СДЕЛАЙТЕ СВОИ УРОКИ ЕЩЁ ЭФФЕКТИВНЕЕ, А ЖИЗНЬ СВОБОДНЕЕ

Благодаря готовым учебным материалам для работы в классе и дистанционно

Скидки до 50 % на комплекты
только до

Готовые ключевые этапы урока всегда будут у вас под рукой

Организационный момент

Проверка знаний

Объяснение материала

Закрепление изученного

Итоги урока

Писатель как шаман

Категория: Литература

Нажмите, чтобы узнать подробности

Достоевский как писатель-шаман. Глава из книги "Литература и мифологическая революция" (2011)

Просмотр содержимого документа
«Писатель как шаман»

Сергей Телегин

ГЛАВА 4. ШАМАНСКИЙ ПОДВИГ ПИСАТЕЛЯ

(«Униженные и оскорбленные» Ф.М. Достоевского)

Писатель в современном мире – это аналог Богом вдохновенного пророка древности. Писатель – не божество, но в нем всегда есть нечто божественное – обладание словом и способность творить этим словом новые миры. Почитание писателя – это преклонение перед трансцендентным и сакральным в нем и через него данного миру. В этом почитании открываются тайны цивилизации и ее путей, духовные загадки культуры и жизни.

Талант писателя проверяется его смертью. Если писателя продолжают помнить и читать спустя столетия после его смерти, то он подлинный пророк, гений, герой. Без сомнения, хороший писатель – это мертвый писатель. Глубокая, великая искренность в суждениях, оценках и в творчестве есть первая черта писателя-пророка, всякого великого человека. Искренность – это героизм. Нельзя гениально и героически лгать. Лжеца забывают уже через десять минут после смерти, а многих еще и при жизни. Искренность интуитивная, бессознательная есть образ жизни писателя, следствие его одухотворенности. Писатель-пророк всегда возвещает начало или приближение новых эпох, новых миров, образы которых он черпает из иных измерений, из трансцендентного и из собственного подсознания, где они открываются. Слова такого писателя необычны, оригинальны и чаще всего противоречат тому, о чем в данный момент говорят все и что принимают за истину. У писателя-пророка своя истина, но это – сакральная истина будущего. Его речи – откровение, предсказание. Необходим особый героизм, чтобы быть оригинальным и искренним, но еще большая смелость требуется, чтобы сказать что-то новое, отличное от того, что признано «всеми».

Однако высший героизм скрывается в смирении гордыни и в покаянии – в признании писателем того, что он не сам своей силой пророчествует, а Бог Своей силой через него пророчествует. Суть оригинальности не в ней самой, не в новизне как таковой, а в откровении. Искренность и неподдельность слова писателя происходит из этого откровения. Смирение пред Богом и покаяние необходимы писателю-пророку и проявляются в его молчании. Хороший писатель – это тот, кто молчит. Писатель – человек, хранящий слово в тишине, писательство – подвиг молчания. Писатель – великая молчаливая душа, ему присущ талант и героизм молчания. Писатель не говорит, но в молчании создает свои великие образы и истины. В молчании писателя раскрывается молчание богов, бездна трансцендентного. Слово писателя исходит из глубины его души, где в молчании открывается Слово Божие. Сила писательского слова заключается в его смиренной покорности Слову Божию. Мощь писателя – в молчании, в покорности, в смирении. Свет, сошедший с небес, чтобы осветить тьму человеческого подполья и бессознательного – это и есть озарение Словом, откровение Логоса в человеке. Знать – это проникнуть в глубь вещей. Без Бога и Его воли это невозможно. Только вера и откровение дают подлинное знание слова, истины и подлинное творчество словом и в слове. Великая истина воспламеняет душу откровением Слова. Писатель – пророк Слова, жрец Логоса.

Писатель, поэт – героическая фигура. Его голос, его поэтическое слово пробуждает и одухотворяет нацию, зовет ее к свершениям. Героическая душа воплощается в личности писателя. Писатель не может создавать образы героев, если он сам не герой. Великий человек – всегда поэт, а поэт – всегда пророк и аристократ духа. Писатель, поэт проникает в глубины природы и там открывает тайны Абсолюта. Тот, кто может узреть в природе Божий замысел и проникнуть в его великие тайны – великий поэт, пророк и герой, так как слова его созвучны словам и мыслям Божиим. Поэт открывает нам священную тайну присутствия Творца в творении. В этом его героическая миссия. Поэт знает эту истину, ибо изначально Сам Бог открывает ее ему.

Поэтический дар – двойное откровение: поэт должен открыть людям то, что ему открыто Самим Богом. Степень адекватности в передаче откровение и является критерием гениальности поэта, писателя, пророка. Поэт несет в себе бесконечность Абсолюта, но должен сделать ее доступной и другим. Душа поэта соприкасается с Богом: она созвучна Духу Святому, в своем поэтическом слове он воплощает божественный Логос, а в подвиге поэтического творчества повторяет Бога-Творца. Гармония человека с Богом – вот поэтический дар. Откровение поэта подобно вспышке молнии и грохоту грома – освещает и раскатывается во все стороны, свидетельствуя об открытии тайны вечности. Огромное духовное напряжение разрешается выплеском эмоций и поэтических образов. Писатель-герой находит свой путь среди хаоса и беспорядка жизни. Литература есть откровение Бога в природе через писательское слово и подвиг. Подвиг писателя – откровение Логоса в человеческом слове. Это служение и составляет мифологию писателя. Божественное должно иметь свое откровение и воплощаться на земле, и Логос находит Себе путь к людям через писателя – часто бессознательно для него.

Поэтическое творчество проницательно, так как оно позволяет проникнуть в самую суть вещей и в сверхбытие. Творчество поэтому содержательно и вдохновенно. Совершенство художественного произведения – отблеск гармонии божественного Слова и Его откровения. Такое творчество – это освещение целого мира, созерцание его, проникновение в его глубины и тайны. Поэт, писатель – не просто творец иных миров, но он – их очевидец. Он творит из хаоса впечатлений новый мир и совершает это благодаря свету откровения Логоса в себе. Слово приходит к писателю как откровение в созерцании и вдохновении. Глаз, прозревающий бездны, необходим писателю. Мистическое зрение открывает ему трансцендентное. Такой писатель, поэт – голос нации, выразитель ее идеи, ее пророк. Он – тот образ и та сила, которые одухотворяют нацию и оправдывают ее существование в веках. Не государственный деятель, не политик, но только писатель-пророк способен оправдать в истории существование нации. Писатель-пророк раскрывает идею и мессианскую цель нации. Голос гения слова несет в себе голос крови нации. Он озвучивает всю нацию, открывая ей божественное Слово, наделяя ее даром речи. Великая душа, открытая божественному Слову – вот каков писатель. Он – духовный вождь нации, пророк, связывающие ее с Богом. Он – голос Божий и проводник людей в Царство Божие. Он несет свет Абсолюта в мир людей, а людей ведет в мир Богочеловечества. Свет Логоса через слово писателя освещает путь человека к Богочеловеку.

