно, но они брали тогда по оборышам, подчищая оставшееся после других, и хоть набрали хорошо, большого удовольствия это не доставляло. Тут же на этот раз они были первые, никто до них ягоду тут не трогал и не мял, а наросло ее на диво, в редкий год, по словам Митяя, удается такой урожай. Теперь Саня знал, что это такое - кусты ломятся от ягоды: они действительно ломились, лежали от тяжести на земле или стояли согбенно, поддерживая друг друга в непосильной ноше.

Саня раздвигал кусты и замирал от раскрывшегося потревоженного густоплодья. Дымчато-синяя, сыто и рясно подрагивающая сыпь ослепляла, вызывая и удивление, и восторг, и вину, и что-то еще, чему Саня не знал имени и что западало в душу все это вместе скрепляющим чувством - смутным и добротворным. Нагибая к себе куст, обряженный то круглыми, то продолговатыми плодами, Саня приступал к нему с игрой, которая вызвалась сама собой и нравилась ему. "Не обижайся,- наговаривал он,- что я возьму тебя... я возьму тебя, чтоб ты не пропала напрасно, чтоб не упала на землю и не сгнила, никому не дав пользы. И если я тебя не возьму, если ты не успеешь упасть на землю и сгнить, все равно тебя склюет птица или оберет зверь - так чем же хуже, если сейчас соберу тебя я? Я сберегу тебя,- Сане не хотелось признаваться, что он будет варить или толочь ягоду, это казалось варварством,- и зимой маленькая девочка по имени Катя, которая часто болеет...- И грубым, бестактным казалось называть себя - то, что он станет есть ягоду, и Саня вспоминал свою двоюродную сестру, которой и в самом деле перепадало немало варенья, так что Саня здесь не совсем лгал....и маленькая девочка по имени Катя... она очень любит голубицу, любит тебя, ты очень помогаешь этой девочке. Когда мы приедем домой, ты увидишь ее и поймешь, как ты нужна ей... не обижайся, пожалуйста".

Пальцы скоро научились чувствовать податливость ягоды, ее крепость и налив, и трогать ее то одним легким касанием, то осторожным нажимом, то с мягкой подкруткой, чтобы не оборвать плоть, когда ягода не хотела отставать от ростка; пальцы делали свое дело быстро и на удивление ловко, чего Саня и не подозревал в себе, словно и это пришло к нему как недалекое и желанное воспоминание. И, обминая, обласкивая каждую ягодку, подталкивая их одну за другой в ладонь и ссыпая затем в пристегнутый к ремню бидон, болтавшийся у него на животе, повторяя во множес-тве одни и те же движения, он и не замечал их однообразия, как не замечал времени, с головой уйдя в это живое и чувственное рукоделье и потерявшись совершенно в его частом и густом узоре. И когда что-то - посторонний звук или неосторожное движение приводило его в память, он, с трудом узнавая, озирался вокруг: вот он, оказывается, где, это он, оказывается, ягоду берет, а ему чудилось... Но что ему чудилось, сказать было нельзя.

И как приятно было, не заглядывая в бидон, ощущать его все возрастающую и возрастающую тяжесть, а потом, опуская ягоду, словно бы ненароком натолкнуться рукой на его поднявшееся теплое нутро: так быстро! И идти с наполненным бидоном к шалашу, постоять подле ведра, прежде чем высыпать в него, засмотревшись на парную и живую, томно дышащую, каждая ягодка отдельно, светло-глянцевую синеву сбора. Снизу, когда Саня высыпал голубицу в ведро, она была уже отпотевшей и темной и казалась задохнувшейся. Отсюда, снизу, можно было кинуть наконец несколько ягодок в рот, обмереть на мгновение от растекшейся под языком сладости и нежно тающей плоти и, причмокивая, медленно возвращаться обратно к кустарнику, а там на десять, на пятнадцать минут и вовсе забыть про бидон, словно бы допивая начатое снадобье, все дополняя и дополняя его неоговоренную меру.

Нет, нету на свете ягоды нежней и слаще голубицы, и стойким надо быть человеком, чтобы принести ее из лесу в посудине.

Пошел дождь, но никто из них троих ничем не отозвался на него, не заторопился в шалаш, каждый еще больше заторопил руки. Митяй и Саня по-прежнему держались неподалеку друг от друга, к ним постепенно приближался из глубины болотины дядя Володя. Дождь, падая на кустарник, шумел густо и звучно; мокрую ягоду брать стало трудно, она давилась, мялась, к рукам налипали листья. Быстро темнело, и только тогда, спохватившись, Митяй прокричал отбой. Саня успел к этой поре высыпать в ведро три трехлитровых бидона, наполнив его больше чем наполовину.

В темноте и под дождем они рубили и подтаскивали дрова, наготавливая их на сырую и неспокойную ночь. Митяй ругал и себя, и дядю Володю за то, что, как маленькие, заигрались на ягоде и припозднились, но чувствовалось, что ругается он так, для порядка, довольный сам, что брали до последнего и успели немало. Гоношиться под дождем с варевом не захотели, вскипятили опять чай и, забравшись в шалаш, пили его при свете костра долго и сладостно, как можно наслаждаться им только в тайге после нелегкого и удачного, несмотря ни на что, дня.

Это была первая Санина ночь в тайге - и какая ночь! - точно взявшаяся показать ему один из своих могучих пределов. Тьма упала - хоть ножом режь, в ней не видно было ни неба за кругом костра, ни сторон, сплошным шумом шумел там дождь. Он то примолкал ненадолго, то припускал сильней, и сильней тогда начинал шипеть костер, сопротивлявшийся воде, с досадой выстреливая вверх угольками и принимающийся время от времени для острастки поддувно и сердито завывать. Но огонь горел хорошо, Митяй перед тем, как окончательно укладываться, навалил на костер, положив их рядом, две сухие лесины, которых должно было хватить надолго. Саня сидел и смотрел, как мечутся по этим лесинам маленькие древесные муравьи, как отгорает и опадает щепа, обнажая источенное ими, похожее на опилки, зернистое крошево. Когда он поднимал глаза к небу, там все так же стояла исполинская тьма, начинавшаяся сразу от земли и поднимавшаяся до неизвестно какой бесконечности. Дождь, проходящий сквозь нее, казалось, мог быть только черным, И до чего жалок, беспомощен и игрушечен, должно быть, представлялся откуда-то оттуда этот костер! Но кому, кому мог он представляться, кто, кроме сидящего подле него Сани, мог его видеть? Но не для того ли и тьма, тьма-тьмущая, чтобы можно было его видеть из таких далей, которые трудно представить? А рядом Саню настороженного и готового ко всему, ждущего чего-то с неба ли, со стороны ли с нетерпением и уверенностью: нет, что-то должно случиться... Такая ночь не напрасно. Вот спит уже Митяй, давно похрапывает укрывшийся с головой плащ-палаткой дядя Володя - почему только ему, Сане, не хочется спать? Но не потому ли и уснули они, не потому ли их усыпили, чтобы он мог остаться один и наедине?.. Кто внушил ему, и это внушение он ощущал в себе все отчетливей, будто сразу не расслышал и только после расшифровал по оставшимся звукам сказанное,- кто внушил ему, что именно теперь и должно что-то для него открыться? Нетерпение становилось все сильней - и ближе, значит, было исполнение, точно что-то, невидимое и всесильное, склонилось и рассматривает, он ли это. Нет, не рассматривает, Саня вдруг понял, что он ошибается и рассматривать его не могут, но это что-то улавливает все его чувства, всю исходящую из него молчаливую тайную жизнь и по ней определяет, есть ли в нем и достаточно ли того, что есть, для какого-то исполнения.

Дождь опять стал примолкать, во вздымающемся воздухе ощутимо донесся запах багульника и кедровой смолы. Перевернулся с боку на бок и что-то пробормотал спросонья Митяй. И еще тише стал дождь, он висел над костром на темном фоне парящим бусом. Саня замер, приготовившись, почему-то предчувствуя, что вот сейчас... И вдруг тьма единым широким вздохом вздохнула печально, чего-то добившись, затем вздохнула еще раз. Дважды на Саню дохнуло звучанием исполински-глубокой, затаенной тоски, и почудилось ему, что невольно он отшатнулся и подался вослед этому возвеченному, невесть как донесшемуся зову - отшатнулся и тут же подался вослед, словно что-то вошло в него и что-то из него вышло, но вошло и вышло, чтобы, поменяв-шись местами, сообщаться затем без помехи. На несколько мгновений Саня потерял себя, не понимая и боясь понять, что произошло, приятное тепло сплошной мягкой волной разлилось по его телу, напряжение и ожидание исчезли новее, и с ощущением какой-то особенной полноты и конечной исполненности он поднялся и перешел в шалаш.

Он уснул быстро, пристроившись на свободное место между Митяем и дядей Володей, но, засыпая, услышал, как снова припустил дождь и закапало сверху сквозь ветки и корье. И вдруг проснулся - дядя Володя, перегнувшись через него, расталкивал Митяя и испуганно шептал:

- Митяй! Митяй! Поднимайся! Кто-то ходит.

- Кто ходит... Медведь, наверно, ходит,- недовольно отвечал Митяй.Кому тут еще ходить?!

- Слышишь? Ты послушай!

Митяй, продолжая сердито ворчать, поднялся и стал подживлять костер. Затрещали посыпав-шиеся в стороны искры, затем ровно загудел огонь. Когда Митяй вернулся на свое место, Саня уже спал: слова о медведе мало встревожили его - или он окончательно не проснулся, или подействовал спокойный голос Митяя.

И еще раз он услышал сквозь сон, как дядя Володя снова расталкивает Митяя, но слова его звучали где-то далеко-далеко и были плохо слышны. И там же, далеко, но с другого конца Митяй ворчливо объяснял:

- Да ты не бойся, спи. Походит и уйдет. Ему же интересно поглядеть, кто это тут, вот он и выглядывает. Больше мы ему ни про что не нужны. Если бы ты тут жил, а к тебе бы, главно, медведи без спросу приперлись, на твою территорию,- тебе что, неинтересно было бы? И ты бы так же бродил.

Больше Саню уже ничто не могло разбудить. * * * Его растормошил Митяй. Первое, что увидел Саня, открыв глаза, было солнце - не случайно выбравшееся из-за туч, чтобы показаться, что оно живо-здорово, а одно-единственное во все огромное чистое небо, склоненное от горы за речку и дальше, чтобы солнцу легче было выкатить-ся на простор. Возле горы лежала еще тень, слабая и начинающая подтаивать, от нее, казалось, и натекала небольшая сырость, но вся низина сияла под солнцем, и взрывчато, звездчато взблески-вали там на кустах яркими вспышками погибающие капли воды. И куда все так скоро ушло - и беспросветная, бесконечная тьма в небе, и дождь, и ночные тревоги и страхи - нельзя было представить.

Митяй успел не только вскипятить чай, но и приготовить варево, которое дружным согласием решили оставить на обед - перед тем как уходить обратно. Костер догорал, слабый дымок редкой и тонкой прядью уходил прямо вверх, куда чувствовалась общая тяга. Саня и ступал как-то необыкновенно легко и высоко, словно приходилось затрачивать усилия не для того, чтобы ступать, а чтобы удержаться на земле и не взлететь. Деревья стояли с задранными ветками, и вытянуто, в рост, прямилась трава.

Они попили чаю и посидели еще, наслаждаясь солнцем и поджидая, пока оно подберет мокроту. Митяй был весел и громок и потрунивал над дядей Володей, над его ночным бденьем. Дядя Володя по обыкновению отмалчивался, но на этот раз с видимой затаенностью и злостью. Это в конце концов почувствовал и Митяй и отстал от него. Саню же все в это яркое утро приводило в восторг - и то, как обрывались с кедра и шлепались о шалаш и о землю последние крупные капли дождя; и то, как умиротворенно и грустно, вызывая какую-то непонятную сладость в груди, затихал костер; и то, как дурманяще и терпко пахла после дождя лесная земля; как все больше и больше выбеливалась низина, куда им предстояло идти; и даже то, как неожиданно и дурноголосо, напугав их, закричала над головами кедровка.

Солнце вошло в силу, воздух нагрелся - пора было приниматься за дело. Саня заглянул в свое ведро, стоящее по-прежнему в рюкзаке под кедром,ягода в нем заметно осела и сморилась, и все-таки больше двух бидонов, прикинул он, в ведро уже не войдет. Можно не торопиться. Но только начал он брать, только потекла сквозь пальцы первая ягода, еще больше налившаяся, отличающаяся от вчерашней тем, что произошло в эту ночь, и вобравшая в себя какую-то непрос-тую ее силу, только окунулся он опять в ее живую и радостную россыпь - руки заработали сами собой, и удержать их было уже невозможно. Под солнцем голубица скоро посветлела и стала под цвет неба стоило Сане на секунду поднять глаза вверх, ягода исчезала совершенно, растекалась в синеве воздуха, так что приходилось затем всматриваться, напрягать зрение, чтобы снова отыскать ее - по-прежнему рясную, крупную, отчетливо видимую.

Он и не заметил, как набрал один бидон, потом другой... Ведро было полнехонько, а он только разохотился. Обвязав сверху ведро чистой тряпицей, которую он для этой надобности и прихватил с собой, чтобы не высыпалась по дороге ягода, он неторопливо стал спускаться по тропке обратно. Митяй, не разгибая спины, рывками шевелился за строем реденьких березок справа, дядю Володю видно не было, он, похоже, предпочитал оставаться один. От избытка счастья Саня сладостно вздохнул - так хорошо было, так светло и покойно и в себе и в мире этом, о бесконечной, ярост-ной благодати которого он даже не подозревал, а только предчувствовал, что она где-то и для кого-то может быть. Но чтоб для него!.. И в себе, оказывается, многого не знал и не подозревал - этого, например, нечеловечески сильного и огромного чувства, пытающегося вместить в себя все сияние и все движение мира, всю его необъяснимую красоту и страсть, всю обманчиво сошедшу-юся в одно зрение полноту. Саню распирало от этого чувства, он готов был выскочить из себя и взлететь, поддавшись ему... он готов был на что угодно.

Захотелось вдруг пить, и он, спустившись к речке, попил, прихлебывая из ладони.

Солнце поднялось высоко, день раздвинулся шире и стал глубже и просторней. Все вокруг было как-то по-особенному ярко и свежо, точно Саня только что попал сюда совсем из другого, тесного и серого, мира или, по крайней мере, из зимы. Воздух гудел от солнца, от его ровно и чисто спадающего светозарного могучего течения; теперь, после ночи, пила и не могла напиться и насытиться солнцем земля, и так до новой ночи, когда небо опять потребует от нее свою долю. Всякий звук, всякий трепет листочка казался не случайным, значащим больше, чем просто звук или трепет, чем обычное существование их во дню, как и сам день не мог быть лишь движением времени. Нет, это был его величество и сиятельство день, случающийся на году лишь однажды или даже раз в несколько лет, в своем величии, сиянии и значении доходящий до последних границ. В такой день где-то - на земле или в небе - происходит что-то особенное, с него начина-ется какой-то другой отсчет. Но где, что, какой? Нет, слишком велик и ничему не подвластен, слишком вышен и всеславен был он, этот день, чтобы поддался он хоть какому-нибудь умствен-ному извлечению из себя. Его возможно лишь чувствовать, угадывать, внимать - и только, а неизъяснимость вызванных им чувств лишь подтверждает его огромную неизъяснимость.

Саня принялся опять за ягоду, за дело, которое было ему по силам, но, смущенный и раздоса-дованный то ли неумелостью, то ли оплошностью своей, помешавшим понять ему что-то важное, что-то такое, что было совсем рядом и готово было помочь ему, расстроенный и недовольный собой, он провозился с последним бидоном долго. "Что-то", "какой-то", "где-то", "когда-то" - как все это неверно и неопределенно, как смазано и растерто в туманных представлениях и чувствованиях, и неужели то же самое у всех? Но ведь, как никогда прежде, близок он был к этим "что-то" и "какой-то", ощущал тепло и волнение в себе от их дыхания и вздрагивал от их прикос-новения, с готовностью раскрывался и замирал от их обещающего присутствия. И чего же недостало в нем, чтобы увидеть и понять? Какого, способного отделиться, чтоб встретить и ввести вовнутрь, существа-вещества, из каких глубин какого изначалья? Или его только дразнили, играли с ним в прятки, заметив его доверчивость и любопытство? И как знать: если бы он оказался в состоянии угадать и принять в себя эту загадочную и желанную неопределенность, раскрыть и назвать ее словом - не стало бы это примерно тем же, что говорящий попугай среди людей?

Увидев, что дядя Володя направляется к шалашу, Саня пошел вслед за ним и хотел высыпать из своего бидона в его далеко не полный горбовик, но дядя Володя неожиданно грубо и резко не позволил. Саня, очень удивленный, отступил и поставил бидон на землю рядом с рюкзаком. Делать больше было нечего. Он сел на камень возле потухшего костра и, задумавшись и заглядевшись без внимания, окунулся опять в тепло и сияние до конца распахнувшегося, замершего над ним во всей своей благодати и мощи, раскрытой бездонности и нежности, без сомнения, заглавно-го среди многих и многих, дня. Он сидел и слабой, усыпленной, завороженной и отрывистой мыслью думал: "Что же мне еще надо? Так хорошо! В одно время он, такой день, и я... в одно время и здесь..."

И когда на обратном пути поднялись они с тяжелой поклажей на вершину перевала, на тот таежный каменный "трон", откуда волнами уплывали вдали леса; когда, встав на краю обрыва, оглядел на прощанье Саня это сияющее под солнцем без конца и без края и синеющее уже под ним величественное в красоте и покое первобытное раздолье - от восторга и непереносимо-сладкой боли гулко и отрывисто застучало у Сани сердце: пусть, пусть что угодно он это видел! * * * В поздних и мягких сумерках они вышли к Байкалу, перешли через рельсовую дорогу и в высоко и округло, как остров, стоящем лесном отбое между дорогой и берегом скинули со спин поклажу. Мягкие сумерки - верный признак того, что сегодняшний день по звонкой и чистой мощи своей не повторится ни завтра, ни послезавтра, долго-долго. Земные праздники мы знаем - то был праздник неба, который оно, небо, не может справлять только в своих просторах, то было щедрое пограничье между двумя пределами. И вот он кончился, и вот оно минуло. Догорел свет, небо потухло, не давая глубины, и затмилось; сглупа выскочили над Байкалом слабые, мутные звездочки и тут же, как одернутые, скрылись. Резко и отчетливо выделяясь, темнел лес, не вставший еще сплошной стеной, выказывающий разнорсст и глубину, в нем длинными и тоскливыми вздохами пошумливал верховой ветер. Резко очерчивались густой синью и дальние берега на той стороне Байкала; вода в море, притушенная скучным небом, едва мерцала дрожащим и искривлен-ным, как бы проникающим из-под дна свечением.

До поезда оставалось минут сорок. Растянувшись на траве у края обрывистого берега, они не шевелились: не было сил. Гудели ноги, гудели спины - без боязни хоть сколько-нибудь ошибить-ся, это можно было сказать о всех троих. Они замешкались сначала на ягоде из-за дяди Володи, которому хотелось добрать горбовик, потом замешкались в дороге, соблазнившись шишками, когда Митяй отыскал припрятанный колот и показал, как им пользуются в деле. Так что шли они из тайги с двумя разными урожаями - не шли, а, припозднившись больше, чем можно, последние километры бежали едва не бегом, чтобы успеть при свете. В темноте по этой тропе сам черт ногу сломит, не то что они. Спина у Сани саднила: нижней тяжелой кромкой ведра, прыгающего при каждом шаге, он набил себе кровавую полосу, только теперь по-настоящему оценив достоинства горбовика. Дядя Володя к концу дороги совсем запалился, он и теперь дышал со всхлипами, делая попытки ругаться и давясь словами. Митяй молчал; привычный и не к таким марш-броскам, он устал, но не изнемог и лежал отдыхая, а не так, как Саня с дядей Володей пластом, мало что и видя и слыша вокруг себя.

Отдышавшись, Митяй поднялся, нашел справа от леска спуск к Байкалу, у воды разделся до пояса и стал шумна плескаться, пошлепывая руками по телу и вскрикивая; Саня подумал, что и ему надо бы тоже помыться, но ноги не поднимали. Митяй, взбодренный и повеселевший, вернулся с котелком воды и, развязывая притороченную к горбовику торбу с оставшейся едой, сказал:

- Хорошо бы чаек сварганить, да не успеем.

Саня потянулся к рюкзаку, достал из него хлеб и мятые яйца, кое-как вытянул из кармашка кружку. Что хотелось, так это пить. Теперь, когда немного отдохнули и вязкая горечь из горла ушла, давала знать себя глубокая, требовательная жажда. Он залпом выпил кружку, хотелось еще. Дядя Володя тоже потянулся к котелку п принялся пить через край, толстое и морщинистое горло его ходило как мехи. Митяй подождал, пока дядя Володя оторвется, выплеснул остатки и протянул ему котелок:

- Теперь твоя очередь.

- Вон парень сходит,- прохрипел дядя Володя, передавая котелок Сане.

Саня спустился, заставил себя умыться, вытер лицо рукавом рубашки и, замерев, прислушался. Все вокруг затаенно жило своей отдельной, не сходящейся в одно целое, жизнью: так же пошум-ливал в верхушках деревьев вялый, прерывистый ветер, слабо шевелилась с облизывающимся причмокиванием вода, пестрела, отдавая теплом, россыпь камней на берегу, плавали в воздухе над водой с резким моторным звуком круглые черные жуки. Сверху доносились неразборчивые и недружелюбные голоса дяди Володи и Митяя. Когда Саня подошел, они смолкли. Он снова налил в кружку воды и принялся очищать яйцо. Есть по-прежнему не хотелось - по-прежнему хотелось пить, но, чтобы получить у кого-то право на воду, он заставил себя проглотить невкусную и теплую мякоть яйца.

Рюкзак сполз с ведра, и оно, обвязанное сверху тряпкой, выделялось в темноте резкой, раздражающей глаз белизной. Саня не поленился и прикрыл ведро.

- Ну и что ты собираешься делать с этой ягодой? - вдруг спросил дядя Володя, спросил негромко, но как-то значительно, с ударением.

- Не знаю,- пожал плечами Саня. Он решил, что дядя Володя спрашивает потому, что не уверен, сумеет ли он, Саня, обработать без взрослых ягоду.Сварю, наверно, половину... половину истолку.

- Нельзя ее варить,- решительно и твердо сказал дядя Володя. И еще решительней добавил: - И есть ее нельзя.

- Почему?

- Кто, какой дурак берет ягоду в оцинкованную посуду? Да еще чтоб ночевала! Да такая ягода!

Саня ничего не понимал: какая такая особая ягода? При чем здесь ночевала? Что такое оцинкованное? Шутит, что ли, дядя Володя?

Митяй не сразу, с какой-то излишней задумчивостью и замедленностью поднялся, нагнулся над Саниным рюкзаком и стащил с ведра тряпку. И увидел ведро действительно оцинкованное.

- Ты, гад!..- оборачиваясь к дяде Володе, начал он.- Ты что же это делаешь, а? Ты что же это?..- Он двинулся к дяде Володе, тот вскочил.- Ведь ты же видал, ты знал, ты, главно, там видал! И дал парню набрать, дал ему вынести - ну, не гад ли, а?! Я тебя!..

- Только тронь! - предупредил дядя Володя, отскакивая, и закричал: - А ты не видал? Ты там не видал? Ты не знал? Чего ты ваньку валяешь? Оно на виду, оно открытое стояло! Ты что, маленький?!

Митяй опешил и остановился.

- Да видал! Видал! - завопил он.- Знал! Но у меня, главно, из головы вон. Я смотрел и не видел. А ты, гад, ждал. Я забыл, совсем забыл!

- Больше не забудешь. Учить вас надо. И парень всю жизнь будет помнить.

Митяй заметался, словно что-то подыскивая под ногами, на глаза ему попалось ведро с открытой ягодой,- решительно и вне себя он выхватил это ведро из рюкзака и резким и быстрым движением вымахнул из него ягоду под откос. Она зашелестела, скатываясь, и затихла.

- Митяй, ты что?! - вскочил до того сидевший и все еще ничего не понимавший Саня.- Зачем ты, Митяй?! Зачем?!

- Нельзя, Саня,- торопливо и испуганно забормотал Митяй, и сам пораженный той решимостью, с которой он расправился с ягодой.- Нельзя. Она, главно, за ночь сок дала... сам отравишься и других... никак нельзя в оцинкованное... Ну, идиот я, ну, идиот. От и до. Ходи с таким идиотом...

Он сел и затих. Саня подобрал ведро и поставил его в рюкзак, потом аккуратно, со странной внимательностью следя за собой, как за посторонним, застегнул рюкзак на все застежки.

- Теперь, дядечка Володечка, ходи и оглядывайся,- неожиданно спокойно сказал Митяй.- Такое гадство в тайгу нести... мало тебе поселка?!

- Сядешь,- так же спокойно ответил дядя Володя.- Сидел и еще сядешь.

- А я об тебя руки марать не буду,- уверенно и как дело решенное заявил Митяй.- На тебя первая же лесина сама свалится, первый же камень оборвется. Вот увидишь. Они такие фокусы не любят... ой, не любят!

Стал слышен стукоток поезда. ...Сане снились в эту ночь голоса. Ничего не происходило, но на разные лады в темноту и пустоту звучали в нем разные голоса. И все они шли из него, были частью его растревоженной плоти и мысли, все они повторяли то, что в растерянности, в тревоге или в гневе мог бы сказать он. Он узнавал и то, что мог бы сказать через много-много лет. И только один голос произнес такое, такие грязные и грубые слова и таким привычно-уверенным тоном, чего в нем не было и никогда не могло быть.

Он проснулся в ужасе: что это? кто ото? откуда в нем это взялось?


1981

Просмотр содержимого документа
«Вельд Рэй Бредбери»

"Вельд" Рэй Брэдбери


- Джорджи, пожалуйста, посмотри детскую комнату.


- А что с ней?


- Не знаю.


- Так в чем же дело?


- Ни в чем, просто мне хочется, чтобы ты ее посмотрел или пригласи психиатра, пусть он посмотрит.


- При чем здесь психиатр?


- Ты отлично знаешь при чем. - стоя по среди кухни, она глядела на плиту, которая, деловито жужжа, сама готовила ужин на четверых. - Понимаешь, детская изменилась, она совсем не такая, как прежде.


- Ладно, давай посмотрим.


Они пошли по коридору своего звуконепроницаемого дома, типа: "Все для счастья", который стал им в тридцать тысяч долларов (с полной обстановкой), - дома, который их одевал, кормил, холил, укачивал, пел и играл им. Когда до детской оставалось пять шагов, что-то щелкнуло, и в ней зажегся свет. И в коридоре, пока они шли, один за другим плавно, автоматически загорались и гасли светильники.


- Ну, - сказал Джордж Хедли.


Они стояли на крытом камышовой циновкой полу детской комнаты. Сто сорок четыре квадратных метра, высота - десять метров; она стоила пятнадцать тысяч. "Дети должны получать все самое лучшее", - заявил тогда Джордж.


Тишина. Пусто, как на лесной прогалине в знойный полдень. Гладкие двумерные стены. На глазах у Джорджа и Лидии Хедли они, мягко жужжа, стали таять, словно уходя в прозрачную даль, и появился африканский вельд - трехмерный, в красках, как настоящий, вплоть до мельчайшего камешка и травинки. Потолок над ними превратился в далекое небо с жарким желтым солнцем.


Джордж Хедли ощутил, как на лбу у него проступает пот.


- Лучше уйдем от солнца, - предложил он, - уж больно естественное. И вообще, я ничего такого не вижу, все как будто в порядке.


- Подожди минуточку, сейчас увидишь, - сказала жена.


В этот миг скрытые одорофоны, вступив в действие, направили волну запахов на двоих людей, стоящих среди опаленного солнцем вельда. Густой, сушащий ноздри запах жухлой травы, запах близкого водоема, едкий, резкий запах животных, запах пыли, которая клубилась в раскаленном воздухе, облачком красного перца. А вот и звуки: далекий топот антилопьих копыт по упругому дерну, шуршащая поступь крадущихся хищников.


В небе проплыл силуэт, по обращенному вверх потному лицу Джорджа Хедли скользнула тень.


- Мерзкие твари, - услышал он голос жены, стервятники...


- Смотри-ка, львы, вон там, в дали, вон, вон! Пошли на водопой. Видишь, они там что-то ели.


- Какое-нибудь животное. - Джордж Хедли защитил воспаленные глаза ладонью от слепящего солнца, - зебру... Или жирафенка...


- Ты уверен? - ее голос прозвучал как-то странно.


- Теперь-то уверенным быть нельзя, поздно, - шутливо ответил он. - Я вижу только обглоданные кости да стервятников, которые подбирают ошметки.


- Ты не слышал крика? - спросила она.


- Нет.


- Так с минуту назад?


- Ничего не слышал.


Львы медленно приближались. И Джордж Хедли - в который раз - восхитился гением конструктора, создавшего эту комнату. Чудо совершенства - за абсурдно низкую цену. Всем бы домовладельцам такие! Конечно, иногда они отталкивают своей клинической продуманностью, даже пугают, вызывают неприятное чувство, но чаще всего служат источником забавы не только для вашего сына или дочери, но и для вас самих, когда вы захотите развлечься короткой прогулкой в другую страну, сменить обстановку. Как сейчас, например!