То, что писатель открывает людям, они воплощают затем в течение десятилетий и веков после его смерти. Мир часто отторгает писателя-пророка и убивает его, но не может существовать без его откровений и истин. Следует признать, что мир гонит и убивает писателя именно в благодарность за его пророчества, желая как можно быстрее приступить к их реализации после его «безвременной кончины». Вдохновение – дар писателя, но и его проклятие, а писательский труд – героический подвиг самопреодоления. Находясь в вечности, созерцая Абсолют и воспринимая Логос, писатель-герой живет для нашего мира и для людей, открывая им истину и переживая от них гонения.

Писатель-герой живет в нашем мире как частичка инобытия, трансцендентного, и он открывает нам действительность абсолютного мира, реальность и бытийственность божественной идеи. Т. Карлейль, ссылаясь на Фихте, отмечал, что «писатель и является среди нас именно для того, чтобы понять и затем открыть глаза всем людям на эту божественную идею, которая с каждым новым поколением раскрывается всякий раз иным, новым образом»1. Это и есть суть подвига писателя, существо его мифологии. Писатель – жрец, посвящающий людей в таинства Слова, открывающий им Божию истину и пророчествующий. «Истинному писателю, таким образом, - пишет Карлейль, - всегда присуща известная, признаваемая или не признаваемая миром святость: он – свет мира, мировой пастырь; он руководит людьми подобно священному огненному столбу, в их объятом мраком странствии по пустыне времени»2. Писатель-герой живет божественной идеей и стремится к полному воплощению ее в нашем мире. Писатель есть душа всего – душа мира, истории, человека, государства и нации.

Писатель-пророк может жить одиноко, изолированно от мира (и часто он является изгоем), но его слово в печатном виде молчаливо и обжигающе, распространяется по всему миру. Писатель-герой живет на чердаке, в нищете, но взгляд его и мысль пронизают время и уносятся в вечность, в Абсолют. Писательский труд, как и труд всякого духовного подвижника, основан на вере, смирении и бедности. Материальная бедность и смирение компенсируются огромными духовными богатствами писателя-пророка. Настоящий гениальный писатель должен быть материально беден, чтобы смог он обрести духовное богатство. Материальное благополучие, обеспеченность писателя скорее выдает в нем ремесленника, работающего не по вдохновению Логоса, а по прихоти тупой и бессмысленной толпы. Писака, ставший кумиром черни, совершает грех по отношению к Богу-Слову. Подлинные писатели – это нищенствующий орден подвижников и героев духа, веры и Слова. Из существующих социальных слоев, групп и классов ни один не обладает таким духовным авторитетом, богатством, значением и даже властью, как писатель-герой. Писатель – это нищенствующий странник, монах и монарх одновременно, одинокий отшельник и аскет (а вовсе не модный «тусовщик»). Но именно благодаря этому духовному подвигу смирения и самоумаления ему открывается Логос во всей Своей чистоте и великолепии божественных истин. Писатель – подлинный властитель и правитель нашего мира скорби. Бедность и неприкаянность жизни, аскетизм, странничество – почти всегда признак писателя-героя и подлинного пророка духа. Это связано с неприятием его обществом, с тем, что он обогнал массы в духовном развитии. Все это вызывает у черни злобу, страх и отчуждение. Пророки всегда пугали людей ничтожных и изгонялись ими в пустыню. Впрочем, пророки и сами уходили в пустыню, чтобы обрести там истинное просветление и освободиться от пут мира.

Писатель-герой является вождем, единственным зрячим поводырем слепой черни и пророком грядущих эпох. В этом – его власть над миром. Мир существует только потому, что в нем есть писатели, и он должен повиноваться им ради самосохранения. Если слово писателя есть истинное слово и отражение Логоса, то в такое слово верят и стремятся к его осуществлению, видят в нем новую истину, раскрытие новых тайн бытия и предвидение новых исторических или космических эпох. Такое слово писателя-пророка есть подлинная весть и откровение, ниспосланное свыше и подчиняющее себе весь мир. Божественная санкция стоит за всяким писательским трудом. Писать – божественное право, но и героический долг, священная обязанность писателя. Поэт в мифологической культуре – всегда носитель сверхъестественного зрения, традиций, мифов. Писатель, поэт подобен демиургу и культурному герою: он творит мир, устанавливает порядок, но не создавая материальные объекты, а называя их имена, раскрывая их бытийность в слове. Он творит мир в его поэтическом воплощении, в слове и имени. Поэт выступает как жрец бога поэзии или духов поэтического вдохновения, служит им и общается с ними. Писатель – создатель священных текстов, мифов, эпоса. Он и пророк, так как знает все, что было, есть и будет, ему открыты тайны Бога и бытия. Писатель всегда мудрец, он проникает в сверхсознание, в иррациональные сферы своей души, в иной мир. Писатель управляется Самим Логосом и благодаря этому обретает власть над человеческим словом и землей.

Суть и природа писательского труда была раскрыта Достоевским в романе «Униженные и оскорбленные»3. Прежде всего сверхведение и духовные прозрения писателя прямо связаны с физической болезненностью, граничащей с нервным расстройством. Болезнь становится платой писателя за дар словесного творчества. Герой романа, писатель, от лица которого ведется повествование, болен. Ему нездоровится и «с самого утра кружится голова», он идет домой на слабых и дрожащих ногах (4, 143, 149). Головокружение оказывается столь сильным, что он падает посреди комнаты без сознания (4, 156). Эти припадки прямо связаны с нервным заболеванием. «Подобные нервные и быстрые припадки бывали со мною и прежде; я знал их хорошо. Болезнь обыкновенно почти совсем проходила в сутки, что, впрочем, не мешало ей действовать в эти сутки сурово и круто» (4, 157). Подобные нервные припадки в древности назывались «священной болезнью» и считались следствием нисхождения в человека духа или демона. Сам Достоевский страдал эпилепсией, и этой болезнью он наделил многих своих положительных героев. Иван Петрович, писатель и герой романа, есть, без сомнения, двойник, отражение самого Достоевского. Поэтому нет ничего удивительного в том, что он страдает «нервными припадками», схожими с эпилепсией (4, 150).

Однако Достоевский переносит свою болезнь и на центральную героиню романа – Нелли. Именно через нее писатель дает подробное и полное описание симптомов болезни и своих ощущений во время припадков: ее слова «были бессвязны и странны», «она была в бреду», все время впадала «в бред и беспамятство» (4, 249-250). Уже дважды, по замечанию Ивана Петровича, у него на квартире с ней случались припадки падучей, настолько сильные, что «она обыкновенно некоторое время не могла соображать свои мысли и внятно произносить слова» (4, 249-250). Характерным в таких случаях является смешение реального и ирреального, бытия и небытия, предметного мира и галлюцинаций: «Очнувшись от припадка, она, вероятно, долго не могла прийти в себя. В это время действительность смешивается с бредом, и ей, верно, воображалось что-нибудь ужасное, какие-нибудь страхи» (4, 250). Далее болезнь ее лишь растет и усиливается «с чрезвычайною быстротою», однако припадки не разрушают ее личность, не превращают ее в озлобленное и лишенное разума существо, но, напротив, просветляют ее, и «чем более одолевала ее болезнь, тем мягче, тем ласковее, тем открытее к нам становилась Нелли» (4, 322). Парадоксом творчества и самой личности Достоевского является то, что тяжелая психическая болезнь (эпилепсия) не уничтожает сознание и индивидуальность человека, а становится средством для преодоления самого тела с его недостатками и очищения, освобождения души в ее высшем проявлении – творчестве и любви.

Наиболее важным в этом смысле в творчестве Достоевского является образ князя Мышкина (роман «Идиот»). Герой размышляет, что за мгновение до эпилептического припадка все его жизненные силы напрягаются с невероятной силой. «Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды, полное разума и окончательной причины» (6, 227). Князь понимает, что «все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть, и “высшего бытия” есть в то же время и болезнь» (6, 227). Однако он не может поверить, что то глубочайшее чувство гармонии и света, которое он переживает в эти мгновения, может быть чем-то низменным. «Какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни» (6, 227-228). Здесь Достоевский описывает чувство, возникающее от слияния с иной, высшей реальностью, от воссоединения с Богом («высший синтез жизни»).

Не темные, а самые светлые переживания ощущает герой от такого слияния с высшим бытием. «В том же, что это действительно “красота и молитва”, что это действительно “высший синтез жизни”, в этом он сомневаться не мог, да и сомнений не мог допустить»(6, 228). По словам Мышкина, «эта секунда, по беспредельному счастию, им вполне ощущаемому, пожалуй, и могла бы стоить всей жизни» (6, 228). В момент эпилептического припадка перед Мышкиным «вдруг как бы что-то разверзлось» (6, 236). Это наш феноменальный мир перестал существовать, распался, чтобы явить герою мир трансцендентный: «Необычайный внутренний свет озарил его душу» (6, 236). Это Дух Божий нисходит в человека, заставляя его тело трепетать, биться в конвульсиях и исторгать страшные крики. Но за мгновение до этого происходит столь полное слияние с божественным миром и светом, что сами тайны и неземная красота трансцендентного открываются герою. За эту «высочайшую минуту» герой готов «отдать всю жизнь» (6, 228).

Подтверждением этого является сцена званого вечера в доме генерала Епанчина. В уста Мышкина Достоевский вкладывает свои наиболее сокровенные, важные, излюбленные мысли. Князь утверждает, что католичество есть вера нехристианская и даже проповедует антихриста, что атеизм и социализм есть прямые порождения католичества, что русский человек не может не быть православным, а отказавшийся от своего Бога отказывается и от родины. Весь мир, все человечество может быть спасено в будущем только русской идеей, русской верой, светом русского православия (6, 543-546). Постепенно нагнетая лихорадочную нервозность собственной речи, князь доходит до полного исступления в проповеди любви, гармонии и всеобщего счастья людей: «Знаете, я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь его? Говорить с человеком и не быть счастливым, что любишь его! О, я только не умею высказать… а сколько вещей на каждом шагу таких прекрасных, которые даже самый потерявшийся человек находит прекрасными? Посмотрите на ребенка, посмотрите на Божию зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят…» (6, 553-554). В этот момент речь князя прерывается «духом, сотрясшим и повергшим» героя, ввергшим его в эпилептический припадок.

Приняв мысль Достоевского о слиянии человека с «высшим синтезом жизни» за мгновение до припадка, следует отметить особую важность последних слов, произнесенных Мышкиным. Его речь не просто выражает идеал писателя о всеобщей гармонии людей во Христе, но, что главнее, - картины гармонии, предложенной героем, прямо возникли в его сознании в момент этого слияния с трансцендентным миром. Последнее слово, произнесенное героем, было «любовь». По христианской традиции, Бог есть любовь, и в словах князя Бог открывает Свою сущность. За мгновение до эпилептического припадка перед семейством генерала Епанчина, его гостями и читателем говорит уже не князь Мышкин, но Бог, открывшись в нем, вещает его устами. Бог-Логос открывает Себя и Свои тайны через слова, произнесенные князем.

Следует отметить одну важную особенность: эпилепсия прямо связана у Достоевского со словесным творчеством или с активизацией словесной деятельности. У Мышкина за мгновение до припадка возникает ощущение молитвы, и он произносит целый монолог (вечер у Епанчина – идеологический и смысловой узел романа). Героиня «Униженных и оскорбленных» Нелли также за несколько минут до своего припадка («вроде обмирания») разразилась целым словесным потоком, вспоминая о пережитом. Интересен характер этих воспоминаний: «Она с волнением рассказывала о голубых небесах, о высоких горах, со снегом и льдами, которые она видела и проезжала, о горных водопадах; потом об озерах и долинах Италии, о цветах и деревьях, об сельских жителях, об их одежде и об их смуглых лицах и черных глазах; рассказывала про разные встречи и случаи, бывшие с ними. Потом о больших городах и дворцах, о высокой церкви с куполом, который весь вдруг иллюминировался разноцветными огнями; потом об жарком, южном городе с голубыми небесами и с голубым морем…» (4, 325). Как и Мышкин, Нелли говорит об идеальной природе, о гармонии мира. Это почти утопические мечты, видение Золотого века, образы которого навеяны человечеству Самим Богом. Эта тяга к идеальной красивой природе у Нелли, Мышкина и других героев Достоевского есть жажда возвращения в райский сад, жажда обретения Нового Иерусалима, достижения уровня Богочеловечества.

Полнее всего связь эпилепсии и словесного, писательского творчества раскрыта через образ Ивана Петровича. Писательская деятельность доводит героя до полного нервного истощения: за два дня и две ночи он написал три с половиной печатных листа (около ста рукописных) и теперь чувствует «дурман в голове» и головокружение. «Знаю, что в эту минуту нервы мои расстроены в сильной степени» (4, 314). О прямой связи нервного раздражения и писательского творчества герой говорит: «У меня выработывается, в такую напряженную работу, какое-то особенное раздражение нервов; я яснее соображаю, живее и глубже чувствую, и даже слог мне вполне подчиняется, так что в напряженной-то работе и лучше выходит. Всё хорошо…» (4, 318). Это вполне закономерно. Если эпилептические или нервные припадки происходят с героями, по замыслу Достоевского, из-за нисхождения в них Духа, Бога-Логоса, то и привести это должно, прежде всего, именно к активизации словотворческой деятельности.