Вот они, львы, в пятнадцати футах, такие правдоподобные - да-да, такие, до ужаса, до безумия правдоподобные, что ты чувствуешь, как твою кожу щекочет жесткий синтетический мех, а от запаха разгоряченных шкур у тебя во рту вкус пыльной обивки, их желтизна отсвечивает в твоих глазах желтизной французского гобелена... Желтый цвет львиной шкуры, жухлой травы, шумное львиное дыхание в тихий полуденный час, запах мяса из открытой, влажной от слюны пасти.


Львы остановились, глядя жуткими желто-зелеными глазами на Джорджа и Лидию Хедли.


- Берегись! - вскрикнула Лидия.


Львы ринулись на них.


Лидия стремглав бросилась к двери, Джордж непроизвольно побежал следом. И вот они в коридоре, дверь захлопнута, он смеется, она плачет, и каждый озадачен реакцией другого.


- Джордж!


- Лидия! Моя бедная, дорогая, милая Лидия!


- Они чуть не схватили нас!


- Стены, Лидия, светящиеся стены, только и всего. Не забывай. Конечно, я не спорю, они выглядят очень правдоподобно - Африка в вашей гостиной! - но это лишь повышенного воздействия цветной объемный фильм и психозапись, проектируемые на стеклянный экран, одорофоны и стереозвук. Вот возьми мой платок.


- Мне страшно. - она подошла и всем телом прильнула к нему, тихо плача. - Ты видел? Ты почувствовал? Это чересчур правдоподобно.


- Послушай, Лидия...


- Скажи Венди и Питеру, чтобы они больше не читали про Африку.


- Конечно... Конечно. - он погладил ее волосы. - Обещаешь?


- Разумеется.


- И запри детскую комнату на несколько дней, пока я не справлюсь с нервами.


- Ты ведь знаешь, как трудно с Питером. Месяц назад я наказал его, запер детскую комнату на несколько часов - что было! Да и Венди тоже... Детская для них - все.


- Ее нужно запереть, и никаких поблажек.


- Ладно. - он неохотно запер тяжелую дверь. - Ты переутомилась, тебе нужно отдохнуть.


- Не знаю... Не знаю. - Она высморкалась и села в кресло, которое тотчас тихо закачалось. Возможно, у меня слишком мало дела. Возможно, осталось слишком много времени для размышлений. Почему бы нам на несколько дней не запереть весь дом, не уехать куда-нибудь.


- Ты хочешь сказать, что готова жарить мне яичницу?


- Да. - Она кивнула.


- И штопать мои носки?


- Да. - Порывистый кивок, глаза полны слез.


- И заниматься уборкой?


- Да, да... Конечно!


- А я-то думал, мы для того и купили этот дом, чтобы ничего не делать самим?


- Вот именно. Я здесь вроде ни к чему. Дом - и жена, и мама, и горничная. Разве я могу состязаться с африканским вельдом, разве могу искупать и отмыть детей так быстро и чисто, как это делает автоматическая ванна? Не могу. И не во мне одной дело, а и в тебе тоже. Последнее время ты стал ужасно нервным.


- Наверно, слишком много курю.


- у тебя такой вид, словно и ты не знаешь куда себя деть в этом доме. Куришь немного больше обычного каждое утро, выпиваешь немного больше обычного по вечерам, и принимаешь на ночь снотворного больше обычного. Ты тоже начинаешь чувствовать себя ненужным.


- Я?.. - он молчал, пытаясь заглянуть в собственную душу и понять, что там происходит.


- О, Джорджи! - Она поглядела мимо него на дверь детской комнаты. - Эти львы... Они ведь не могут выйти оттуда?


Он тоже посмотрел на дверь - она вздрогнула, словно от удара изнутри.


- Разумеется, нет, - ответил он.



Они ужинали одни. Венди и Питер отправились на специальный стереокарнавал на другом конце города и сообщили домой по видеофону, что вернуться поздно, не надо их ждать. Озабоченный Джордж Хедли смотрел, как стол-автомат исторгает из своих механических недр горячие блюда.


- Мы забыли кетчуп, - сказал он.


- Простите, - произнес тонкий голосок изнутри стола и появился кетчуп.


"Детская... - подумал Джордж Хедли. - Что ж, детям и впрямь невредно некоторое время пожить без нее. Во всем нужна мера. А они, это совершенно ясно, слишком уж увлекаются Африкой". Это солнц е... Он до сих пор чувствовал на шее его лучи - словно прикосновение горячей лапы. А эти львы. И запах крови. удивительно, как точно детская улавливает телепатическую эманацию психики детей и воплощает любое их пожелание. Стоит им подумать о львах - пожалуйста, вот они. Представят себе зебр - вот зебры. И солнце. И жирафы. И смерть.


Вот именно. Он механически жевал пищу, которую ему приготовил стол. Мысли о смерти. Венди и Питер слишком молоды для таких мыслей. А впрочем, разве дело в возрасте. Задолго то того, как ты понял, что такое смерть, ты уже желаешь смерти кому-нибудь. В два года ты стреляешь в людей из пугача...


Но это... Жаркий безбрежный африканский вельд... ужасная смерть в когтях льва. Снова и снова смерть.


- Ты куда?


Он не ответил ей. Поглощенный своими мыслями, он шел, провожаемый волной света, к детской. Он приложил ухо к двери. Оттуда донесся львиный рык.


Он отпер дверь и распахнул ее. В тот же миг его слуха коснулся далекий крик. Снова рычанье львов... Тишина.


Он вошел в Африку. Сколько раз за последний год он, открыв дверь, встречал Алису в Стране Чудес или Фальшивую Черепаху, или Алладина с его волшебной лампой, или Джека-Тыквенную-Голову из Страны Оз, или доктора Дулитла, или корову, которая прыгала через луну, очень похожую на настоящую, - всех этих чудесных обитателей воображаемого мира. Сколько раз видел он летящего в небе пегаса, или розовые фонтаны фейерверка, или слышал ангельское пение. А теперь перед ним - желтая, раскаленная Африка, огромная печь, которая пышет убийством. Может быть Лидия права. Может, надо и впрямь на время расстаться с фантазией, которая стала чересчур реальной для десятилетних детей. Разумеется, очень полезно упражнять воображение человека. Но если пылкая детская фантазия увлекается каким-то одним мотивом?.. Кажется, весь последний месяц он слышал львиный рык. Чувствовал даже у себя в кабинете резкий запах хищников, да по занятости не обращал внимания...


Джордж Хедли стоял один в степях. Африки Львы, оторвавшись от своей трапезы, смотрели на пего. Полная иллюзия настоящих зверей - если бы не открытая дверь, через которую он видел в дальнем конце темного коридора, будто портрет в рамке, рассеянно ужинавшую жену.


- Уходите, - сказал он львам.


Они не послушались.


Он отлично знал устройство комнаты. Достаточно послать мысленный приказ, и он будет исполнен.


- Пусть появится Аладдин с его лампой, - рявкнул он. По-прежнему вельд, и все те же львы...


- Ну, комната, действуй! Мне нужен Аладдин.


Никакого впечатления. Львы что-то грызли, тряся косматыми гривами.


- Аладдин!


Он вернулся в столовую.


- Проклятая комната, - сказал он, - поломалась, не слушается.


- Или...


- Или что?


- Или НЕ МОЖЕТ послушаться, - ответила Лидия. - Потому что дети уже столько дней думают про Африку, львов и убийства, что комната застряла на одной комбинации.


- Возможно.


- Или же Питер заставил ее застрять.


- ЗАСТАВИЛ?


- Открыл механизм и что-нибудь подстроил.


- Питер не разбирается в механизме.


- Для десятилетнего парня он совсем не глуп. Коэффициент его интеллекта...


- И все-таки...


- Хелло, мам! Хелло, пап!


Супруги Хедли обернулись. Венди и Питер вошли в прихожую: щеки - мятный леденец, глаза - ярко-голубые шарики, от джемперов так и веет озоном, в котором они купались, летя на вертолете.


- Вы как раз успели к ужину, - сказали родители вместе.


- Мы наелись земляничного мороженого и сосисок, - ответили дети, отмахиваясь руками. - Но мы посидим с вами за столом.


- Вот-вот, подойдите-ка сюда, расскажите про детскую, - позвал их Джордж Хедли.


Брат и сестра удивленно посмотрели на него, потом друг на друга.


- Детскую?


- Про Африку и все прочее, - продолжал отец с наигранным добродушием.


- Не понимаю, - сказал Питер.


- Ваша мать и я только что совершили путешествие по Африке: Том Свифт и его Электрический Лев, - усмехнулся Джордж Хедли.


- Никакой Африки в детской нет, - невинным голосом возразил Питер.


- Брось, Питер, мы-то знаем.


- Я не помню никакой Африки. - Питер повернулся к Венди. - А ты?


- Нет.


- А ну, сбегай, проверь и скажи нам.


Она повиновалась брату.


- Венди, вернись! - позвал Джордж Хедли, но она уже ушла. Свет провожал ее, словно рой светлячков. Он слишком поздно сообразил, что забыл запереть детскую.


- Венди посмотрит и расскажет нам, - сказал Питер.


- Что мне рассказывать, когда я сам видел.


- Я уверен, отец, ты ошибся.


- Я не ошибся, пойдем-ка.


Но Венди уже вернулась.


- Никакой Африки нет, - доложила она, запыхавшись.


- Сейчас проверим, - ответил Джордж Хедли.


Они вместе пошли по коридору и отворили дверь в детскую.


Чудесный зеленый лес, чудесная река, пурпурная гора, ласкающее слух пение, а в листве - очаровательная таинственная Рима, на длинных распущенных волосах которой, словно ожившие цветы, трепетали многоцветные бабочки. Ни африканского вельда, ни львов. Только Рима, поющая так восхитительно, что невольно на глазах выступают слезы.


Джордж Хедли внимательно осмотрел новую картину.


- Ступайте спать, - велел он детям.


Они открыли рты.


- Вы слышали?


Они отправились в пневматический отсек и взлетели, словно сухие листья, вверх по шахте в свои спальни.


Джордж Хедли пересек звенящую птичьими голосами полянку и что-то подобрал в углу, поблизости от того места, где стояли львы. Потом медленно возвратился к жене.


- Что это у тебя в руке?


- Мой старый бумажник, - ответил он и протянул его ей.


От бумажника пахло жухлой травой и львами. На нем были капли слюны, и следы зубов, и с обеих сторон пятна крови.


Он затворил дверь детской и надежно ее запер.


В полночь Джордж все еще не спал, и он знал, что жена тоже не спит.


- Так ты думаешь, Венди ее переключила? - спросила она наконец в темноте.


- Конечно.


- Превратила вельд в лес и на место львов вызвала Риму?


- Да.


- Но зачем?


- Не знаю. Но пока я не выясню, комната будет заперта.


- Как туда попал твой бумажник?


- Не знаю, - ответил он, - ничего не знаю, только одно: я уже жалею, что мы купили детям эту комнату. И без того они нервные, а тут еще такая комната...


- Ее назначение в том и состоит, чтобы помочь им избавиться от своих неврозов.


- Ой, так ли это... - он посмотрел на потолок.


- Мы давали детям все, что они просили. А в награду что получаем - непослушание, секреты от родителей...


- Кто это сказал: "Дети - ковер, иногда на них надо наступать"... Мы ни разу не поднимали на них руку. Скажем честно - они стали несносны. Уходят и приходят, когда им вздумается, с нами обращаются так, словно мы - их отпрыски. Мы их портим, они нас.


- Они переменились с тех самых пор - помнишь, месяца два-три назад, - когда ты запретил им лететь на ракете в Нью-Йорк.


- Я им объяснил, что они еще малы для такого путешествия.


- Объяснил, а я вижу, как они с того дня стали хуже к нам относиться.


- Я вот что сделаю: завтра приглашу Девида Макклина и попрошу взглянуть на эту Африку.


- Но ведь Африки нет, теперь там сказочная страна и Рима.


- Сдается мне, к тому времени снова будет Африка.


Мгновением позже он услышал крики.


Один... другой... Двое кричали внизу. Затем - рычание львов.


- Венди и Питер не спят, - сказала ему жена.


Он слушал с колотящимся сердцем.


- Да, - отозвался он. - Они проникли в детскую комнату.


- Эти крики... они мне что-то напоминают.


- В самом деле?


- Да, мне страшно.


И как ни трудились кровати, они еще целый час не могли укачать супругов Хедли. В ночном воздухе пахло кошками.



- Отец, - сказал Питер.


- Да?


Питер разглядывал носки своих ботинок. Он давно избегал смотреть на отца, да и на мать тоже.


- Ты что же, навсегда запер детскую?


- Это зависит...


- От чего? - резко спросил Питер.


- От тебя и твоей сестры. Если вы не будете чересчур увлекаться этой Африкой, станете ее чередовать... скажем, со Швецией, или Данией, или Китаем.


- Я думал, мы можем играть во что хотим.


- Безусловно, в пределах разумного.


- А чем плоха Африка, отец?


- Так ты все-таки признаешь, что вызывал Африку!


- Я не хочу, чтобы запирали детскую, - холодно произнес Питер. - Никогда.


- Так позволь сообщить тебе, что мы вообще собираемся на месяц оставить этот дом. Попробуем жить по золотому принципу: "Каждый делает все сам".


- Ужасно! Значит, я должен сам шнуровать ботинки, без автоматического шнуровальщика? Сам чистить зубы, причесываться, мыться?


- Тебе не кажется, что это будет даже приятно для разнообразия?


- Это будет отвратительно. Мне было совсем не приятно, когда ты убрал автоматического художника.


- Мне хотелось, чтобы ты научился рисовать, сынок.


- Зачем? Достаточно смотреть, слушать и обонять! Других стоящих занятий нет.


- Хорошо, ступай, играй в Африке.


- Так вы решили скоро выключить наш дом?


- Мы об этом подумывали.


- Советую тебе подумать еще раз, отец.


- - Но-но, сынок, без угроз!


- Отлично. - И Питер отправился в детскую.



- Я не опоздал? - спросил Девид Макклин.


- Завтрак? - предложил Джордж Хедли.


- Спасибо, я уже. Ну, так в чем дело?


- Девид, ты разбираешься в психике?


- Как будто.


- Так вот, проверь, пожалуйста, нашу детскую. Год назад ты в нее заходил - тогда заметил что-нибудь особенное?


- Вроде нет. Обычные проявления агрессии, тут и там налет паранойи, присущей детям, которые считают, что родители их постоянно преследуют. Но ничего, абсолютно ничего серьезного.


Они вышли в коридор.


- Я запер детскую, - объяснил отец семейства, - а ночью дети все равно проникли в нее. Я не стал вмешиваться, чтобы ты мог посмотреть на их затеи.


Из детской доносились ужасные крики.


- Вот-вот, - сказал Джордж Хедли. - Интересно, что ты скажешь?


Они вошли без стука.


Крики смолкли, львы что-то пожирали.


- Ну-ка. дети, ступайте в сад, - распорядился Джордж Хедли - Нет-нет, не меняйте ничего, оставьте стены, как есть. Марш!


Оставшись вдвоем, мужчины внимательно посмотрели на львов, которые сгрудились поодаль, жадно уничтожая свою добычу.


- Хотел бы я знать, что это, - сказал Джордж Хедли. - Иногда мне кажется, что я вижу... Как думаешь, если принести сильный бинокль...


Девид Макклин сухо усмехнулся.


- Вряд ли...


Он повернулся, разглядывая одну за другой все четыре стены.


- Давно это продолжается?


- Чуть больше месяца.


- Да, ощущение неприятное.


- Мне нужны факты, а не чувства.


- Дружище Джордж, найди мне психиатра, который наблюдал бы хоть один факт. Он слышит то, что ему сообщают об ощущениях, то есть нечто весьма неопределенное. Итак, я повторяю: это производит гнетущее впечатление. Положись на мой инстинкт и мое предчувствие. Я всегда чувствую, когда назревает беда. Тут кроется что-то очень скверное. Советую вам совсем выключить эту проклятую комнату и минимум год ежедневно приводить ко мне ваших детей на процедуры.


- Неужели до этого дошло?


- Боюсь, да. Первоначально эти детские были задуманы, в частности, для того, чтобы мы, врачи, без обследования могли по картинам на стенах изучать психологию ребенка и исправлять ее. Но в данном случае детская, вместо того чтобы избавлять от разрушительных наклонностей, поощряет их!


- Ты это и раньше чувствовал?


- Я чувствовал только, что вы больше других балуете своих детей. А теперь закрутили гайку. Что произошло?


- Я не пустил их в Нью-Йорк.


- Еще?


- Убрал из дома несколько автоматов, а месяц назад пригрозил запереть детскую, если они не будут делать уроков. И действительно запер на несколько дней, чтобы знали, что я не шучу.


- Ага!


- Тебе это что-нибудь говорит?


- Все. На место рождественского деда пришел бука. Дети предпочитают рождественского деда. Ребенок не может жить без привязанностей. Вы с женой позволили этой комнате, этому дому занять ваше место в их сердцах. Детская комната стала для них матерью и отцом, оказалась в их жизни куда важнее подлинных родителей. Теперь вы хотите ее запереть. Не удивительно, что здесь появилась ненависть. Вот - даже небо излучает ее. И солнце. Джордж, вам надо переменить образ жизни. Как и для многих других - слишком многих, - для вас главным стал комфорт. Да если завтра на кухне что-нибудь поломается, вы же с голоду помрете. Не сумеете сами яйца разбить! И все-таки советую выключить все. Начните новую жизнь. На это понадобится время. Ничего, за год мы из дурных детей сделаем хороших, вот увидишь.


- А не будет ли это слишком резким шоком для ребят - вдруг запереть навсегда детскую?


- Я не хочу, чтобы зашло еще дальше, понимаешь?


Львы кончили свой кровавый пир.


Львы стояли на опушке, глядя на обоих мужчин.


- Теперь я чувствую себя преследуемым, - произнес Макклин. - Уйдем. Никогда не любил эти проклятые комнаты. Они мне действуют на нервы.


- А львы - совсем как настоящие, верно? - сказал Джордж Хедли. - Ты не допускаешь возможности...


- Что?!


- ...что они могут стать настоящими?


- По-моему, нет.


- Какой-нибудь порок в конструкции, переключение в схеме или еще что-нибудь?


- Нет.


Они пошли к двери.


- Мне кажется, комнате не захочется, чтобы ее выключали, - сказал Джордж Хедли.


- Никому не хочется умирать, даже комнате.


- Интересно: она ненавидит меня за мое решение?


- Здесь все пропитано паранойей, - ответил Девид Макклин. - До осязаемости. Эй! - Он нагнулся и поднял окровавленный шарф. - Твой?


- Нет. - Лицо Джорджа окаменело. - Это Лидии.


Они вместе пошли к распределительному щитку и повернули выключатель, убивающий детскую комнату.


Дети были в истерике. Они кричали, прыгали, швыряли вещи. Они вопили, рыдали, бранились, метались по комнатам.


- Вы не смеете так поступать с детской комнатой, не смеете!


- Угомонитесь, дети.


Они в слезах бросились на диван.


- Джордж, - сказала Лидия Хедли, - включи детскую на несколько минут. Нельзя так вдруг.


- Нет.


- Это слишком жестоко.


- Лидия, комната выключена и останется выключенной. И вообще, пора кончать с этим проклятым домом. Чем больше я смотрю на все это безобразие, тем мне противнее. И так мы чересчур долго созерцали свой механический электронный пуп. Видит бог, нам необходимо сменить обстановку!


И он стал ходить из комнаты в комнату, выключая говорящие часы, плиты, отопление, чистильщиков обуви, механические губки, мочалки, полотенца, массажистов и все прочие автоматы, которые попадались под руку.


Казалось, дом полон мертвецов. Будто они очутились на кладбище механизмов. Тишина. Смолкло жужжание скрытой энергии машин, готовых вступить в действие при первом же нажиме на кнопки.


- Не позволяй им это делать! - завопил Питер, подняв лицо к потолку, словно обращаясь к дому, к детской комнате - Не позволяй отцу убивать все. - Он повернулся к отцу. - До чего же я тебя ненавижу!


- Оскорблениями ты ничего не достигнешь.


- Хоть бы ты умер!


- Мы долго были мертвыми. Теперь начнем жить по-настоящему. Мы привыкли быть предметом забот всевозможных автоматов - отныне мы будем жить.


Венди по-прежнему плакала. Питер опять присоединился к ней.


- Ну, еще немножечко, на минуточку, только на минуточку! - кричали они.


- Джордж, - сказала ему жена, - это им не повредит.


- Ладно, ладно, пусть только замолчат. На одну минуту, учтите, потом выключу совсем.


- Папочка, папочка, папочка! - запели дети, улыбаясь сквозь слезы.


- А потом - каникулы. Через полчаса вернется Девид Макклин, он поможет нам собраться и проводит на аэродром. Я пошел одеваться. Включи детскую на одну минуту, Лидия, слышишь - не больше одной минуты.


Дети вместе с матерью, весело болтая, поспешили в детскую, а Джордж, взлетев наверх по воздушной шахте, стал одеваться. Через минуту появилась Лидия.


- Я буду рада, когда мы покинем этот дом, - вздохнула она.


- Ты оставила их в детской?


- Мне тоже надо одеться. О, эта ужасная Африка. И что они в ней видят?


- Ничего, через пять минут мы будем на пути в Айову. Господи, какая сила загнала нас в этот домр.. Что нас побудило купить этот кошмар!


- Гордыня, деньги, глупость.


- Пожалуй, лучше спуститься, пока ребята опять не увлеклись своим чертовым зверинцем.


В этот самый миг они услышали голоса обоих детей.


- Папа, мама, скорей, сюда, скорей!


Они спустились по шахте вниз и ринулись бегом по коридору. Детей нигде не было видно.


- Венди! Питер!


Они ворвались в детскую. В пустынном вельде - никого, ни души, если не считать львов, глядящих на и их.


- Питер! Венди!


Дверь захлопнулась.


Джордж и Лидия Хедли метнулись к выходу.


- Откройте дверь! - закричал Джордж Хедли, дергая ручку. - Зачем вы ее заперли? Питер! - Он заколотил в дверь кулаками. - Открой!


За дверью послышался голос Питера:


- Не позволяй им выключать детскую комнату и весь дом.


Мистер и миссис Джордж Хедли стучали в дверь.


- Что за глупые шутки, дети! Нам пора ехать. Сейчас придет мистер Макклин и...


И тут они услышали...


Львы с трех сторон в желтой траве вельда, шуршание сухих стеблей под их лапами, рокот в их глотках.


Львы.


Мистер Хедли посмотрел на жену, потом они вместе повернулись лицом к хищникам, которые медленно, припадая к земле, подбирались к ним.


Мистер и миссис Хедли закричали.


И вдруг они поняли, почему крики, которые они слышали раньше, казались им такими знакомыми.



- Вот и я, - сказал Девид Макклин, стоя на пороге детской комнаты. - О, привет!


Он удивленно воззрился на двоих детей, которые сидели на поляне, уписывая ленч. Позади них был водоем и желтый вельд; над головами - жаркое солнце. У него выступил пот на лбу.


- А где отец и мать?


Дети обернулись к нему с улыбкой.


- Они сейчас придут.


- Хорошо, уже пора ехать.


Мистер Макклин приметил вдали львов - они из-за чего-то дрались между собой, потом успокоились и легли с добычей в тени деревьев.


Заслонив глаза от солнца ладонью, он присмотрелся внимательнее.


Львы кончили есть и один за другим пошли на водопой.


Какая-то тень скользнула по разгоряченному лицу мистера Макклина. Много теней. С ослепительного неба спускались стервятники.


- Чашечку чаю? - прозвучал в тишине голос Венди.


Просмотр содержимого документа
«Выпрямила Успенский Глеб»

Успенский Глеб «Выпрямила»


(Отрывок из записок Тяпушкина.)

I

...Кажется, в "Дыме" устами Потугина И. С. Тургенев сказал такие слова: "Венера Милосская несомненнее принципов восемьдесят девятого года". Что же значит это загадочное слово "несомненнее" Венера Милосская несомненна, а принципы сомненны? И есть ли наконец что-нибудь общего между этими двумя сомненными и несомненными явлениями?

Не знаю, как понимают дело "знатоки", но мне кажется, что не только "принципы" стоят на той самой линии, которая заканчивается "несомненным", но что даже я, Тяпушкин, ныне сельский учитель, даже я, ничтожное земское существо, также нахожусь на той самой линии, где и принципы, где и другие удивительные проявления жаждущей совершенства человеческой души, на той линии, в конце которой, по нынешним временам, я, Тяпушкин, вполне согласен поставить фигуру Венеры Милосской. Да, мы все на одной линии, и если я, Тяпушкин, стою, быть может, на самом отдаленнейшем конце этой линии, если я совершенно неприметен по своим размерам, то это вовсе не значит, чтобы я был сомненнее "принципов" или чтобы принципы были сомненнее Венеры Милосской; все мы - я, Тяпушкин, принципы и Венера - все мы одинаково несомненны, то есть моя, тяпушкинская, душа, проявляя себя в настоящее время в утомительной школьной работе, в массе ничтожнейших, хотя и ежедневных, волнений и терзаний, наносимых на меня народною жизнью, действует и живет в том же самом несомненном направлении и смысле, которые лежат и в несомненных принципах и широко выражаются в несомненности Венеры Милосской.

А то скажите, пожалуйста, что выдумали: Венера Милосская несомненна, "принципы" уже сомненны, а я, Тяпушкин, сидящий почему-то в глуши деревни, измученный ее настоящим, опечаленный и поглощенный ее будущим, - человек, толкующий о лаптях, деревенских кулаках и т. д., - я-то будто бы уж до того ничтожен, что и места на свете мне нет!

Напрасно! Именно потому-то, что я вот в ту самую минуту, когда пишу это, сижу в холодной, по всем углам промерзшей избенке, что у меня благодаря негодяю старосте развалившаяся печка набита сырыми, шипящими и распространяющими угар дровами, что я сплю на голых досках под рваным полушубком, что меня хотят "поедом съесть" чуть не каждый день, - именно потому-то я и не могу, да и не желаю устранить себя с той самой линии, которая и через принципы и через сотни других великих явлений, благодаря которым вырастал человек, приведет его, быть может, к тому совершенству, которое дает возможность чуять Венера Милосская. А то, изволите видеть: "там, мол, красота и правда, а тут, у вас, -только мужицкие лапти, рваные полушубки да блохи!" Извините!..

Все это я пишу по следующему, весьма неожиданному для меня обстоятельству: был я вчера благодаря масленице в губернском городе, частью по делам, частью за книжками, частью посмотреть, что там делается вообще. И за исключением нескольких дельно занятых минут, проведенных в лаборатории учителя гимназии, - минут, посвященных науке, разговору "не от мира сего", напоминавшему монашеский разговор в монашеской келье, - все, что я видел за пределами этой кельи, поистине меня растерзало; я никого не осуждаю, не порицаю, не могу даже выражать согласия или несогласия с убеждениями тех лиц "губернии", губернской интеллигенции, которую я видел, нет! Я изныл душой в каких-нибудь пять, шесть часов пребывания среди губернского общества именно потому, что не видел и признаков этих убеждений, что вместо них есть какая-то печальная, плачевная необходимость уверять себя, всех и каждого в невозможности быть сознающим себя человеком, в необходимости делать огромные усилия ума и совести, чтобы построить свою жизнь на явной лжи, фальши и риторике.

Я уехал из города, ощущая огромный кусок льду в моей груди; ничего не нужно было сердцу, и ум отказывался от всякой работы. И в такую-то мертвую минуту я был неожиданно взволнован следующей сценой:

- Поезд стоит две минуты! - второпях пробегая по вагонам, возвестил кондуктор.

Скоро я узнал, отчего кондуктор должен был так поспешно пробежать по вагонам, как он пробежал: оказалось, что в эти две минуты нужно было посадить в вагоны третьего класса огромную толпу новобранцев последнего призыва из нескольких волостей.

Поезд остановился; был пятый час вечера; сумрак уже густыми тенями лег на землю; снег большими хлопьями падал с темного неба на огромную массу народа, наполнявшую платформу: тут были жены, матери, отцы, невесты, сыновья, братья, дядья - словом, масса народа. Все это плакало, было пьяно, рыдало, кричало, прощалось. Какие-то энергические кулаки, какие-то поднятые локти, жесты пихающих рук, дружно направленные на массу и среди массы, сделали то, что народ валил на вагоны, как испуганное стадо, валился между буферами, бормоча пьяные слова, валялся на платформе, на тормозе вагона, лез и падал, и плакал, и кричал. Послышался треск стекол, разбиваемых в вагонах, битком набитых народом; в разбитые окна высунулись головы, растрепанные, разрезанные стеклом, пьяные, заплаканные, хриплыми голосами кричавшие что-то, вопиявшие о чем-то.

Поезд умчался.