Разумеется, что такое соприкосновение с Абсолютом настолько приближает человека к смерти, что он может незаметно для себя эту грань перейти. Так, Мышкин погружается в полное безумие, в аутизм; Нелли умирает. Сам Иван Петрович, работая над большим романом, оказывается в больнице и ожидает скорой смерти (4, 15). Герой близок к смерти, но он хочет писать, чтобы упорядочить свои воспоминания и успокоиться. «Один механизм письма чего стоит: он успокоит, расхолодит, расшевелит во мне прежние авторские привычки, обратит мои воспоминания и больные мечты в дело, в занятие…» (4, 15). Литература, по словам Ихменева, «довела до чердака, доведет и до кладбища» (4, 56-57). Писательский труд подвел героя к смерти, ибо писательский труд сам по себе близок к смерти. Всякому писателю свойствен Орфеев комплекс – соприкосновение с миром смерти и погружение в него в поисках идеала. Это соприкосновение и ощущал Достоевский во время своих эпилептических припадков.

Многих исследователей удивляло, что Достоевский устами своих героев и от себя лично утверждал, будто эпилептическому припадку предшествует ощущение счастья и гармонии, невозможное в обычном состоянии и о котором здоровый человек не имеет понятия. За мгновение этой гармонии и неземного счастья, по мысли писателя, можно отдать всю жизнь, поскольку именно в эти секунды человеку открывается подлинное и высшее бытие, вторая реальность. Митрополит Антоний писал по этому поводу: «Пусть меня остановят господа невропатологи, если я выскажу такое предположение, что наш великий писатель испытывал перед припадками эпилепсии восторженное чувство всемирного синтеза не потому, что оно посещало в этих случаях всех эпилептиков, а потому, что он такое чувство, или, по крайней мере, такое предчувствие, такое стремление носил всегда в своей душе и с таким именно чувством перешел в лучший мир и продолжает сохранять его в своем духе и доныне и на вечные времена, а отражение этого чувства оставил нам в своих бессмертных творениях»4. Ощущение счастья и гармонии у Достоевского происходит не из эпилепсии. Напротив, ощущение гармонии происходит из-за того, что писателю еще при жизни было открыто духовное зрение, возможность созерцать иные, высшие миры. Эпилепсия же не причина, а следствие такого созерцания, расплата человека за соприкосновение мирам иным в земном, физическом, несовершенном теле, которое душе всеми силами стремится преодолеть.

Это даже не эпилепсия. Припадки, которые испытывал Достоевский – это скорее разновидность религиозной истерии. Во всяком случае, их природа – религиозная. Достоевский пишет свои романы всегда в вихревом огненном экстазе, который часто разрешается эпилептическим припадком. Его герои – одержимые высшим духом, юродивые (Мышкин, Тихон, Зосима, Алеша Карамазов и др.). Весь духовный опыт Достоевского держится на религиозном экстазе, на опыте восприятия Духа и его эпилептических последствиях. Работая над романами, писатель прибегал к услугам стенографистки, он быстро диктует, бегает из угла в угол, находясь в трансе. Писательский труд Достоевского сродни ритуалу вызывания духа, а сам он со своими эпилептическими припадками сближается с фигурой поэта-шамана (Орфей, Боян, Вяйнямейнен).

Заметим, что возбудимость, нервозность, раздражительность, обостренность чувств, даже галлюцинации, трансы и эпилепсия – это все черты особого «шаманского призвания»5. О. Диксон отмечает, что «шаманизм – это древнейшая система человеческих знаний о себе и мире, основанная на внутреннем переживании, достигнутом в результате экстатического опыта»6. Но совершенно то же самое можно сказать о литературе. Ведь и литература есть передача в образной форме знаний о человеке и мире, полученных писателем в результате внутреннего переживания и экстатического творческого акта. Как и древний сказитель мифов, писатель – это герой-шаман и великий посвященный, экстатик, вступающий в контакт с иной, высшей реальностью, с Абсолютом. Сказитель мифов, по словам Диксон, «является соединительным звеном между двумя реальностями и выполняет шаманскую функцию проводника в мир духов»7. Мистически такова функция и писателя в современной культуре.

Известно, что болезни, сны, экстазы, нервные припадки – средства достижения шаманского состояния. Часто болезни сами по себе составляют посвящение, то есть трансформируют личность в шамана. Именно это переживание болезни как посвящения является решающим фактором, поскольку болезнь (особенно эпилепсия) воспринимается в качестве ритуальной смерти и играет роль инициации. У шаманов эпилептические припадки считаются результатом встречи с богами и духами. Во всяком случае, шаманизм, как техника экстаза и транса, во многом пересекается с эпилепсией, воспринимается в качестве одной из форм транса. Разумеется, шаманизм и эпилептоидность не одно и то же, и эпилепсия не есть причина шаманского экстаза, как она не была причиной мистического опыта Достоевского. Эпилептоидность не есть синоним мистичности или религиозности личности, так как сама по себе эпилепсия не подразумевает контакта с божеством или духом. Так и шаманская одержимость – не собственно болезнь, эпилепсия, а умение при помощи особых средств, ритуалов, манипуляций и концентрации входить в транс. Не всякий эпилептик может стать шаманом, как и не всякий шаман является эпилептиком (хотя это почти всегда неврастеник). Однако если в одной личности происходит соединение эпилептика и шамана, то такой человек считался наиболее могущественным из всех шаманов и мистиков.

Эпилептоидность есть, судя по всему, лишь один (но очень важный) из компонентов или основ мистической деятельности шамана. Шаман-эпилептик утверждает, что не может сопротивляться зову божества, что дух нисходит в него, заставляя тело трепетать. Шаманизм не происходит из эпилептоидности, не восходит к ней генетически, но они идут параллельно друг другу, а в точках пересечения рождается великий шаман, выдающаяся экстатическая, религиозная личность, юродивый и ясновидец, мистик и поэт. В подлинном шамане главное не эпилептичность, а умение соприкасаться с иным миром, общаться с духами, способность к экстазу и трансу. Эпилепсия же – лишь признак и следствие таких возможностей. Кроме того, шаман способен сам, по своей воле вызывать состояние транса, чего не может эпилептик. В интеллектуальном и духовном плане шаман часто превосходит окружающих его соплеменников. В умении концентрации и самоконтроля ему нет равных. Именно поэтому шаман – поэт, музыкант, хранитель традиций, творец мифов8. Интеллектуальные и духовные способности шамана прямо связаны с его мистическими возможностями, которые он реализует как знахарь, маг, ясновидец, пророк и поэт. Шаманизм, юродивость – это богоизбранность, а не физическое или психическое заболевание. Связь с сакральным – главный признак, отличающий шамана от остальных людей.

Те же особенности отличают поведение многих героев Достоевского, явившихся отражением его собственной личности. Мистическое зрение открывается у героев Достоевского перед эпилептическими припадками. От самого Достоевского они получают религиозный экстаз и эпилепсию, им открываются «секунды блаженства», когда пространство и время исчезают и преодолеваются Абсолютом. Вера в гармонию и в Бога – личный мистический опыт Достоевского. В экстатическом состоянии писателю и его героям открывается трансцендентное бытие, софийная основа мира, мистический «огонь вещей». «Высший синтез бытия», переживаемый в личном мистическом опыте, побеждает эмпирический мир и открывает его мифологическую природу. В основе идеи мировой гармонии лежит эпилептический транс самого Достоевского. Его религиозно-мистическое миросозерцание опирается на «секунды блаженства» перед припадком. Это мгновение ясновидения, прямого слияния с Богом, с вечностью.