Все это продолжалось буквально две-три минуты; и это потрясающее "мгновение" воистину потрясло меня; точно огромный пласт сырой земли был отодран неведомою силой, оторван каким-то гигантским плугом от своего исконного места, оторван так, что затрещали и оборвались живые корни, которыми этот пласт земли прирос к почве, оторван и унесен неведомо куда... Тысячи изб, семей представились мне как бы ранеными, с оторванными членами, предоставленными собственными средствами залечивать эти раны, "справляться", заращивать раненые места.

Умышленное "заговаривание" хорошими словами душевной неправды, умышленное стремление не жить, а только соблюсти обличье жизни, впечатление, привезенное мною из города, - слившись с этой "сущей правдой" деревенской жизни, мелькнувшей мне в двухминутной сцене, отразились во мне ощущением какого-то беспредельного несчастия, ощущением, не поддающимся описанию.

Воротившись в свой угол, неприветливый, холодный, с промерзлыми подоконниками, с холодной печью, я был так подавлен сознанием этого несчастия вообще, что невольно и сам почувствовал себя самым несчастнейшим из несчастнейших существ. "Вот что вышло!" - подумалось мне, и, припомнив както сразу всю мою жизнь, я невольно глубоко закручинился над нею: вся она представилась мне как ряд неприветливейших впечатлений, тяжелых сердечных ощущений, беспрестанных терзаний, без просвета, без малейшей тени тепла, холодная, истомленная, а сию минуту не дающая возможности видеть и впереди ровно ничего ласкового.

Затопив печку сырыми дровами, я закутался в рваный полушубок и улегся на самодельную деревянную кровать, лицом в набитую соломой подушку. Я заснул, но спал, чувствуя каждую минуту, что "несчастие" сверлит мой мозг, что горе моей жизни точит меня всего каждую секунду. Мне ничего неприятного не снилось, но что-то заставляло глубоко вздыхать во сне, непрестанно угнетало мой мозг и сердце. И вдруг, во сне же, я по чувствовал что-то другое; это другое было так непохоже на то, что я чувствовал до сих пор, что я хотя и спал, а понял, что со мной происходит что-то хорошее; еще секунда - ив сердце у меня шевельнулась какая-то горячая капля, еще секунда - что-то горячее вспыхнуло таким сильным и радостным пламенем, что я вздрогнул всем телом, как вздрагивают дети, когда они растут, и открыл глаза.

Сознания несчастия как не бывало; я чувствовал себя свежо и возбужденно, и все мои мысли тотчас же, как только я вздрогнул и открыл глаза, сосредоточились на одном вопросе:

- Что это такое? Откуда это счастие? Что именно мне вспомнилось? Чему я так обрадовался?

Я так был несчастлив вообще и так был несчастен в последние часы, что мне непременно нужно было восстановить это воспоминание, обрадовавшее меня во сне, мне стало страшно даже думать, что я не вспомню, что для меня опять останется все только то, что было вчера и сегодня, включительно до этого полушубка, холодной печки, неуютной комнаты и этой буквально "мертвой тишины" деревенской ночи.

Не замечая ни холода моей комнаты, ни ее неприветливости, я курил папиросу за папиросой, широко открытыми глазами всматриваясь в тьму и вызывая в моей памяти все, что в моей жизни было в этом роде.

Первое, что припомнилось мне и что чуть-чуть подходило к тому впечатлению, от которого я вздрогнул и проснулся, - странное дело! - была самая ничтожная деревенская картинка. Не ведаю почему, припомнилось мне, как я однажды, проезжая мимо сенокоса в жаркий летний день, засмотрелся на одну деревенскую бабу, которая ворошила сено; вся она, вся ее фигура с подобранной юбкой, голыми ногами, красным повойником на маковке, с этими граблями в руках, которыми она перебрасывала сухое сено справа налево, была так легка, изящна, так "жила", а не работала, жила в полной гармонии с природой, с солнцем, ветерком, с этим сеном, со всем ландшафтом, с которым были слиты и ее тело и ее душа (как я думал), что я долго-долго смотрел на нее, думал и чувствовал только одно:

"как хорошо!"

Напряженная память работала неустанно: образ бабы, отчетливый до мельчайших подробностей, мелькнул и исчез, дав дорогу другому воспоминанию и образу: нет уж ни солнца, ни света, ни аромата полей, а что-то серое, темное, и на этом фоне - фигура девушки строгого, почти монашеского типа. И эту девушку я видел также со стороны, но она оставила во мне также светлое, "радостное" впечатление потому, что та глубокая печаль - печаль о не своем горе, которая была начертана на этом лице, на каждом ее малейшем движении, была так гармонически слита с ее личною, собственною ее печалью, до такой степени эти две печали, сливаясь, делали ее одну, не давая ни малейшей возможности проникнуть в ее сердце, в ее душу, в ее мысль, даже в сон ее чему-нибудь такому, что бы могло "не подойти", нарушить гармонию самопожертвования, которое она олицетворяла, - что при одном взгляде на нее всякое "страдание" теряло свои пугающие стороны, делалось делом простым, легким, успокаивающим и, главное, живым, что вместо слов: "как страшно!" заставляло сказать: "как хорошо!

как славно!"

Но и этот образ ушел куда-то, и долго-долго моя напряженная память ничего не могла извлечь из бесконечного сумрака моих жизненных впечатлений: но она напряженно и непрестанно работала, она металась, словно искала кого-то или что-то по каким-то темным закоулкам и переулкам, и я почувствовал наконец, что вот-вот она куда-то приведет меня, что... вот уж близко... где-то здесь... еще немножко... Что это?

Хотите - верьте, хотите - нет, но я вдруг, не успев опомниться и сообразить, очутился не в своей берлоге с полуразрушенною печью и промерзлыми углами, а ни много, ни мало - в Лувре, в той самой комнате, где стоит она, Венера Милосская... Да, вот она теперь совершенно ясно стоит передо мною, точь-в-точь такая, какою ей быть надлежит, и я теперь ясно вижу, что вот это самое и есть то, от чего я проснулся; и тогда, много лет тому назад, я также проснулся перед ней, также "хрустнул" всем своим существом, как бывает, "когда человек растет", как было и в нынешнюю ночь.

Я успокоился: больше не было в моей жизни ничего такого; ненормальное напряжение памяти прекратилось, и я спокойно стал вспоминать, как было дело.

II

...Как давно это было! Не меньше как двенадцать лет тому назад довелось быть мне в Париже. В то время я давал уроки у Ивана Ивановича Полумракова. Летом семьдесят второго года Иван Иванович вместе с женой и детьми, а также и сестра жены Ивана Ивановича с супругом и детьми, собрались за границу. Предполагалось так, что я буду находиться при детях, а они, Полумраковы и Чистоплюевы, будут "отдыхать". Я считался у них диким нигилистом; но они охотно держали меня при детях, полагая, что нигилисты хотя и вредные люди и притом весьма ограниченного миросозерцания, тупые и узколобые, но во всяком случае "не врут", а Полумраковы и Чистоплюевы и тогда уже чувствовали, что они по отношению к наивным и простым детским вопросам поставлены в положение довольно неловкое: "врать совестно", а "правду сказать" страшно, и принуждены были поэтому на самые жгучие и важные вопросы детей отвечать какими-то фразами среднего смысла, вроде того, что "тебе это рано знать", "ты этого не поймешь", а иногда, когда уже было особенно трудно, то просто говорили: "Ах, какой ты мальчик! Ты видишь, папа занят".

Так вот и предполагалось, что я, нигилист, буду делать ихним детям "определенное", хотя и ограниченное, узколобое миросозерцание, а они, родители, будут гулять по Парижу. Но решительно не знаю, благодаря какой комбинации случилось так, что дамы и дети в сопровождении компаньонки и какого-то старого генерала очутились где-то на морском берегу, а мужья и я остались в Париже "на несколько дней". Замечательно при этом, что и дамы, уезжая, были очень со мною любезны, говорили даже, что оставляют мужей "на мое попечение". Теперь я догадываюсь, что, кажется, и у дам были относительно меня те же взгляды и те же расчеты, которые вообще исповедовали все они относительно нигилистов, то есть, что хотя и туп, и дик, и ограничен, и окурки кладу чуть не в стакан с чаем, но что всетаки мое "ограниченное" миросозерцание заставит как Ивана Ивановича, так и Николая Николаевича вести себя в моем присутствии не так уж развязно, как это, вероятно, было бы, если бы они за отъездом жен остались в Париже одни с своим широким миросозерцанием. "Все-таки они посовестятся его!" - вот, кажется, что именно думали дамы, любезно оставляя меня в Париже с своими мужьями.

Времени, отпущенного нам для отдыха, было чрезвычайно мало, а Париж так велик, огромен, разнообразен, что надобно было дорожить каждой минутой. Помню поэтому какую-то спешную ходьбу по ресторанам, по пассажам, по бульварам, театрам, загородным местам. Некоторое время - куча впечатлений, без всяких выводов, хотя на каждом шагу кто-нибудь из нас непременно произносил фразу: "А у нас, в России..."

А за этой фразой следовало всегда что-нибудь ироническое или даже нелепое, но заимствованное прямо из русской жизни.

Сравнения всегда были не в пользу отечества.

Такая невозможность разобраться в массе впечатлений осложнялась еще тем обстоятельством, что в 1872 г. Париж уже не был исключительно тем разнохарактерным "тру-ля-ля", каким привык его представлять себе русский досужий человек.

Только что кончились война и коммуна, и еще действовали военные версальские суды; за решеткой Вандомской колонны еще валялась груда мусора и камней, напоминая о ее недавнем разрушении; в зеркальных стеклах ресторанов виднелись звездообразные трещины коммунальных пуль; те же следы пуль - маленькие беленькие кружочки с ободком черной копоти - массами пестрили фасады величественных храмов, законодательного собрания, общественных зданий; вот у статуи богини "Правосудие" неведомо куда отскочил нос, да и у "Справедливости" не совсем хорошо на правом виске, и среди всего этого - мрачные развалины Тюльери с высовывающимися рыжими от огня железными жердями, стропилами. Вообще на каждом шагу видно было, что какая-то грубая, жестокая, незнакомая с перчаткою рука нанесла всему этому недавно еще раззолоченному "тру-ля-ля" оглушительную пощечину. Таким образом, хотя Париж "тру-ля-ля" и действовал уже по-прежнему, как ни в чем не бывало, но в этом действовании нельзя было не приметить какого-то усилия; пощечина ярко горела на физиономии, старавшейся быть веселой и беспечной, и сочетание разухабистых звуков возродившейся из пепла шансонетки с звуками "рррран...", раздававшимися в саторийском лагере и свидетельствовавшими о том, что там кого-то убивают, невольно примешивало к разнообразию впечатлений парижского дня неприятное, мешающее свободному их восприятию чувство стыда, даже как бы позора. Вот почему, между прочим, нам и было весьма трудно разобраться в наших впечатлениях:

набегаемся за день, наглядимся, наедимся, насмотримся, наслушаемся, еще раз и два наедимся и напьемся, а воротимся в свою гостиницу - и можем только бормотать что-то очень неопределенное, хотя и разнообразное и даже бесконечно разнообразное.

Решительно не могу припомнить, каким образом удалось нам наконец уловить одну черту, показавшуюся нам весьма существенною, отличающую "нас" от "них", и мы крепко за нее ухватились, как за путеводную нить.

Подал нам, например, слуга завтрак в загородном ресторанчике, а сам тут же, неподалеку от нас, сел читать газету, и мы, руководимые уловленною нами нитью, уже не преминем по окончании завтрака рассуждать об этом обстоятельстве таким образом:

- Да, личность-то человеческая здесь цела и сохранна!

Вот он - лакей, слуга, тарелки подает, служит из-за куска хлеба, но он - человек! Это не то что наш лакей, который даже бесплатно будет перед вами холопствовать; мало того, что будет тарелки подавать, задохнувшись от благоговения, что "едят хорошие господа", но и лицо-то сделает холопское, и будет не ходить, а бросаться с тарелками, вспотеет весь от умиления.

А это далеко не то! Он человек, его все интересует; он берет себе пять процентов с истраченного вами франка - и конец.

Нет, это не лакей!

Кокотки, бульварные дамы также оказались все до единой не только кокотками, но и человеками.

- Это не то что у нас по Невскому несется в участок на извозчике какая-нибудь трагедия с подбитым глазом или совершенно спокойно, как мужик, во все горло выкрикивающий "сбитень хорош!", приглашает среди белого дня пойти с ней погулять, полагая, что это гулянье нечто вроде должности - недаром начальство выдало ей документ. Нет, тут не то! Тут хоть она и занимается "этими делами", но в ней жив человек; она и этими делами займется и книжку почитает. Что ж делать?

Это уж такой строй, ничего не поделаешь! Я как-то совершенно случайно (Иван Иванович сказал эти слова как-то в сторону, да и Николай Николаевич также при этих словах как будто бы покосился куда-то вниз и вбок) разговорился вот тут на бульваре с одной... - не помню уж, мороженое, что ли, ел, - так ведь это, батюшка, ум! Ведь это живая, блестящая беседа! "Этими делами!" Эти дела - сами собой, а человек-то сознает свое человеческое достоинство! Вот в чем штука-то!

Попали мы в версальские военные суды, где в то время "разделывались с коммунарами". Разделывались с ними без всякого милосердия. В полтора часа разбиралось по пятнадцати дел, причем, что бы ни лепетал в свое оправдание подсудимый, большею частью несчастнейшего вида портной, сапожник, подмастерье, господа судьи, обнажив свои головы перед великими словами: "аu nom du peuple francais"[Именем французского народа (фр.). - Ред.], упекали его в Кайену, Нумею... Камер для этих судов было настряпано пропасть; простыми досками были разгорожены огромные казарменные комнаты на четыре, на шесть клетушек, и в каждой клетушке упекали людей.

- Так ведь что ж, батюшка? Тут ведь борьба! Два порядка, два миросозерцания стоят друг против друга. Какие же тут послабления, снисхождения?.. Чья возьмет! Это не то что у нас - упекут в Сибирь бабу, которая, не помня себя, родила и задушила ребенка, а потом сами же упекатели и собирают ей на дорогу.

И несправедливо и глупо. Нет, здесь открыто, ясно, просто - кто кого! Здесь люди, батюшка, люди, каждый шаг свой на земле отстаивающие с борьбой и кровью... Тут нет гуманной болтовни, от которой тошнит, как у нас, и которая вовсе не обеспечивает нас от того, что гуманно болтающий человек не упечет вас к черту на рога по личной злобе, ради мелкой зависти...

Нет! здесь люди - "человеки", живут и делают без фальши, а только по-человечески... Ну, а уж что делать, если человек вообще плох!

Заглянули в парламент, помещавшийся тогда там же, в Версали. И здесь все оказалось вполне по-человечески.

- Это, батюшка, не то что у нас какой-нибудь чинодрал или чинопер, безжизненнейшая, мертвая душа, строчит какието бессмысленнейшие бумаги и не задумается расказнить всякого, кто усомнится в живом значении исписанного бумажного листа. У нас бумага, чернила, сушь, а жизнь - что твой свиной хлев. Здесь совсем не то; здесь везде жизнь - и на улице и в парламенте. Какова есть, такой ее и получите. Вон, посмотрите-ка направо-то: поел, позавтракал - брюхо-то тянет на покой. А Гамбетта, поглядите-ка, по животу-то себе гладит, тоже перекусил парнишка, должно быть, плотно! Что ж? Ничего!..

Три часа - брюхо давно уж разговаривает... Отчего ж не перекусить? А галдят-то! Да все они немножечко подгуляли за завтраком... коньячишко еще не прошел... Право, ничего! Не беспокойтесь! То, что нужно для живого дела, сделают! Живое дело не велико, просто! Это у нас только "не пимши, не емши"

убиваются по целым годам, стулья кожаные просиживают до дыр, издыхают, что называется, за строченьем бумаг, а все толку нет! Нет, здесь жизнь, здесь люди, человеки; здесь, батюшка, все по-человечески! без прикрас, без фраз!

А когда мы на денек, на два попали в Лондон, так уж тут "правда" осадила нас со всех сторон, на каждом шагу, во всех видах и во всех смыслах.

В каком-то "настоящем" английском ресторане, за пять шиллингов, вместо разнообразного пятифранкового парижского обеда нам три раза кряду дали одно и то же блюдо, три раза мы могли потребовать и съесть по хорошему куску мяса какого-то дикого животного, которое в жареном виде разъезжало в каком-то экипаже на колесах по ресторану (где все посетители хранили мертвое молчание), останавливаясь там, где заметна была пустая тарелка.

- Так, именно так! - сказал восторженно Иван Иванович, когда мы действительно наелись до отвала этим блюдом и вышли на улицу. - Раз, продолжал он, - жизнь правдива, без фальши, она должна быть правдива во всем. Человек бегает, трудится, работает настоящим образом от зари до зари, ему нужна настоящая пища, его незачем надувать ордеврами и разносолами. Есть, так уж есть как следует, и вот вам за пять шиллингов одно блюдо! Это великолепно!

Английская "правда" оказывалась гораздо уж выше французской, в чем мы скоро убедились самым неотразимым фактом. Надоумил нас кто-то (кажется, г-н Бедекер) съездить в Гринвич и съесть там знаменитый парламентский обед - "маленькую рыбку". Обед этот ни по своей цене, ни по своей "знаменитости", очевидно, не мог быть тем деловым обедом делового человека, который так нас восхитил своей "правдой". Это уж должно было быть что-то особенно изысканное. Каково же было наше удивление, когда и этот знаменитый обед еще раз убедил нас в том, что там, где в основании жизни лежит "правда", там для лжи, для притворства, для выдумки нет места даже в самых мельчайших проявлениях жизненного обихода. Обед состоял из множества рыбных блюд; маленькая рыбка, гужон, пескарь, фигурировала на первом плане, и блюда с маленькой рыбкой только изредка перемежались блюдом лососины или какой-нибудь другой рыбы. Но ни маленькая рыбка, ни лососина, ни какая другая из числа рыб, появлявшихся за этим обедом, не была подана в каком-нибудь таком "притворном"

и неправдивом виде, чтобы, съев ее, можно было по совести сказать: "как вкусно!" Лососина пахла лососиной, лучше сказать, тем рыбным запахом, которым пахнет бумага или рука, прикоснувшаяся к рыбе. Правдивая английская фантазия не могла сфальшивить так, как сфальшивила бы французская. Точно таким же натуральным, правдиво-рыбьим запахом отдавали и все прочие посторонние кусочки посторонних рыб, появлявшиеся за обедом.

Что же касается героя обеда, "пескаря", то безукоризненно правдивая английская мысль и тут не могла подняться до шарлатанства и выдумки, и единственно на что у нее хватило смелости, так это только на то, чтобы дать одному блюду маленькой рыбки хоть какое-нибудь отличие от другого. Это отличие и было сделано помощью перца: то рыбка является обжаренною в простом перце, то в кайенском, то в легкой пропорции, то посильнее, то еще полегче или еще позабористее, причем рыбка сама собой сохранила свой натуральный рыбий запах и непременно пахла черт знает чем. После десятка таких тонких блюд, когда уже и усы, и салфетки, и платки, и руки - словом, все, что на вас и около вас, стало пахнуть рыбой и речной водой, появился последний, заключительный экземпляр маленькой рыбки, который, как оказалось впоследствии, достойно увенчал здание правдивого обеда. Эта последняя рыбка, чрезвычайно маленькая, лежала на большой белой тарелке без всяких украшений и аксессуаров, как-то одиноко и загадочно: ее маленькое тело было искривлено как бы предсмертной конвульсией, да и одиночество ее на белой тарелке было также несколько таинственно; всматриваясь в этот венец здания, я, однако, не нашел ничего особенно таинственного, за исключением каких-то крошечных красненьких пылинок, которые усеивали все ее тщедушное тело. Но когда, взяв ее за хвост, все мы открыли рты и, думая проглотить это ничтожество, беспечно понесли его куда следовало, то рты наши уже не могли закрыться; маленькая тварь вонзилась в горло, как раскаленная игла, жгла рот, гортань и, после страшных усилий проскользнув далее, обожгла все горло и, как миноноска, зашмыгала в желудке, пытаясь взорвать его в двадцати местах.

Минуты две мы отпивались от этого "кушанья" сельтерской, содовой водой и вином и, только очувствовавшись, наконец могли издавать членораздельные звуки.

- Да! - сказал Иван Иванович довольно загадочно и вновь припал к содовой воде.

- Вот черт-то! - сказал Николай Николаевич, который почему-то начал чихать и, отчихавшись, прибавил: - это уж не перец... а это что-то... бенгальский огонь какой-то... дьявол его возьми!

- Но не правда ли, до какой степени они глубоко правдивы? - сказал наконец Иван Иванович. - Ведь из этакого обеда чего бы только не натворил француз? Ведь это было бы вавилонское столпотворение! А эти - нет! Не хватает на выдумку, на притворство... Дело, дело, дело! Реальная деловая мысль работает упорно, безостановочно, по вершочку идет вперед и вперед... а вот на соус, на куплет, на курбет неспособна!

Правда! правда! вот где корень всей этой жизни!

И затем по пословице: "на ловца и зверь бежит", все, что мы ни видели в Лондоне, все поражало нас со стороны неподдельной правды и полной безыскусственности.

Если попадалась нищета, так уж это была такая голь, такой ужас, такая грязь, что можно было только остановиться, остолбенеть и глядеть в истинном ужасе на безукоризненно ясное явление жизни; даже той приличной внешности, которою французская парижская нищета может прикрывать себя, покупая за три-четыре франка рубашку, блузу, шапку и туфли, и той здесь нет и помину; целые гирлянды нищих детей, целые кучи их, кучи какой-то рвани, грязи лепешками на больных лицах, грязи в лысых местах больной головы, - копошатся по нищенским переулкам. Да, это уж точно нищета! Неприкрытая! Гляди - и всю жизнь не забудешь этой "правды" теперешнего человеческого общества.

Но зато уж и богатство, так тоже настоящее богатство!

Посмотрите-ка вот на этого белотелого истукана с сигарою в углу рта, пробирающегося, вероятно, в парк на каком-то необыкновенном инструменте (нельзя сказать: "экипаже").

Истукан сидит на каком-то крошечном сиденьице, из-под которого в разные стороны вылезают какие-то стальные нити, как огромные ноги паука. Он весь на воздухе, высоко над толпой, а под ним как будто ничего нет, только блистают на солнце какие-то стальные иглы, а что это - колеса или ноги стального паука - не разберешь. Поглядите на него, и один вид, одна "порода", которая видна в нем, скажет вам, что он органически не может понять, что такое за существа копошатся у колес его паукообразного инструмента. Он органически безжалостен к нищете, к этим маленьким, заморенным, почерневшим от каменноугольного дыма человечкам.

Словом, из Лондона мы вывезли довольно ценное впечатление: "Вот она, жизнь, в основе которой лежит неприкрашенная правда человеческая! Гляди и учись!"

III

Однако, несмотря на обилие материала, почерпнутого нами в эти дни беготни и касавшегося правды человеческих отношений, до которых успело дожить человечество, по возвращении в Париж нам стало почему-то скучно. В один серенький день, продолжая "досматривать" недосмотренное, мы лазили без малейшего удовольствия в парижских катакомбах, где множество боковых галерей было еще охраняемо стражей или загорожено цепями; это делалось для того, чтобы иностранец не наткнулся в этих запутанных галереях на трупы коммунаров, которые, говорят, бросились в катакомбы спасаться от версальцев, заблудились там и погибли в большом количестве.

Видели также и в тот же день знаменитый морг с массою трупов, положенных перед глазами зрителей весьма прилично и невозмутительно; только вот тряпье, рвань, снятая с этих мертвецов, утонувших, угоревших, застрелившихся, отравившихся, - рвань, развешанная тут же около трупов на веревочках, для того чтобы можно было узнать погибшего по платью, если нельзя было узнать по лицу, - этот хлам говорил о горькой, безысходной бедности. У одной молодой женщины подошвы ног, обращенные к публике, были сплошной мозолью - поработала бедняга на своем веку! Хотели было идти в знаменитые клоаки, но путеводитель так расписал их, что просто дух захватило: можете представить, что одних (прошу извинить за неэстетическую картину) выкидышей человеческих, которые плавают там, в этих смрадных водах (извините, сделайте милость), он считал десятками тысяч.

Иван Иванович уж не говорил, что "а все-таки неприкрытая правда гляди, страдай и учись"; напротив, он предложил рассеяться от этих впечатлений дня - все трупы! В одних катакомбах три миллиона скелетов, в морге с десяток "свежих"

покойников да в клоаках сулили тысячи мертвецов. Следовало немножко и отдохнуть от всего этого, "человеческого", на чем-нибудь не столь мрачном. Но когда вечером мы уселись на железных стульях какого-то кафе-концерта в Елисейских полях, и когда перед нами началось веселое кривлянье (повторяю, не утратившее еще следа недавнего удара), и когда вспомнилось, что, может быть, тут же, в клоаке, проходящей под Елисейскими полями, плывут тысячи неродившихся, когда вспомнилось, что в Версали раздается еще "ррррран..." - когда вспомнилось все это, так и совсем стало скучно.

На следующее утро я ушел из гостиницы, не дожидаясь, когда проснутся мои патроны; мне было чрезвычайно тяжело, тяжко, одиноко до последней степени, и весь я ощущал, что в результате всей виденной мною "правды" получилось ощущение какой-то холодной, облипающей тело, промозглой дряни.

Что-то горькое, что-то страшное и в то же время несомненно подлое угнетало мою душу; без цели и без малейшего определенного желания идти по той или другой улице я исходил по Парижу десятки верст, нося в своей душе этот груз горького, подлого и страшного, и совершенно неожиданно доплелся до Лувра; без малейшей нравственной потребности вошел я в сени музея; войдя в музей, я машинально ходил туда и сюда, машинально смотрел на античную скульптуру, в которой, разумеется, по моему, тяпушкинскому, положению ровно ничего не понимал, а чувствовал только усталость, шум в ушах и колотье в висках; - и вдруг, в полном недоумении, сам не зная почему, пораженный чем-то необычайным, непостижимым, остановился перед Венерой Милосской в той большой комнате, которую всякий бывший в Лувре знает и, наверное, помнит во всех подробностях.

Я стоял перед ней, смотрел на нее и непрестанно спрашивал самого себя: "что такое со мной случилось?" Я спрашивал себя об этом с первого момента, как только увидел статую, потому что с этого же момента я почувствовал, что со мною случилась большая радость... До сих пор я был похож (я так ощутил вдруг) вот на эту скомканную в руке перчатку. Похожа ли она видом на руку человеческую? Нет, это просто какой-то кожаный комок. Но вот я дунул в нее, и она стала похожа на человеческую руку. Что-то, чего я понять не мог, дунуло в глубину моего скомканного, искалеченного, измученного существа и выпрямило меня, мурашками оживающего тела пробежало там, где уже, казалось, не было чувствительности, заставило всего "хрустнуть" именно так, когда человек растет, заставило также бодро проснуться, не ощущая даже признаков недавнего сна, и наполнило расширившуюся грудь, весь выросший организм свежестью и светом.

Я в оба глаза глядел на эту каменную загадку, допытываясь, отчего это так вышло? Что это такое? Где и в чем тайна этого твердого, покойного, радостного состояния всего моего существа, неведомо как влившегося в меня? И решительно не мог ответить себе ни на один вопрос; я чувствовал, что нет на человеческом языке такого слова, которое могло бы определить животворящую тайну этого каменного существа. Но я ни минуты не сомневался в том, что сторож, толкователь луврских чудес, говорит сущую правду, утверждая, что вот на этом узеньком диванчике, обитом красным бархатом, приходил сидеть Гейне, что здесь он сидел по целым часам и плакал: это непременно должно было быть; точно так же я понял, что администрация Лувра сделала великое для всего мира дело, спрятав эту каменную загадку во время франко-прусской войны в деревянный дубовый ящик и схоронив этот ящик в глубине непроницаемых для прусских бомб подвалов; представить себе, что какойто кусок чугуна, пущенный дураком, наевшимся гороховой колбасы, мог бы раздробить это в мелкие дребезги, мне казалось в эту минуту таким злодейством, за которое нельзя отомстить всеми жестокостями, изобретенными на свете. Разбить это! Да ведь это все равно что лишить мир солнца; тогда жить не стоит, если нельзя будет хоть раз в жизни не ощущать этого! Какие подлецы! Еле-еле домучаются до гороховой колбасы и смеют! Нет, ее нужно беречь как зеницу ока, нужно хранить каждую пылинку этого пророчества. Я не знал "почему", но я знал, что в этих витринах, хранящих обломки рук, лежат действительные сокровища; что надо во что бы то ни стало найти эти руки, что тогда будет еще лучше жить на свете, что вот тогда-то уж будет радость настоящая.

Долго ли я недоумевал над выяснением причин, так неожиданно расширивших, выпрямивших, свежестью и спокойствием наполнивших мою душу, я не помню. Появление какого-то россиянина, вся фигура которого говорила, что он уже вполне разлакомлен бульварными прелестями, а развязный взгляд этого человека, очевидно только что позавтракавшего, стал так бесцеремонно "обшаривать" мою загадку, не находя, по-видимому, ничего особенного по своей части (такие ли он уж видал виды!), заставило меня уйти из этой комнаты. Я мог оскорбиться на этого развязного человека, а мне невозможно было даже мысли допустить, чтобы в эту минуту я мог даже подумать жить чем-нибудь таким, что составляло простую житейскую необходимость той поры, то есть того времени, когда я был скомканной перчаткой. Опять позволить скомкать себя так, как это было час тому назад и всю жизнь до этого часа? Нет, нет! Я не мог даже есть, пить в этот день, до такой степени мне казалось это ненужным и обидным для того нового, которое я в себе самом бережно принес в мою комнату.