Герои Достоевского (Мышкин, Нелли, Алеша Карамазов, Зосима) несут людям свое экстатическое мироощущение и проповедуют в экстазе. Природа его – ясновидение, боговдохновенность, одержимость и юродивость. Тайна героев Достоевского – экстаз, в котором им открываются иные миры, их гармония и красота, которая одна только и спасет мир. Достоевский вместе со своими героями совершает прыжок в трансцендентное. Отсюда, от этих прорывов, в мире Достоевского мы видим не статику бытописания и изобразительности, а динамику событий, движение и конфликты души, выразительность, граничащую с экстатичностью, трагическое вдохновение и ясновидение. Мир Достоевского не стабильный, спокойно-неизменный, а экстатически-дионисийский, безудержный, шаманский. Отойдя от описания природы, мира, он концентрируется на создании мифов, а точнее – на проникновении в мифы. В центре романов Достоевского находится герой, оказывающийся носителем мифа, и все события вращаются вокруг него и задаются его целью – выходом в трансцендентное. Здесь открыт подлинный софийный опыт: экстаз, слезы умиления, эпилептический припадок, мистический восторг, соприкосновение «мирам иным». Все это приметы ясновидческого транса, лежащего в основе религиозного миросозерцания и художественного таланта писателя.

В романе «Униженные и оскорбленные» Достоевский через посредство Ивана Петровича раскрывает тайну своего экстатического и шаманского творчества. Нельзя забывать, что у «Униженных и оскорбленных» - два автора. Один из них – Достоевский, но он лишь скрывается за спиной Ивана Петровича, который, находясь на больничной койке, описывает события последнего года. «Роман в романе» - достаточно традиционный художественный прием, но Достоевский использует здесь прием «писатель в писателе», мистически удваивая себя, отбрасывая свою тень на страницы повествования и магически присутствуя в нем. Удвоение романа, удвоение писателя и всех сюжетных ходов (удвоение любовной линии, многократное повторение однотипной смерти героев, удвоение болезни и т.д.) прямо связано с удвоением мира, с пересечением имманентного и трансцендентного, нашей феноменальной реальности со вторым абсолютным миром. В точках пересечения этих параллельных миров наблюдается энергетический всплеск, а у писателя открывается духовное зрение и он переживает ясновидческий шаманский экстаз. Момент озарения, нисхождения Духа на писателя передан Достоевским весьма точно: «Я вздрогнул. Завязка целого романа так и блеснула в моем воображении» (4, 161). Иван Петрович «вздрогнул», так как соприкосновение с «иным миром» всегда заставляет тело трепетать. Мысль «блеснула» в его голове, так как трансцендентное в момент ясновидческого экстаза освещает бессознательное человека неземным светом. Это откровение сродни интуиции.

Интуитивное знание, врожденное знание – это лишь человеческие названия для проявившегося в душе Логоса. Интуиция раскрывает божественное бытие в его непосредственном подлиннике через прямое созерцание, ясновидение, соприкосновение, минуя отражения, метафоры, символы или копии, порожденные собственно человеческим сознанием. Интуиция есть мистический опыт, мистическое восхождение в Абсолют. Она бывает чувственной, интеллектуальной и мистической, и во всех этих трех проявлениях представляет собой непосредственное созерцание человеком божественного трансцендентного бытия и истины. Интуиция есть высшее знание человека о трансцендентном мире, в ней открывается человеку высшая и подлинная истина. Интуиция переводит предмет познания и его сущность из сферы бессознательного (где Логос раскрывает Себя через этот предмет) в сферу познания. Так она раскрывает внутренний смысл явления, связывая его с внешними проявлениями. Благодаря интуиции внутреннее, скрытое становится явным, внешним, созерцается непосредственно образно. Все воспринятое интуитивно предстает как буквальная подлинность, реальность, осознанная созерцанием. Интуиции созерцателя о предмете укрепляются и представляются как реальное телесное бытие предмета созерцания.

В интуитивном созерцании человеку открывается духовная сущность предмета, сверхвременная природа, за которой просвечивает мифологема, первообраз этого предмета, а еще глубже – замысел Логоса об этом предмете. Таким образом, через интуицию о предмете созерцатель непосредственно и реально воспринимает Логос, совершает трансценденцию, экстатический перенос своего сознания в трансцендентное и слияние с Логосом. Посредством интуиции человек, постепенно углубляясь в предмет или явление, выносит его внутреннее содержание на поверхность и раскрывает непосредственно как реальность, выходя за рамки имманентного, совершая трансценденцию и созерцая, в конечном счете, Сам Логос как реальное сверхбытие. В этой трансценденции – главная цель интуиции и интуитивного творчества или мифореставрации текста. Интуиция всегда экстатична, поскольку подразумевает выход за пределы человеческого сознания и имманентного бытия, слияние с Логосом в творении художественным словом.

Благодаря интуиции сознание человека, доходя до пределов человеческого познания, превращается в благомыслие – знание без рассуждения, открытость вечной истине, свободное восприятие Логоса и осознание Его непосредственно. Благомыслие – ценностная категория и оно связано с понятиями души и сердца. Являясь откровением Логоса, благомыслие самородно, беспредпосылочно, самодостаточно. Это – воплощенная Истина. Благомыслие отождествляется с Небом, с Богом; благомыслие – мысль и воля Бога и Неба о человеке и в человеке. Природа благомыслия, как и природа Неба – великая трансцендентная Пустота, Небытие, недеяние, безмятежность. Эта Пустота – содержание без формы и форма без содержания, чистая идея, мысль. Это всеобъемлющая и неисчерпаемая Пустота трансцендентного Духа. Безмятежность же – это покой и безмолвие при достижении благомыслия, отрешенность и погруженность в Пустоту, в недеяние. Это отсутствие мысли, восприятия, отражения, действия, но это живое слияние с космосом, с вечностью. Безмятежность – это обретение блаженного покоя для получения власти над действием. Герои Достоевского стремятся к этой безмятежности и обретают ее благодаря смерти – преодолению физического тела и полного слияния с Абсолютом. Благомыслие при этом обусловливает всякое познание – чувственное и рациональное, и превосходит их. Как проявление Бога оно существует до времени, в вечности, и оно бесконечно, в нем субъект и объект сливаются (Иван Петрович творится Достоевским, но и сам творит роман Достоевского).

Сверхчеловеческая природа интуиции и благомыслия наделяет писателя колоссальной энергией. Иван Петрович пишет три с половиной печатных листа за два дня и две ночи; Достоевский также писал быстро, будто обгоняя свою мысль, стремясь зафиксировать мгновения ясновидческого экстаза. Шаманский и писательский экстаз в равной мере имеет целью разрушение прежней личности и обретение новой, надчеловеческой, божественной. Преодоление земной человеческой природы и обретение в себе божественного сознания невозможно без транса, ритуального «безумия», неистовства, в котором исчезает все земное и человеческое. Здесь все «нормальное» приносится в жертву трансцендентному. В божественной ярости обыденные человеческие возможности превзойдены, преодолены и сакральное вытесняет в нем все профанное.