С этого дня я почувствовал не то что потребность, а прямо необходимость, неизбежность самого, так сказать, безукоризненного поведения: сказать что-нибудь не то, что должно, хотя бы даже для того, чтобы не обидеть человека, смолчать о чем-нибудь нехорошем, затаив его в себе, сказать пустую, ничего не значащую фразу, единственно из приличия, делать какое-нибудь дело, которое могло бы отозваться в моей душе малейшим стеснением или, напротив, могло малейшим образом стеснить чужую душу, теперь, с этого памятного дня, сделалось немыслимым; это значило потерять счастие ощущать себя человеком, которое мне стало знакомо и которое я не смел желать убавить даже на волосок. Дорожа моей душевной радостью, я не решался часто ходить в Лувр и шел туда только в таком случае, если чувствовал, что могу "с чистою совестью"

принять в себя животворную тайну. Обыкновенно я в такие дни просыпался рано, уходил из дому без разговоров с кем бы то ни было и входил в Лувр первым, когда еще никого там не было.

И тогда я так боялся потерять вследствие какой-нибудь случайности способность во всей полноте ощущать то, что я ощутил здесь, что я при малейшей душевной нескладице не решался подходить к статуе близко, а придешь, заглянешь издали, увидишь, что она тут, та же самая, скажешь сам себе: "ну, слава богу, еще можно жить на белом свете!" - и уйдешь.

И все-таки я бы не мог определить, в чем заключается тайна этого художественного произведения и что именно, какие черты, какие линии животворят, "выпрямляют" и расширяют скомканную человеческую душу. Я постоянно думал об этом и все-таки ничего не мог бы передать и высказать определенного. Не знаю, долго ли бы я протомился так, если бы одно совершенно случайное обстоятельство не вывело меня, как мне кажется, на настоящую дорогу и не дало мне наконец-таки возможности ответить себе на неразрешимый для меня вопрос: в чем тут дело, в чем тайна?

Совершенно случайно припомнилось мне старинное стихотворение в "Современнике" 55 - 56 годов; стихотворение носило название "Венера Милосская" и, кажется, принадлежит г-ну А. Фету. Когда-то я знал это стихотворение наизусть, но теперь не мог припомнить всего и вспомнил только несколько строк, не имеющих никакой друг с другом связи. Мне вспомнились такие стихи: "До чресл сияя наготой, цветет смеющееся тело неувядаемой красой..." С словом красой рифмовала совершенно одиноко возникшая в моей памяти строчка: "И млея пеною морской" или "млея негою одной". Наконец припомнилась и еще строчка: "И вся кипя (а может быть, и не так) пафосской (и это, может быть, неверно) страстью..."

Вот и все, что мне припомнилось; но то, что рисовали эти строчки "кипя страстью... смеющееся тело... млея пеною морской" или "негою одной", "цветет неувядаемой красой", - все это до такой степени было не то сравнительно с моим ощущением, что мне даже стало смешно.

В самом деле, всякий раз, когда я чувствовал неодолимую потребность "выпрямить" мою душу и идти в Лувр взглянуть, "все ли там благополучно", я никогда так ясно не понимал, как худо, плохо и горько жить человеку на белом свете сию минуту.

Никакая умная книга, живописующая современное человеческое общество, не дает мне возможности так сильно, так сжато и притом совершенно ясно понять "горе" человеческой души, "горе" всего человеческого общества, всех человеческих порядков, как один только взгляд на эту каменную загадку. Правда, я еще не могу найти связи между этой загадкой, выпрямляющей мою душу, и мыслью о том, как худо жить человеку, являющейся непосредственно вслед за ощущением, даваемым загадкой, но я положительно знаю собственным своим опытом, что в то же мгновение, когда я почувствую себя "выпрямленным", я немедленно же почему-то начинаю думать о том, как несчастлив человек, представляю себе все несчастие этой шумящей за стенами Лувра улицы и невольно, в смысле этого "человеческого горя", начинаю группировать все мною пережитое, виденное, слышанное до последней минуты сегодняшнего дня включительно, но я не ощущаю ни малейшей возможности сосредоточиться хотя на одну минуту на каких-нибудь частностях собственно женской красоты видимой мною загадки.

Просто в голову даже не приходит думать, что перед тобой что-то "по части" тела, а напротив, непостижимо, почему думаешь, например, о том, что Иван Иванович Полумраков, сказавши, что вот этот лакей, несмотря на свое лакейство, всетаки сохранил в себе человека, решительно не понимал, какую огромную подлость лепетали его уста. Как! человек - и лакей?

Человек - и принужден подавать тарелки? Это человек-то должен безмолвно исполнять ваши прихоти, чтобы получить три су на пропитание? Вот как, вдруг, переиначивалась во мне фраза Ивана Ивановича "о человеческом достоинстве", переиначивалась мгновенно, от одного только взгляда на загадку, заставлявшую ощутить радость сознания себя человеком.

Вчера я, может быть, еще мог бы радоваться вместе с Иваном Ивановичем, что вот эта уличная женщина сохраняет свое "человеческое достоинство", но сейчас я понять не могу, каким образом можно было допустить, чтобы человеческое достоинство, чтобы человек был так глубоко оскорблен.

Человека, и сметь так осрамить! Человека-то сделать таким несчастным, так его всего скомкать, испачкать грязью!..

Нет, не "правда человеческая" рисуется передо мною теперь, не "правда", до которой, по словам Ивана Ивановича, дожило человечество, а самая страшная неправда, и никогда мне так не ясна она, эта неправда, как сейчас. Униженным, осрамленным представляется мне этот человек и в виде того лондонского богача, один вид которого дал Ивану Ивановичу возможность сказать, что во всей его породе и природе нет фальши: теперь этот породистый тип казался мне унижением человека; как можно было довести человека до такого типа, до такого душевного состояния, которое даже органически не может понимать, что такое за мразь человеческая копошится у колес его экипажа? Как можно было довести человека до типа этой мрази, этого ничтожества, обрекающего себя на каторжный труд, на голод, на грязь, на безграничное душевное отчаяние? Все это ужасная неправда для человека; во всех этих неподходящих друг к другу положениях видно только, что "человек" скомкан, изуродован, "осрамлен" в своих человеческих побуждениях; изуродован необходимостью унижать себя до раба, до торговли своим телом, до желания наложить на себя руки, до потребности прекратить чужую жизнь, убив такого же, как и сам, человека, до потребности ограбить человека, до потребности, наконец, щеголять чрезвычайной добротою. Во всем этом, то есть во всем, что только ни видит ваш глаз, все одно унижение, все попрание в человеке человека... И страшно становилось за душевную участь теперешнего человека, за искалеченное, а потому постоянно опечаленное существо его души... И обо всем этом думалось благодаря "каменной загадке", она "выпрямляла" во мне скомканную теперешнею жизнью душу человеческую, знакомила, неведомо как и в чем, с радостию и широтою этого ощущения.

Не "смеющееся тело", и не "пена", и не "кипя", и не "сияя", - очевидно, не они выпрямляли и выпрямляют в этом художественном произведении душу человеческую; очевидно, что автор стихотворения не только не овладел всей огромностью впечатления, но даже к краешку его не прицепился, а, соблазненный, так сказать, "званием" Венеры, как бы уже не мог не воспрославить женской красоты и без малейшего основания заставил смеяться несмеющееся, млеть немлеющее и кипеть некипящее. И в самом деле, как же изобразить очарование женской красоты (ведь это Венера!), если не воспеть тела, если не разнежить им зрителя, заставив это тело млеть, заставив его волноваться страстью? Какими же чертами, какими красками описывать женскую, божественную красоту? И г-н Фет все это так точно и воспел, и все это совершенно несправедливо, то есть на воспевание только этого он не имел никакого права.

В самом деле, если говорить о женской красоте, о красоте женского тела, "неувядаемой" прелести, так ведь уж одно то, что Венера Милосская - калека безрукая, не позволяет поэту млеть и раскисать; тут же в коридоре, ведущем к Венере Милосской, вот близ тех, других "Венер", которых там так много, зритель, точно, может размышлять по части наготы тела; там женские черты выделены с большою тщательностью и лезут в глаза прежде всего; вот этим (также знаменитым) Венерам действительно под стать и млеть, и кипеть, и щеголять смеющимся телом, и глазками, и ручками, "этаким вот" пафосским манером изображающими жесты стыдливости... Там, "у тех Венер", любитель "женской прелести" найдет на что посмотреть и перед чем помлеть, а здесь? Да посмотрите, пожалуйста, на это лицо! Такие ли, по части красоты женского лица, сейчас, сию минуту, тут же рядом, в Елисейских полях, можно получить живые экземпляры? Вот тут, в Елисейских-то полях, действительно могут встретиться такие смеющиеся тела, женственность которых чувствуется зевакой даже издали, несмотря на то, что и наготы-то никакой не видно, вся она закрыта самым тщательным образом. Здесь, в парижских-то Венерах, эта часть разработана необычайно, а у этой? Посмотрите, повторяю, на этот нос, на этот лоб, на эти... право, сказать совестно, почти мужицкие завитки волос по углам лба...

Положительно сейчас, сию минуту в Париже найдутся тысячи тысяч дам, которые за пояс заткнут Венеру Милосскую по части смеющегося естества.

Мало-помалу я окончательно уверил себя, что г-н Фет без всяких резонов, а единственно только под впечатлением слова "Венера", обязывающего воспевать женскую прелесть, воспел то, что не составляет в Венере Милосской даже маленького краешка в общей огромности впечатления, которое она производит. В самом деле, если художник хотел поразить нас красотой женского тела (которая, по словам г-на Фета, и млеет, и цветет, и смеется, и кипит страстью), зачем он завязал это тело "до чресл"? Уж коли тело, так давай его все, целиком; тут уж и пятка какая-нибудь, сияющая "неувядаемой красотой", должна потрясти простых смертных. Вот новые французские скульпторы, так те не то что "красоту", а "истину", "милосердие", "отчаяние" - все изображают в самом голом виде, без прикрышки. Прочтешь в каталоге: "Истина", а глаза-то смотрят совсем не туда... "Отчаяние"... подойдешь, поглядишь и думаешь вовсе не об "отчаянии", а о том, что "эко, мол, бабато... растянулась - словно белуга".

А тут, задавши себе задачу ослепить нас неувядаемой красотой женского тела, смеющегося, кипящего, млеющего, взять да и закутать ее чуть не всю, до самых чресл! Что же это такое?

Что руководило художником? Но это еще не все: закутав тело своего создания "до чресл", что он дал по части женской красоты - лицу, лбу, носу, выражению глаз?

И как бы вы тщательно ни разбирали этого великого создания с точки зрения "женской прелести", вы на каждом шагу будете убеждаться, что творец этого художественного произведения имел какую-то другую, высшую цель.

Да, он потому (так стало казаться мне) и закрыл свое создание до чресл, чтобы не дать зрителю права проявить привычные шаблонные мысли, ограниченные пределами шаблонных представлений о женской красоте.

Ему нужно было и людям своего времени, и всем векам, и всем народам вековечно и нерушимо запечатлеть в сердцах и умах огромную красоту человеческого существа, ознакомить человека - мужчину, женщину, ребенка, старика - с ощущением счастия быть человеком, показать всем нам и обрадовать нас видимой для всех нас возможностью быть прекрасными - вот какая огромная цель владела его душой и руководила рукой.

Он брал то, что для него было нужно, и в мужской красоте и в женской, не думая о поле, а пожалуй, даже и о возрасте, и ловя во всем этом только человеческое; из этого многообразного материала он создавал то истинное в человеке, что составляет смысл всей его работы, то, чего сейчас, сию минуту нет ни в ком, ни в чем и нигде, но что есть в то же время в каждом человеческом существе, в настоящее время похожем на скомканную перчатку, а не на распрямленную.

И мысль о том, когда, как, каким образом человеческое существо будет распрямлено до тех пределов, которые сулит каменная загадка, не разрешая вопроса, тем не менее рисует в вашем воображении бесконечные перспективы человеческого совершенствования, человеческой будущности и зарождает в сердце живую скорбь о несовершенстве теперешнего человека.

Художник создал вам образчик такого человеческого существа, которое вы, считающий себя человеком и живя в теперешнем человеческом обществе, решительно не можете себе представить способным принять малейшее участие в том порядке жизни, до которого вы дожили. Ваше воображение отказывается представить себе это человеческое существо в каком бы то ни было из теперешних человеческих положений, не нарушая его красоты. Но так как нарушить эту красоту, скомкать ее, искалечить ее в теперешний человеческий тип - дело немыслимое, невозможное, то мысль ваша, печалясь о бесконечной "юдоли" настоящего, не может не уноситься мечтою в какое-то бесконечно светлое будущее. И желание выпрямить, высвободить искалеченного теперешнего человека для этого светлого будущего, даже и очертаний уже определенных не имеющего, радостно возникает в душе.

IV

Вот, стало быть, и я, Тяпушкин, всею моею жизнью обреченный на то, чтобы не жить личною жизнью, а исчезнуть, пропасть в каком-то не моем, но трудном деле ближнего, - был глубоко рад, что великое художественное произведение укрепляет меня в моем тогдашнем желании идти в темную массу народа. Теперь благодаря всему, чему великое художественное произведение научило меня, я знаю, что мне по моим силам и можно и должно "идти туда".

- Я пойду туда и буду стремиться к тому, чтобы начинающий жить человек-народ не позволил себя унизить до размеров той "сущей правды", которая так обрадовала Ивана Ивановича в Европе! Есть из-за чего, в самом деле, мучиться, чтобы не то что сохранить свое человеческое достоинство, будучи лакеем, банщиком, нищим, кокоткой, а чтобы унизить себя до необходимости переносить все эти уродства!

...Года через четыре я опять был в Париже и опять "жаждал"

ощутить "радость" существования, посетить Лувр, но, увы, не мог этого сделать: я уже опять был скомкан, скомкан крепкой, сильной, неумолимой рукой действительности и чувствовал, что теперь меня уж не выпрямишь... Попробовал было я пойти в Лувр, подошел даже к самым воротам, но просто совестно стало идти: "что ж я пойду понапрасну беспокоить ее? Все равно ничего не выйдет, а ее только сконфузишь!.." Постоял и пошел в русскую библиотеку упиваться газетными известиями о градобитиях и неурожаях.