Писательский «зуд», писательское неистовство и огненное озарение означают, что человек уже преодолел себя, все земное, что в нем воплотилась высшая абсолютная сила творящего Слова, и что он сам стал Словом. Писатель разрушает границы простой человеческой жизни и в своем исступлении, в своем пылу, в «жару», в лихорадке обретает трансцендентную природу и сверхбытие. Не случайно, что Иван Петрович все время говорит о лихорадке (4, 5 и др.). Писатель должен обрести призвание, он умирает для жизни обыденной и возрождается для жизни новой, духовной, чтобы проникнуть в трансцендентное и открыть там тайны Логоса. Писатель – посвященный и специалист в области природы, бытия и деятельности Логоса, Его жрец. Своим творчеством писатель стимулирует простых людей в их стремлении к духовной жизни и увеличению сакральных сил и возможностей благодаря чтению, идентичному посвящению (Иван Петрович читает вслух свой роман, Нелли и даже князь Валковский читают его и потрясены им). В своем экстазе писатель разрывает связь с повседневным, профанным. Само обыденное бытие оказывается разъятым и в месте разрыва открывается иной мир – сакральный и мифологический. Экстаз позволяет писателю освободиться от профанного бытия, и идея свободы есть важнейшая в обретении трансцендентных истин и в открытии мифа. Этот миф писатель созерцает в трансе, интуитивно открывая в обычных предметах и объектах их подлинное мистическое бытие.

Об этом трансе говорит сам Иван Петрович: «Я не мистик; в предчувствия и гадания почти не верю; однако со мною, как, может быть, и со всеми, случилось в жизни несколько происшествий, довольно необъяснимых» (4, 6). Мифологические события происходят лишь с теми, кто настроен на мифологическое восприятие мира, кто, благодаря открывшемуся в экстазе мифологическому зрению, способен видеть подлинную духовную сущность явлений. Герой видит на улице старика с собакой, и оба они привлекают его внимание своим «потусторонним» видом. В собаке концентрируется что-то «фантастическое, заколдованное», герою кажется, что это сам Мефистофель в собачьем виде и «что судьба ее какими-то таинственными, неведомыми путями соединена с судьбою ее хозяина» (4, 7). Дело в том, что собака в шаманской мифологии – это душеносец, переносящий шамана или душу умершего на «тот свет». Собака и старик действительно связываются в сознании Ивана Петровича с миром мертвых: «Казалось, эти два существа целый день лежат где-нибудь мертвые и, как зайдет солнце, вдруг оживают единственно для того, чтоб дойти до кондитерской Миллера и тем исполнить какую-то таинственную, никому не известную обязанность» (4, 8). Собака – не просто спутник старика; именно благодаря ей он и является из «мира мертвых».

Наконец старик и в самом деле умирает, но герой уже не может отделаться от него, ждет его появления, как шаман, призывающий душу умершего явиться в наш мир: «…сначала он тихо растворит дверь, станет на пороге и оглядит комнату; потом тихо, склонив голову, войдет, станет передо мной, уставится на меня своими мутными глазами и вдруг засмеется мне прямо в глаза долгим, беззубым и неслышным смехом, и всё тело его заколышется и долго будет колыхаться от этого смеха» (4, 52). Этот призрак «внезапно», как откровение, создается в сознании Ивана Петровича, который ожидает, «что всё это непременно, неминуемо случится, что это уж и случилось, но только я не вижу, потому что стою задом к двери, и что именно в это самое мгновение, может быть, уже отворяется дверь» (4, 52-53). Дверь действительно тихо отворилась и за ней стояла Нелли – внучка мертвого старика, одна из главных героинь повествования. Интуитивное и экстатическое прозрение героя о призраке старика, приведшем Нелли в квартиру Ивана Петровича, раскрывает внутренний смысл образа в ее магической реальности. Этот внутренний смысл (собака – Мефистофель и психопомп, старик – мертвец и призрак) определяется идеей-первообразом предмета, мифологемой и Логосом, породившим эту идею (раскрытие писателя как экстатика и шамана).

Экстаз и транс, само создание мифологической ситуации прямо связано с чувством страха и с особым мистическим состоянием души. С наступлением сумерек Иван Петрович чувствует нарастание «мистического ужаса»: «Это – самая тяжелая, мучительная боязнь чего-то, чего я сам определить не могу, чего-то непостигаемого и несуществующего в порядке вещей, но что непременно, может быть сию же минуту, осуществится, как бы в насмешку всем доводам разума придет ко мне и станет передо мною как неотразимый факт, ужасный, безобразный и неумолимый» (4, 52). Любопытно при этом, что этот страх, прямо связанный с «тоской людей, боящихся мертвецов», тем не менее, катартически влияет на ум, который хоть и не может противостоять страху, приобретает в эти минуты «еще большую ясность» (4, 52). Этот страх и эта ясность возникают именно от соприкосновения с трансцендентным. Это и есть ожидание свершения мифа и освобождение от всего земного. Жажда абсолютной трансцендентной свободы, разрыв земных уз реализуется благодаря мистическому полету, переносу писателя в его миф, где он встречается с Логосом и куда приглашает затем читателя, становясь его проводником и наставником. Писатель преодолевает свою человеческую природу (что на начальных этапах трансформации и вызывает трепет и страх) и живет как «дух», ибо только в духовном плане возможна полная трансформация. Экстатический писатель – пророк, мечтатель, ясновидец, шаман и юродивый, познавший тайны Логоса и, благодаря этому, - человек «не от мира сего», уязвимый и сокрушаемый сопротивлением косной материи или бесстыдством невнятной толпы.

Открывшееся писателю духовное трансцендентное бытие ложится в основу вдохновения и воображения. Сама по себе интуиция невозможна. Интуиция существует только благодаря вдохновению – особой форме творческого экстаза. Самостоятельным источником литературы является вдохновение, когда творцу открывается идеальная действительность и его посещают свободные духи. Вдохновение – лишь иное, приспособленное к художественному творчеству, название шаманского экстаза или одержимости юродивого. Вдохновение есть принятие в себя Духа, одержимость Духом и Словом, следование воле Логоса. Отсюда творчество писателя – его служение Духу. Художник призван служить, исполнить волю Логоса. Он видит очами Духа и слышит Его ушами, говорит Его словами. Поэт, художник переживает эту связь с иным миром лишь в минуту творчества или, что точнее, - художественное творчество становится следствием мгновенного озарения, ясновидения. Подобное переживает и шаман в момент камлания, хотя цель его – не творчество, а прямая связь с духами. Содержанием поэзии становятся видения и проникновения поэта в инобытие. С реальным материальным миром такое ясновидение никакой связи не имеет. Вдохновение – это способность «быть в духе». Энтузиазм и вдохновение, а не искусство и личное мастерство поэта являются первопричиной создания художественного произведения. Творчество идет не от ума и навыков, а от одержимой вдохновенности, посылаемой музами, богами, Логосом.

Поэт творит вне себя, входя в лад гармонии и ритма божественного мира. Он пронизан чистым восторгом, схожим с опьянением или ритуальным безумием. В экстатическом состоянии поэт летает по разным мирам и в восторге ясновидения, выйдя из себя, за пределы своего рассудка, свободно поет. Бог говорит через него, наделяя поэта силой пророка. Служение писателя – пророческое в силу того, что, по словам И.А. Ильина, «через него про-рекает себя Богом созданная сущность мира и человека»9. Ей он и служит. Художник не изобретатель слов, форм, образов, сюжетов, а служитель и подвижник, через которого Логос передает и представляет Свои формы и образы. Вдохновение – это прозрение высших, божественных идей, ясновидение. Талант писателя – это дар Логоса, художественное избранничество. В экстазе вдохновения писатель созерцает трансцендентное. Созерцание есть особая впечатлительность души, способность восторженно воспринимать тайну красоты бытия. Созерцательная душа пленяется тайнами мира и переживает их. В созерцании и вдохновении художник перерастает себя, поднимается над собой и, очищаясь от материи, поднимается к Духу.

В экстазе вдохновения и созерцательности писатель погружается в мир мечты, фантазий, грезит наяву. Ивану Петровичу приятно мечтать (4, 5), потому что в его сознании «сказочный мир сливался с действительным» (4, 16), он сживается с собственной фантазией (4, 26), проводит своих героев по кругам собственной фантазии, но считает, что «так надо было» (4, 194). Иван Петрович делает со своими героями то же самое, что Достоевский – с ним самим: показывает их униженность, ничтожность, экзальтацию, страдание. Человек, погружаясь в свои фантазии, грезит наяву и добивается при этом максимального удовлетворения своих запросов, достигает значительного наслаждения. Все сознательные желания доводятся до логичного и приятного для мечтателя финала: он изображает боль и страдания других, снимая этим собственную боль, перенося ее вовне. Писатель заставляет себя пережить собственную смерть и горе родных и близких, эстетизируя свою кончину и наслаждаясь страданием, снимая страх подлинной смерти. В таких фантазиях переживание самых грязных преступлений, болезней, страданий, тюрьмы, позора и смерти вызывают в мечтателе наслаждение, экстаз. Любование своей униженностью, также как и любование своей возвышенностью, вызвано одним и тем же желанием наслаждения.

Разумеется, такие фантазии граничат с безумием. Это безумие имеет дионисийскую природу и поэтому оно прямо связано с художественным творчеством. «Кто хочет зачать живое, - отмечает В.Ф. Отто, - должен уйти в черные глубины, где пребывают неукротимые силы жизни. И когда он вернется, колоритом безумия будут окрашены его глаза, ибо там смерть и жизнь неразделимы. Первичная тайна – безумие, лоно раздвоенности, единство раздвоения»10. Это безумие, за которое несет ответственность Дионис, лежит в основании творческого процесса. Еще Платон утверждал, что поэт, одержимый музами, не находится в здравом рассудке, так как в своем уме никто не бывает причастен боговдохновению и ясновидению. «То, что бог уделил пророческий дар человеческому умопомрачению, может быть бесспорно доказано», - утверждал философ11. Однако разъяснять эти пророчества могут не сами одержимые и вдохновенные, а лишь особое «племя истолкователей», рассудительные и мудрые. Это и есть филологи при писателях.

Безумие писателя занимает и Достоевского. Иван Петрович мечтает «в сумасшедший дом поступить», чтобы «перевернулся как-нибудь весь мозг в голове и расположился по-новому» (4, 51). Э. Пардо Басан в эссе «Революция и роман в России» (1887 г.) отмечала, что «Достоевский лихорадочен, безрассуден, у него интенсивная психическая болезненность мозга, взращенная его землей»12, а мощь его психологического анализа явно болезненна. Однако это безумие не есть полное сумасшествие, а лишь особенно обостренное проявление творческого экстаза и полета фантазии. Об этом справедливо писал Б.П. Вышеславцев: «В безумии есть одна странная особенность: оно родственно с фантазией, бесконечно близко к ней, почти едино. Безумие и фантазия – дети одной и той же стихии, живут в одном и том же лоне; все безумцы – фантасты, и все фантасты немного безумцы. Фантазия есть преображенное и просветленное безумие. И если нет искусства без фантазии, то, значит, искусству нужна стихия безумия. В ней оно зарождается»13. Как мы помним, в повести «Белые ночи» Достоевский пишет, как такая фантазия экстатически переносит мечтателя в иной мир. Это описание полета фантазии прямо соответствует описаниям шаманских полетов на «тот свет». В русской литературе XIX века наблюдается постоянная борьба между двумя типами – героическим (благородный и гордый дворянин, офицер) и шаманским (мечтатель, поэт, юродивый, смиренный, «подпольный»). В романе «Униженные и оскорбленные» это противостояние раскрыто в конфликте между Иваном Петровичем и князем Валковским. Симпатии Достоевского явно на стороне мечтателя и поэта. Побеждают фантазии – сон жизни (4, 338).

Внешнее «безумие» фантазий облагораживается, упорядочивается и очищается силой творческого воображения. Фантазии, освоенные творческим воображением, уже не могут быть безумными. Художественное воображение руководится, контролируется и подчиняется Богу. Оно не является спонтанной игрой писателя, но упорядочено главным творцом красоты и мира – Логосом. Воображение – не столько род человеческой активности, сколько следствие желания Логоса раскрыть Себя человеку, форма откровения. Ценность воображения – в его метафизической и сакральной природе. Поэтическое воображение не создает художественный мир человека, а открывает божественную реальность и является единственным путем к ней. Воображение – стихия; оно бессознательно, так как даруется, направляется и управляется не сознанием человека, а Богом. Воображение – это сочетание оргиастического экстаза и мечтательного созерцания. Оно не есть само по себе греза, сон, экстаз или мечта, но все они – пути воображения и его средства достижения божественного идеала. Иррациональность не суть воображения, а его инструмент. Воображение есть воплощение образа. Художественное воображение в своем конечном результате имеет воплощение образа Божия в форме священного мифа. Воплощение образа и подобия Божия в человеке есть результат воображения, но воображение это связано с подсознанием, с иррациональным. В этом проникновении в подсознание воображение экстатически сливается с Эросом. Вышеславцев утверждал: «Подсознание питается образами воображения и питает их. Подсознание как бы дремлет и видит сны, которые не сознает»14. Сны подсознания и есть откровение Логоса. Подсознательные образы воображения и воплощаются в произведениях искусства как истинные реальности.