А теперь вот опять - да где? в глухой, занесенной снегом деревушке, в скверной, неприветливой избе, в темноте и тоске безмолвной томительной зимней ночи - вспомнилась радостная минута и оживила. Бывают же случаи, когда оживают члены, разбитые параличом. Теперь я употреблю все старания, чтобы мне не утратить проснувшегося ощущения как можно дольше; я куплю себе фотографию, повешу ее тут на стене, и когда меня задавит, обессилит тяжкая деревенская жизнь, взгляну на нее, вспомню все, ободрюсь и... такую сделаю "овацию" волостному старшине Полуптичкину, что он у меня обеими руками начнет строчить донесения!..


Просмотр содержимого документа
«Гений Н.Г. Гарин-Михайловский»

Николай Георгиевич Гарин-Михайловский "Гений"


I

Все в городе знали старого громадного еврея с длинными, всклокоченными,

как львиная грива, волосами, с бородой, которая от старости была желта, как

слоновая кость.

Он ходил в лапсердаке, в стоптанных туфлях и только тем разве и

отличался от остальных евреев, что смотрел своими громадными на выкате

глазами не вниз, как, говорят, смотрят все евреи, а куда-то вверх.

Проходили годы, поколения сменялись поколениями; неслись с грохотом

экипажи; озабоченной вереницей торопились мимо прохожие, мальчишки, смеясь,

бежали,-- а старый еврей, торжественный и безучастный, все так же двигался

по улицам с устремленным взглядом туда вверх, точно он видел там то, чего

другие не видели.

II

Единственный человек в городе, которого старый еврей удостаивал своего

внимания, был учитель математики одной из гимназий.

Каждый раз, заметив его, старый еврей останавливался и долго,

внимательно смотрел ему вслед. Может быть, и учитель математики замечал

старого еврея, а может быть, и нет, потому ;что это был настоящий математик,

-- рассеянный, маленький, с физиономией обезьяны, который ничего, кроме

своей математики, не знал, не видел и знать не хотел. Засунуть в карман,

вместо платка, губку, которою вытирают доску; явиться на урок без сюртука,--

стало для него настолько обычным делом, а глумление учеников дошло до таких

размеров, что учитель, наконец, вынужден был оставить преподавание в

гимназии.

С тех пор он весь отдался своей науке и выходил из дома только для

того, чтобы пообедать в кухмистерской. Жил он в своем собственном,

доставшемся ему от отца большом доме, сверху до низу набитом квартирантами.

Но почти никто из квартирантов ничего не платил ему, потому что все это был

неимущий, бедный люд.

Дом был грязный, многоэтажный. Но грязнее всего дома была квартира из

двух комнат в подвальном этаже самого учителя, вся заваленная книгами,

исписанной бумагой, с таким толстым слоем пыли на них, что если бы поднять

ее всю враз, то, пожалуй, можно было бы и задохнуться.

Но ни учителю, ни старому коту, другому обитателю этой квартиры,

никогда и в голову не приходила такая мысль: учитель неподвижно сидел за

своим столом и писал выкладки, а кот без просыпу спал, свернувшись клубком

на подоконнике с железными решетками.

Пробуждался он только к обеду, когда наступало время встречать учителя

из кухмистерской. И он встречал его улицы за две -- старый, облезлый. Долгим

опытом кот знал, что из тридцатикопеечного обеда полпорции отрезывались для

него, завертывались в бумагу и выдавались ему, когда он возвратится домой.

И, предвкушая наслаждение, кот с высоко поднятым хвостом, изогнутой спиной,

весь в клочках слежавшейся шерсти, шагал по улицам впереди своего хозяина.


Дверь в квартиру учителя отворилась однажды и в нее вошел старый еврей.

Старый еврей, не спеша, вынул из-за жилетки грязную, толстую, всю

исписанную по-еврейски тетрадь и передал ее математику.

Математик взял тетрадь, повертел ее в руках, задал несколько вопросов,

но старый еврей, очень плохо говоривший по-русски, почти ничего не понял, но

математик понял, что в тетради речь идет о какой-то математике. Понял,

заинтересовался и, найдя переводчика, занялся изучением рукописи. Результат

этого изучения был необычный.

Через месяц еврей был приглашен в местный университет в отделение

математического факультета.

В зале заседали математики всего университета, всего города, заседал и

старый еврей, такой же безучастный, со взглядом вверх, и через переводчика

давал свои ответы.

-- Сомнения нет,-- сказал еврею председатель,-- вы действительно

сделали величайшее из всех в мире открытий: вы открыли дифференциальное

исчисление... Но, к несчастью для вас, Ньютон уже открыл его двести лет

назад. Тем не менее ваш метод совершенно самостоятельный, отличный и от

Ньютона и от Лейбница.

Когда ему перевели, старый еврей спросил хриплым голосом:

-- Его сочинения написаны на еврейском языке?

-- Нет, только на латинском,-- ответили ему.

IY

Старый еврей пришел через несколько дней к математику и кое-как

объяснил ему, что желал бы учиться математике и латинскому языку. В числе

квартирантов учителя нашлись и студент-филолог и студент-математик, которые

за квартиру согласились учить еврея: один -- латинскому языку, другой --

основам высшей математики.

Старый еврей ежедневно с учебниками приходил, брал уроки и уходил учить

их на дом. Там, в самой грязной части города, по темной, вонючей лестнице

взбирался он среди коростливых детей на свой чердак, пожертвованный ему

еврейским обществом, и в сырой, грибами поросшей конуре, присев у

единственного окна, учил заданное.

Теперь, в часы отдыха, старый еврей, на вящую потеху ребятишек, часто

шагал рядом с другим уродом города -- маленьким, с лицом обезьяны, учителем.

Молча шли они, молча расставались и только на прощание пожимали руку друг

другу.

Прошли три года. Старый еврей мог уже прочитать в подлиннике Ньтона. Он

прочел его раз, другой, третий. Сомнения не было. Действительно, он, старый

еврей открыл дифференцйиальное исчисление. И, действительно, оно было уже

открыто двести лет тому назад величайшим гением земли. Он закрыл книгу, и

все было кончено. Все было доказано. Это знал он один. Чуждый волновавшейся

вокруг него жизни, ходил старый еврей по улицам города с бесконечной

пустотой в душе.

Застывшим взглядом он смотрел на небо и видел там то, чего другие не

видели: величайшего гения земли, который мог бы подарить мир новыми

величайшими открытиями и который пригодится только для того, чтобы быть

посмешищем и забавой детей.

Однажды нашли старого еврея мертвым в его конуре. В застывшей позе, он

как изваяние, лежал, облокотившись на руки. Густые пряди, цвета пожелтевшей

слоновой кости, волос рассыпались по лицу и плечам. Глаза его смотрели в

раскрытую книгу, и, казалось, после смерти еще читали ее.

1) В основание рассказа взят истинный факт,

сообщенный автору М. Ю. Гольдштейном. Фамилия еврея -- Пастернак. Автор сам помнит этого человека. Подлинная рукопись еврея у кого-то в Одессе. (Прим.

Н. Г. Гарина-Михайловского.) 1901 г.


Просмотр содержимого документа
«Зелёный зверь Х. Мураками»

Харуки Мураками Зелёный зверь

[1991]
Перевод с японского: Андрей Замилов 



Муж, как обычно, ушёл на работу, и я осталась дома одна. Заняться было нечем. Я присела у окна и стала смотреть на сад сквозь щель между шторами, - просто бесцельно смотреть в надежде на случайную мысль о подходящем занятии. Взгляд остановился на моём давнем любимце и воспитаннике - вечнозелёном дубе. Мы вместе росли. Я часто разговаривала с ним, как с другом.

Тогда я тоже мысленно беседовала с дубом. О чём - сейчас не вспомню. Даже не знаю, как долго это длилось: когда смотришь на сад, время течёт точно вода в стремнине. За окном совершенно стемнело. "Н-да, засиделась", - очнулась я от глухого звука сотрясающейся земли. Сначала показалось, что он исходит из моего собственного тела. Как слуховая галлюцинация. Тело охватило мрачное предчувствие. Я затаила дыхание и насторожилась. Гул медленно, но верно нарастал. Даже не знаю, на что он похож? С такими жуткими раскатами, что по телу пошли мурашки. Я замерла.

Вдруг земля вокруг корней дуба вспучилась, потрескалась и развалилась на куски, - изнутри показалось нечто похожее на острый коготь. Мои ладони сжались в кулаки, взгляд застыл на этом, а в голове пронеслось: "Сейчас что-то будет!" Коготь энергично разгрёб землю, и из образовавшейся норы выкарабкался зелёный зверь.

Первым делом он отряхнулся, и со сверкающей зелёной чешуи посыпались комки земли. Его удивительно длинный нос, темнеющий к кончику, торчал тонким хлыстом. И только глаза - совсем как у человека. При виде этих глаз я невольно содрогнулась: в них жили мысли - как у меня или, скажем, у вас.

Зверь приблизился к дому и постучал в дверь кончиком носа. "Тук, тук-тук", - раздался сухой стук. Тайком, чтобы не привлечь его внимание, пробираюсь в дальнюю комнату. Кричать смысла нет: в округе ни души, а муж припозднится. Побег через чёрный ход невозможен: в доме всего одна дверь, и в неё стучится отвратительный зелёный зверь. Остаётся только затаиться и сделать вид, что в доме никого нет: быть может, он смирится и куда-нибудь уйдёт. Но зверь не отступал. Он согнул кончик носа, сунул его в замок и… Замок поддался, лишь слегка щёлкнув, дверь приоткрылась, и в щель неспешно проник нос. Он внимательно изучал комнату - как змея, приподняв голову, осматривается по сторонам. "Эх, стоять бы сейчас с ножом у двери да отрубить этот кончик по самое основание", - на кухне полно острых ножей. Но зверь, словно услышав меня, только хмыкнул: "Б-б-бестолку всё это". Странная речь! Похоже, он с трудом подбирает слова. "Этот нос яко хвост я-я-ящерицы: руби, не руби, всё будет расти. Чем чаще рубить, тем си-сильнее и длиннее станет. Так что, з-з-зазря это всё". Жуткие глазища завращались словно волчки.

Да он читает мысли! Ну, это уж слишком! Никому не позволю рыться в моих мозгах, тем более такому непонятному и жуткому зверю. Меня прошиб холодный пот. В самом деле, что он собирается сделать? Сожрать? Или утащить с собой под землю? "Хрен редьки не слаще", - подумала я. Хорошо, он не совсем безобразный: хоть не страшно на морду взглянуть. А когти на этих долговязых лапках ничего так, если присмотреться, весьма даже симпатичные. Странно, но он совсем не агрессивен...

- Разум-м-меется! - сказал он, выгибая шею. Зелёная чешуя перекатывалась с лёгким звоном, будто слегка качнули стол, уставленный кофейными чашками. - Н-н-неуж-то думаете, что я в-в-вас съем? Не-а, - не буду! Пошто вы так? Я против вас ничего не имею. Не такой я в-в-варвар"!!

Ну, точно, он понимает всё, о чём я думаю!

- Эй, хозяюшка! Хозяйка! Я пришёл сюда сделать предложение. Понимаете? Я нарошно выполз из глуб-б-бокого подземелья. Не простое это дело: пришлось сполна разгрести земли. Вон, все когти ободрал! Будь у меня злой умысел, злой умысел, злой умысел, разве ж я смог такое сделать. А сюда пришёл, пошто вы мне нравитесь, нравитесь. Я думал о вас в глуб-б-боком подземелье. Но не мог больше выносить и в-в-выполз сюда. Все отговаривали, а мне не терпелось. Я собрал всю свою х-х-храбрость, - я знал, вы подумаете: "Ах, ты ж - зверь такой! Набрался наглости делать мне предложение!"

- А разве не так?! Такой нахальный зверь, и ещё требует моей любви!

Тут морда зверя сразу же помрачнела. В унисон эмоциям цвет чешуек поменялся на фиолетовый. Тело съёжилось и стало с виду на размер меньше. Я скрестила руки и уставилась на сжавшуюся тушу. Может, его тело изменяется с переменой чувств? И под этим жутко безобразным видом кроется нежное, как свежее пюре, и легко ранимое сердце? Раз так, у меня есть шанс на победу! "Попробуем ещё раз. Но ты же безобразный зверь!" - подумала я громким внутренним голосом. Таким громким, что в сердце отдалось словно лаем: "Но ты же безобразный зверь!" Чешуйки прямо на глазах полиловели. Глаза его, точно всасывая мою неприязнь, расширились, вылезли из орбит, и из них ручьями инжирного сока полились слёзы.

Страх пропал. Тогда я на пробу представила, насколько это было возможно, самую жестокую сцену. Мысленно связав его, я по одной ощипывала острым пинцетом зелёные чешуйки; тыкала раскалённым до красна ножом в мягкие розовые икры; что есть сил вонзала обгорелый паяльник в опухшие, как инжир, глаза. Я представляла одну за другой все эти сцены, а зверь горько рыдал, вскрикивал от боли, корчился в муках, словно это происходило с ним на самом деле. …Цветные слёзы, густая слюна из пасти, газ пепельного цвета с запахом роз из ушей, ненавистный пристальный взгляд из распухших глаз... "Эй, хозяйка! Прошу вас, ради Бога! Не думайте, пожалуйста, о таких зверствах! Умоляю, не п-п-представляйте себе это, - добавил он понуро. - У меня н-н-не было злого умысла. Я не делаю ничего плохого. Я просто д-д-думал о вас".

Говори-говори! "Шутка ли, ты внезапно выполз в моём дворе, без спроса открыл дверь, вторгся в дом. Или я тебя приглашала?! В конце концов, что хочу, то и думаю". Тем временем в голове поплыли ещё более жуткие сцены. Я мучила, кромсала его тело разными механизмами и инструментами, не упуская ни одного из возможных способов издевательства и угнетения его существа. "Слушай, зверь! Да ты ведь не знаешь, что такое женщина! А раз так, я тебе сколько угодно, сколько угодно всего напридумаю!" В ответ на это контуры зверя постепенно расплылись, сократились подобно дождевому червю вплоть до его шикарного зелёного носа. Зверь, корчась на полу, зашевелил губами, пытаясь ещё что-то сказать мне напоследок. Видимо, что-то очень важное, словно передать забытое старое сообщение. Однако рот скривила гримаса, и он замер, а вскоре рассеялся и пропал. Облик зверя стал тонкой тенью вечера. В воздухе повисли лишь его выпуклые печальные глаза. "Такие шутки со мной не пройдут! Смотри, смотри, тебе уже ничего не поможет. Ты ничего не можешь сказать. Ты ничего не можешь сделать. Твоё существо уже кончено". Спустя миг и глаза растворились в пустоте. Темнота ночи наполнила беззвучную комнату.


апрель 1991 г.




Скачать

Рекомендуем курсы ПК и ППК для учителей

Вебинар для учителей

Свидетельство об участии БЕСПЛАТНО!