Воображение все проникнуто и пленено Эросом. Вопрос лишь в том, ведет ли этот Эрос воображение к божественности или животненности (два Эрота – небесный и пошлый). Подсознание подчинено воображению, и власть эта осуществляется через Эрос. Любить можно лишь конкретный образ; воображение формирует в подсознании первообразы, которые далее воплощаются в образы. Экстатичное восхождение и преображение человека совершается в Эросе при помощи воображения. Эрос требует образа и получает его через воображение – экстаз восхождения человека к образу и подобию Божию. Эросу требуется воплощение объекта любви в образе, что и совершается воображением. Искусство при этом становится воображением в творчестве и творческим воображением, воплощением образа любви художественными средствами как вполне реального и бытийного. Бессознательные силы и подсознательные прообразы (мифологемы) благодаря воображению в художественном творчестве преобразуются в образы и обретают конкретность и телесность. Воображение и художественное творчество эротичны, поскольку Эрос направлен к прекрасному, возвышенному образу, к совершенству, к красоте, которые являются и целью искусства. Воображение рождает образы из лона подсознательных влечений, исканий и требований, эротических по своей природе. В этом суть творческой фантазии.

Эрос находится в иррациональном и мифологическом пространстве человеческой души, воспринимает извне образ, соответствующий его желаниям и влечениям, и в творческом воображении, в фантазии пересоздает и упорядочивает хаос бессознательного в художественный и прекрасный космос, в красоту. Цель Эроса в том, чтобы в воображении пересоздать мир как красоту. Эрос есть стремление к восполненности жизни, и эту полноту он обретает в фантазии, в воображении совершенного мира и бытия, в создании высшего мифа. В фантазии иллюзорно-обманчивое становится подлинно-реальным, обретает телесность, «рождается» в Эросе. Он раскрывает себя в несотворенной красоте откровения Логоса средствами воображения. Воображение есть основная творческая сила духа, располагающаяся в подсознании и движимая Эросом, но черпающая первообразы из Логоса и поэтому проявляющаяся как метафизическая божественная воля творения. Воображение мистически рождает образы в процессе эротического воплощения Логоса. Мы воображаем то, чего жаждем, следовательно, воображение эротично по своей природе. Эрос жизни есть источник воображения.

Творчества без воображения не существует. Воображение обретает истину, правду в творчестве. Вышеславцев считал, что воображение и есть воплощение высшего мифа, сакральное творчество: «Творческий миф оправдан тогда, когда он “воображает” нечто ценное и святое, и не только воображает, но и воплощает в жизнь»15. правда образа обретается через его творческое воплощение, воображение в мифе. Это воображение есть по природе своей откровение Логоса в образе через опознание и оформление его Эросом. В воображении образ дан, открыт, а не создан. Творчество в воображении – особого порядка, сродни откровению, ясновидению. Воображение оказывается по природе своей откровением. Весь космос есть лишь воображение, созерцание воображаемого и, следовательно, познается интуитивно-бессознательно. Истинное воображение есть экстатичный перенос в мир Логоса – главного Творца воображения и воображаемого. Человек в воображении творит образы мифа и художественные образы. Это воображение – прежде всего проникновение в образы-идеи трансцендентного мира. Воображать – значит открывать образ внутри себя или самому ясновидчески входить в образ и благодаря этому обоюдостороннему процессу изменять мир в воображении. Воображать образ – значит преображать себя по этому образу, переносить себя в воображаемый мир, так как, воображая образ в себе, человек переносится в мир воображаемого образа. Человек есть то, что он воображает (воображаемое и воображающий – одно и то же), и живет в воображаемом мире. Воображение объединяет религиозную и эстетическую жизнь в единых образах, созданных эротическим стремлением к совершенству.

Воображение желает выразить идеальную ценность в качестве реального образа. Оно заканчивается ясновидческим проникновением в трансцендентный мир, в Логос. Логос, творящий по Своему образу и подобию, открывает Себя в подсознании человека через воображение и присутствует в потоке образов. Через воображение Логос воплощается в образе, открывает божественность Своего творения – образа и человека. Воображение – обоюдный процесс нисхождения идеи в материю, формирования в ней образа или вещи, но и восхождение эмоций и желаний человека в мир идей и ценностей. Это восхождение и есть ясновидение, шаманский экстаз писателя. Активное воображение обладает силой изменять наш мир своими образами, формировать его как высший или личностный миф. Воображение есть активное выражение нашей души. Оно есть средство реализации потенций души, скрытых в ней. Душа человека выражает себя в активном воображении, в творческой фантазии. Эрос переносит воображение человека за пределы его физического тела и материального мира, погружает в мир Абсолюта, в бездну божества, угадывая там тайны иной, но подлинной реальности, называемой мифом. Предвечная Память хранит в человеке воспоминания души о довременном созерцании божественных первообразов-идей. Именно эта Память является источником гениальных прозрений духа, ясновидения, воображения, фантазий и самого творчества, поскольку творчество возможно лишь в Духе, а словесное творчество – в Логосе. В Предвечной Памяти писатель соединяется с изначальным Словом. Великий писатель не только в себе, но и в читателе пробуждает образы Предвечной Памяти – своей силой, своим ясновидческим экстазом. Писатель является шаманом-проводником человека в мир Логоса, а трансцендентальный филолог – проводником в мир писателя.

Писатель необходим обществу, так как люди обретают покой и стабильность, если знают, что есть некто из их числа, кто может соприкасаться с иным миром, общаться с духами, фиксировать этот сакральный мир и свой опыт проникновения в него в художественном произведении и этим делать его доступным для всех. Делать невидимое, духовное видимым, ощутимым, воспринимаемым – важнейшая стабилизирующая функция писателя-шамана. Сами темы, образы, конфликты художественных произведений имеют экстатическое происхождение и необходимы массе, чтобы открыть дверь в иное бытие, в высший миф.


1 Карлейль Т. Теперь и прежде. М., 1994. С. 128.

2 Там же.

3 Цитируется по изданию: Достоевский Ф.М. Собр. соч. в 15 т. СПб., 1988-1996. В скобках указан номер тома и страницы.

4 Митрополит Антоний. Словарь к творениям Достоевского. Париж, 1980. С. 184.

5 Геннеп А., ван. Обряды перехода: Систематическое изучение обрядов. М., 2002. С. 101.

6 Диксон О. Шаманские учения клана Ворона. М., 2000. С. 11.

7 Там же. С. 133.

8 Элиаде М. Шаманизм: архаические техники экстаза. Киев, 1998. С. 29-34.

9 Ильин И.А. Одинокий художник. Статьи. М., 1993. С. 245.

10 Отто В.Ф. Дионис. Миф и культ // Безумие и его бог. М., 2007. С. 47.

11 Платон. Филеб. Государство. Тимей. Критий. М., 1999. С. 478.

12 Pardo Bazan E. Obras completas. T. III. Madrid, 1973. P. 855.

13 Вышеславцев Б.П. Русская стихия у Достоевского // Русские эмигранты о Достоевском. СПб., 1994. с. 83.

14 Вышеславцев Б.П. Этика преображенного Эроса. М., 1994. С. 50.

15 Вышеславцев Б.П. Этика преображенного Эроса. С. 57.

25